Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Элиаде М. Аспекты мифа
Глава VII. МИФЫ ПАМЯТИ И ЗАБВЕНИЯ
Когда йог влюбляется в королеву
Мациендранат и Горахнат считаются самыми выдающимися и известными йогами в средневековой Индии. Их сверхъестественные подвиги явились источником богатой эпической литературы. Один из центральных эпизодов мифологического фольклора рассказывает о том, как Мациендранат потерял память. Согласно одной из самых известных версий, он, маэстро йог, во время своего пребывания на Цейлоне, влюбился в королеву и поселился в ее дворце, совершенно забыв свое имя и прошлое. По одному из непальских вариантов, Мациендранат поддался искушению при следующих обстоятельствах: его тело осталось под охраной его ученика, а душа его проникла в тело только что умершего короля, и воскресила его. Это чудо известно у йогов как «переход в тело другого человека»: святые иногда поступают подобным образом, чтобы познать плотское наслаждение, не запятнав себя. Наконец, как мы узнаем из поэмы «Горакшавия», Мациендранат был пленником женщин в стране Кадали.
Узнав о пленении Мациендраната, Горахнат понимает, что его господин обречен на смерть. Он опускается тогда в царство Яма, изучает книгу судеб, находит страницу, рассказывающую о судьбе его гуру, исправляет ее и стирает его имя из списка мертвых. Затем он идет в Кадали, где, переодевшись в танцовщицу, начинает танцевать перед Мациендранатом, исполняя загадочные песни. Мало-помалу к Мациендранату возвращается память, и он вспоминает, кто он, и понимает, что дорога плотских наслаждений ведет к смерти, что его «забыть» было, в сущности, забвением своей истинной и бессмертной природы, и что «прелести Кадали» представляют собой лишь мираж мирской жизни151. Горахнат заставляет его вернуться на путь йога и сделать свое тело совершенным. Он ему объясняет, что это Дурга наслал на него «забвение», которое чуть не стоило ему бессмертия. Эти волшебные чары, прибавляет Горахнат, символизируют проклятие неведения, насланное «природой» (т. е. Дурга) на человеческое существо152.
Эта мифическая тема сводится к следующим элементам:
1) духовный адепт влюбляется в царицу или становится пленником женщин;
2) в обоих случаях физическая любовь приводит к тому, что маэстро забывает о своей личности;
3) его ученик находит его и при помощи различных символов (танцев, тайных знаков, языка, полного намеков) помогает ему вновь обрести память и сознание своей личности;
4) «забвение» ассоциируется со смертью и, наоборот, «пробуждение», возвращение памяти являются необходимым условием бессмертия.
Центральный мотив — забвение-плен в результате слишком сильного погружения в жизнь и воскрешение памяти через знаки и загадочные речи ученика — напоминает в какой-то мере известный гностический миф о «Спасенном спасителе», каким его представляет нам «Гимн Жемчужине». Как мы скоро увидим, существует и другие аналогии между некоторыми аспектами индийского мышления и гностицизмом. Но в данном случае влияние гностицизма нельзя считать обязательным. Забвение и пленение Мациендраната составляют паниндийский мотив. Эти два несчастья образно выражают падение разума (личности, атман-пуруша) в круговорот жизни и, как следствие, потерю осознания самого себя. Индийская литература, чтобы описать удел человеческий, использует одинаково охотно как образы пленения, забвения, незнания, сна, так и, наоборот, образы освобождения от зависимости, разрывания пелены (или снятия повязки, закрывающей глаза), воспоминания, пробуждения, памяти и т. д. — для выражения преодоления этого удела или для возвышения над ним, чтобы выразить свободу и высвобождение {мокша, мукти, нирвана и т. д.).
Индийский символизм забвения и воспоминания
В Дигханикае утверждается, что боги падают с небесных высот, когда «память изменяет им и подводит их»; напротив, те боги, которые ничего не забывают, вечны, несменяемы, и их природа неизменна. «Забвение» равнозначно сну и потере самого себя, дезориентации, «слепоте» (повязка на глазах). В «Чандогья Упанишаде» (VI, 14, 1—2) рассказывается об одном человеке, увезенном бандитами далеко от своего города с завязанными глазами. Когда его покинули в пустынном месте, он принялся кричать: «Помогите! Меня бросили здесь с завязанными глазами!» Кто-то снял с него повязку и указал дорогу к городу. Идя от одной деревни к другой и спрашивая дорогу, человек этот достиг своего дома. Таким же образом, говорится в этом тексте, тому, кто имеет всеведущего наставника, удается сбросить повязку незнания с глаз и в конце концов он достигает совершенства.
Шанкара комментирует этот пассаж Чандогья Упанишады на нескольких ставших известными страницах. Так происходит, говорит Шанкара, с человеком, уведенным ворами далеко от своего истинного существа (от Атман*-Брахмана) и попавшим в ловушку тела. Воры — это ложные идеи «достоинства — недостатки» и другие. На его глазах повязка иллюзий, и человек опутан эмоциями, которые он испытывает по отношению к своей жене, сыну, другу, своему стаду, и так далее: «Я сын такого-то, я счастлив или несчастлив, умен или глуп, я набожен, и так далее. Как я должен жить? Где находится тот путь, которым можно избегнуть несчастья? В чем мое спасение?» Так он размышляет, попав в сети чудовищного обмана, пока не встречает того, кто понимает правду человеческого существования, того, кто освободился от рабства, кто счастлив и, кроме того, полон любви к окружающим. Он постигает благодаря этому человеку дорогу познания и всю суетность мира. Таким образом, человек, который был пленником своих собственных иллюзий, освобождается от зависимости от мирских вещей. Тогда он познает свое истинное существо и понимает, что он в этом мире не заблудший путник, каким он себя мыслил. Напротив, он понимает, что он таков, каким должен быть. Таким образом, глаза его освободились от пелены иллюзий, созданной его собственным невежеством (авидья), и он вновь — человек Гандхара, вернувшийся к своему дому, вновь обретший атман, полный радости и безмятежности153.
Мы узнаем здесь каноны, посредством которых индийская мысль пытается сделать понятной парадоксальную ситуацию личности (атман), запутавшейся в сотворенных ею иллюзиях и питающейся своим преходящим существованием; личности (атман), страдающей от последствий этого «незнания» до той минуты, как к ней приходит прозрение и понимание того, что она только внешне живет в этом мире. Самхья и Йога представляют подобную же интерпретацию: Личность (пуруша) лишь внешне порабощена, и освобождение (мукти) есть не что иное, как овладение сознанием своей вечной свободы. «Я чувствую себя страдающим, я чувствую себя порабощенным, я жажду освобождения. В тот момент, когда я начинаю сознавать, — будучи пробужден от сна, — что мое "я" есть только продукт Материи (пракрити), я понимаю, что все существование есть лишь цепь горестных мгновений и что истинный разум "бесстрастно созерцает" драму личности»154.
Важно подчеркнуть, что для Самхья-Йога, так же как и для Веданты, освобождение может быть сравнимо с «пробуждением» или с осознанием той ситуации, которая существовала с самого начала, но не могла найти пути для своей реализации. В определенном отношении можно соотнести «знание» (которое есть в конечном итоге «незнания самого себя») с «забвением» истинного своего «Я» (атман, пуруша). «Мудрость» (джнана, видьяк т. д.), сорвав покрывало Майи и уничтожив непонимание, делает возможным освобождение, то есть пробуждение.
Будда обладал абсолютным всеведением, так как достиг совершенного пробуждения. Как мы это видели в предыдущей главе, Будда, подобно мудрецам и йогам, помнил все свои предыдущие существования, но, как уточняют буддистские тексты, в то время, как мудрецы и йоги достигли возможности знать лишь определенное количество своих прошлых существований, иногда самых значительных, Будда был единственным, кто знал их все. Иначе говоря, только Будда был всезнающим.
«Забвение» и «память» в античной Греции
«Воспоминание существует для тех, кто умеет забывать», писал Плотин (Эннеады, 4, 6, 7). Это платонистская теория «для тех, кто способен забыть, воспоминание есть добродетель; но совершенный ум никогда не теряет истины из поля зрения и не нуждается в ее восстановлении в своей памяти» (Phedon, 246 с, d), но существует различие между памятью (mneme) и воспоминанием (anamnesis). Боги, о которых говорил Будда в Диханикая, и которые свалились с неба, когда их память начала им изменять, превратились в людей. Некоторые из них вели аскетический образ жизни и занимались медитацией. Благодаря жестокой дисциплине йогов им удалось вспомнить свои предыдущие существования. Совершенная память, следовательно, есть более высокое достоинство, чем способность к воспоминанию. Так или иначе, но воспоминание предполагает «забвение», а это последнее, как мы только что увидели, равнозначно в Индии незнанию, рабству (пленению) и смерти.
Подобная ситуация наблюдается и в Греции. Мы не можем здесь представить все факты, имеющие отношение к «забвению» и восстановлению памяти в верованиях и философских размышлениях греков. Мы намереваемся проследить различные модификации «мифологии памяти и забвения», чью важнейшую роль у доземледельческих народов мы уже отмечали в предыдущей главе. В Индии, как и в Греции, верования, более или менее похожие на верования доземледельческих народов, были проанализированы, заново интерпретированы и восстановлены в своей значимости поэтами, созерцателями и первыми философами. Это говорит о том, что в Индии, как и в Греции, мы имеем дело не исключительно только с религиозным поведением и выражением мифологического сознания, прежде всего с рудиментами психологии и метафизики. Однако, существует преемственность между «народными» верованиями и «философской» спекулятивной мыслью, вот эта преемственность главным образом нас интересует.
Богиня Мнемозина, персонифицированная Память, сестра Кроноса и Океаноса — мать всех муз. Она обладает всеведением: согласно Гесиоду (Теогония, 32—38), она знает «все, что было, все, что есть, и все, что будет». Когда поэтом овладевают музы, он пьет из источника знания Мнемозины, это значит, прежде всего, что он прикасается к познанию «истоков», «начал». «Музы поют от Начала» — ex arkhes (Теогония, 45—115) — о появлении мира, происхождении богов, о рождении человечества. Таким образом, воспетое прошлое есть более чем просто предшествование настоящему: оно есть его источник. Восходя к этому источнику, воспоминание ищет не возможности расположить события во временных рамках, а возможности достигнуть основы существующего, обнаружить первопричины, первоначальную реальность, породившую космос и позволяющую понять становление в его целостности155.
Благодаря первоначальной памяти поэт, вдохновленный Музами, приближается к первоосновам сущего. Эти первоосновы проявляются в мифическое время Начала и составляют принципы этого мира. Но именно потому, что они появляются ab origine156, невозможно схватить эти реальности с помощью повседневного опыта. С полным основанием Ж.П. Вернан сравнивает вдохновение поэта с вызыванием умершего из потустороннего мира или с descensus ad linferos157, которое совершает живущий, чтобы познать все, что он хотел бы знать. «Привилегия, которую Мнемозина предоставляет аиду, заключается в чем-то вроде контракта с потусторонним миром, в возможности свободно входить в него и вновь возвращаться. Прошлое оказывается одним из измерений потустороннего мира»158. Именно поэтому, в той мере, в какой оно «забыто», прошлое — историческое или первоначальное — сопоставимо со смертью. Река Лета, «забвение» является неотъемлемой частью царства смерти. Умершие есть те, кто потеряли память. И напротив, некоторые, удостоенные предпочтения, — среди них Тиресий или Амфиарай, — сохранили свою память и после кончины. Чтобы сделать бессмертным своего сына Эфалида, Гермес одарил его безграничной памятью. Как писал Апполоний Родосский: «Даже когда он пересекал Ахеронт, реку в царстве мертвых, забвение не поглотило его души; и хотя он живет то в обители теней, то в земном мире, залитом солнечным светом, он всегда сохраняет воспоминание о том, что видел»159. Но когда появляется учение о переселении душ, «мифология Памяти и Забвения» изменяется, обогащаясь оттенками значений эсхатологического порядка. Теперь нужно знать не первоначала своего прошлого, а весь ряд персональных предшествующих воплощений. «Функция Леты теперь иная: ее воды не встречают больше душу, только что покинувшую тело, чтобы дать ей забвение земной жизни. Напротив, Лета стирает воспоминание небесного мира и возвращает душу на Землю для перевоплощения. "Забвение" является уже не символом смерти, а символом возвращения к жизни. Душа, имевшая неосторожность испить из Леты («глоток забвения и злобы», как писал Платон, — «Федр», 248), перевоплощается и включается в новый цикл существования. На золотых пластинках, которые носили вступившие в орфико-пифагорейское братство, душе предписано не приближаться к водам Леты с левого берега, но идти по дороге справа, где дорога должна встретить воды, истекающие из озера Мнемозины. Душе дается совет умолять стражников этих вод следующим образом: "Дайте мне освежающей воды, текущей из озера Памяти". "И они сами дадут тебе припасть к святому источнику, и тогда ты станешь господином среди других героев"»160.
Пифагор, Эмпедокл и другие верили в переселение душ и считали, что они сохранили воспоминание о своих прошлых существованиях. «Бродяга, изгнанный из божьего рая, — говорил о себе Эмпедокл, — я был уже раньше мальчиком и девочкой, кустом и птицей, немой рыбой, плавающей в море» (Очищения, с. 117). Он говорил еще: «Я навсегда избавлен от смерти» (там же, с. 112). Рассказывая о Пифагоре, Эмпедокл описывал его как «человека чрезвычайных познаний», так как «там, куда он направлял всю силу своего разума, он с легкостью постигал, что он когда-то жил в десяти, двадцати человеческих существованиях» (там же, с. 129). С другой стороны, упражнение и культура памяти играли важную роль в пифагорейском братстве (Диодор, X, 5; Ямвлих, Жизнь Пифагора, 78). Эта тренировка напоминает технику «возвращения к истокам» у йогов, которую мы рассмотрели в V главе. Нужно добавить, что шаманы считают, будто они помнят все свои предыдущие существования161, что говорит о большой древности их практики.
Память «первичная» и память «историческая»
Итак, в Греции существовали две интерпретации памяти:
1) первая — та, которая сохраняет первозданные события (космогония, теология, генеалогия);
2) вторая сохраняет предшествующие существования, то есть события исторические и произошедшие в жизни отдельной личности. Лета, «Забвение» противопоставлены в равной мере этим двум формам памяти. Но Лете не подвластны:
1) те, кто вдохновлен музами, или те, кому благодаря «пророческому дару, направленному в прошлое», удается восстановить память о событиях, происшедших в начале мира;
2) а также те, кто, подобно Пифагору и Эмпедоклу, достигли способности помнить свои предыдущие существования.
Эти две категории исключительных личностей побеждают забвение, а значит в каком-то смысле, и смерть. Одни подходят к познанию «истоков» (происхождение Космоса, богов, народов и династий). Другие способны вспомнить свою «историю», свои перевоплощения. Для первых важно, что произошло ab origine, во время первоначальных событий, в которых они лично не участвовали. Но эти события — космогония, теогония, генеалогия — их в какой-то мере создали: эти люди есть то, что они есть, потому, что эти события имели место. Нет нужды доказывать, насколько такая позиция напоминает мироощущение человека архаического общества, который воспринимает себя сформированным в результате ряда первоначальных событий, подробно раскрытых в мифах. Те же, кому удается вспомнить свои прошлые существования, заняты в первую очередь познанием своей собственной «истории», состоящей из их бесчисленных перевоплощений. Они пытаются объединить эти изолированные фрагменты, интегрировать их в единой ткани бытия, чтобы раскрыть смысл своей судьбы. Ведь происходящее через anamnesis объединение исторических фрагментов без всякой связи между ними однозначно «воссоединению начала и конца». Другими словами, важно было понять, каким образом первое земное существование явилось толчком дальнейшего процесса трансмиграции. Такая практика и такое поведение напоминают индийскую технику «возвращения к истокам» и воспоминаний своих предшествующих существований.
Платон знал и использовал обе эти традиции, касающиеся забвения и памяти. Но он их трансформировал и заново интерпретировал, чтобы включить в свою философскую систему. По Платону, познание в конечном счете оказывается припоминанием (см. Менон, с. 81). Между двумя земными существованиями душа созерцает идеи: она делится познанием чистым и совершенным. Но после очередного перевоплощения душа пьет из Леты и забывает знание, достигнутое непосредственным созерцанием идей. Однако это знание продолжает существовать в скрытом состоянии в душе воплотившегося человека и, благодаря философскому размышлению, оно способно актуализироваться. Физические объекты помогают душе сосредоточиться на себе самой и через «возвращение к истокам» вновь овладеть первоначальным знанием, которым она обладала в условиях внеземного существования. Следовательно, смерть есть возвращение к первоначальному и совершенному состоянию, которое душа периодически теряет благодаря своим перевоплощениям.
Мы имели случай познакомиться с философией Платона и с тем, что можно было бы назвать «архаической онтологией»162. Теперь важно показать, в каком смысле платоновская теория Идей и anamnesis могут быть сравнены с поведением человека архаических и традиционных обществ. Этот человек находит в мифах модель для подражания во всех своих действиях. Мифы уверяют, что все, что он делает или что намеревается делать, уже было когда-то, в Начале времен, in illo tempore. Мифы, таким образом, составляют всю сумму знаний, которыми пользуются люди. Индивидуальное существование становится и остается существованием вполне и абсолютно человеческим, ответственным и значимым в той мере, в какой оно способно вдохновляться накопленным опытом и мыслями. Не знать или забыть содержание этой «коллективной памяти», созданной традицией, равнозначно регрессии к «природному» состоянию (состояние ребенка, находящегося вне культуры), регрессии к «греху», или к катастрофе.
Для Платона жить сознательно, то есть воспринимать и понимать истину, красоту и добро, прежде всего равнозначно способности помнить существование невоплощенное, чисто духовное. «Забвение» этого существования не есть обязательно «грех», но лишь последствие процесса перевоплощения. Примечательно, что и для Платона «забвение» не является составной частью смерти, но, напротив, глубоко связано с жизнью, с новым воплощением души. Именно возвращаясь к земной жизни, душа «забывает» идеи. Здесь речь идет не о забвении прошлых существований — то есть суммы личного опыта, личностной «истории», — а о забвении истины сверхличной и вечной, каковой являются идеи. Философский anamnesis не восстанавливает воспоминание о событиях, происшедших в предыдущих существованиях, он воссоздает истины, структуры реальности. Можно сопоставить эту философскую позицию с позицией традиционных обществ: мифы представляют собой парадигматические модели, созданные сверхъестественными существами, а не ряд личных опытов того или иного индивида163.
Сон и смерть
В греческой мифологии Сон и Смерть, Гипнос и Танатос — два брата-близнеца. Вспомним, что и у евреев, по крайней мере, во времена, следующие за изгнанием, смерть сравнивалась со сном. Например, сон в гробнице (Книга Иова, III 13—15 III, 17), в Шеоле (Экклез. IX, 3, IX, 10) или сразу в двух местах одновременно (Псалом LXXXVIII87). Христиане восприняли и разработали смысловую пару смерть—сон: inpace bene dormit, dormit in sommo pacis, inpace somni in pace Domini dormias164, эти слова фигурируют как самые распространенные формулы среди надгробных эпитафий.
Поскольку Гипнос является братом Танатоса, то можно понять, почему в Греции, как и в Индии и у гностиков, «пробуждение» имеет сотериологическое значение (в широком смысле слова). Сократ пробуждает своих собеседников, иногда против их воли («как ты неистов, Сократ!» — восклицает Калликлес (Г оргий 508, d), но Сократ прекрасно отдает себе отчет в том, что его миссия пробуждать сознание людей имеет божественное значение. Он не перестает напоминать, что находится на «службе» у Бога (Апология, с. 23; см. также 30е, 31а, 33с). «Афиняне, подобного мне вам трудно найти, если бы мне верили, вы сохранили бы мне жизнь. Но, может быть, в нетерпении, как люди, погруженные в сон и внезапно пробужденные, вы ударите меня, последовав совету Анитоса, и безрассудно лишите меня жизни; и потом вы будете спать в течение всей вашей жизни, если только Бог не пошлет вам другого из любви к вам» (Апол. 30е),
Остановимся на мысли, что Бог в любви своей к людям посылает им Господина, чтобы «пробудить» их от сна, который есть одновременно незнание, забвение и «смерть». Можно найти этот мотив и в гностицизме, но, конечно, в сильно переработанном виде и претерпевшим новые интерпретации. Основной гностический миф, каким нам представляет его «Гимн жемчужине», сохраненный в «Деяниях Фомы»*, развертывается вокруг темы потери памяти и anamnesis-a. Принц приезжает с Востока, чтобы в Египте найти «единственную в своем роде жемчужину, находящуюся посреди моря, вокруг которого лежит змей, отпугивающий всех пронзительным свистом». В Египте он попадает в плен к местным жителям. Они ему дают отведать своих блюд, и принц теряет память и понятие о своей личности. «Я забыл, что я сын короля, и я служил их королю, я забыл о жемчужине, за которой меня послали мои родители, и под влиянием данного мне блюда впал в глубокий сон». Но родители узнали, что произошло с их сыном, и написали ему письмо. «Твой отец, король королей, и твоя мать, владычица Востока, и твой брат приветствуют тебя, наш сын! Проснись и восстань ото сна и выслушай слова нашего письма. Вспомни, что ты сын короля. Посмотри, в какое рабство ты попал. Вспомни о жемчужине, ради которой ты послан в Египет». Письмо полетело к принцу как птица, опустилось к его ногам и стало словом. «При звуке этого голоса и от шороха письма я пробудился и сон меня покинул. Я поднял его, прижал к сердцу, распечатал печать, прочитал, и слова этого письма совпали с тем, что было запечатлено в моем сердце. Я вспомнил, что я был королевских кровей, и мое благородное происхождение проявило себя. Я вспомнил о жемчужине, на поиски которой я был послан в Египет, и я стал заклинать змия, отпугивающего всех своим устрашающим свистом. С помощью заклинаний я усыпил его, произнес над ним имя моего отца и, завладев жемчужиной, отправился к отчему дому»165.
«Гимн Жемчужине» имеет продолжение («Светящиеся одежды», которые принц снял с себя перед отъездом и которые он вновь обрел по возвращении), но не имеет прямого отношения к нашей теме. Добавим, что тема изгнания, пленения в чужой стране, тема посланника, пробуждающего пленника ото сна и призывающего его в дорогу, встречаются в труде Сохраварди «Рассказ об изгнании на запад»1666. Какое бы происхождение миф ни имел, вероятнее всего иранское, одно из достоинств «Гимна Жемчужине» состоит в том, что он представляет нам в драматической форме несколько самых популярных гностических мотивов. Анализируя в недавно вышедшей книге чисто гностические символы и образы, Ганс Ионас настаивал на важности мотивов «падения, пленения, заброшенности, ностальгии, оцепенения, сна, опьянения»167. Нет необходимости продолжать здесь этот перечень. Отметим, однако, несколько особенно примечательных примеров.
Обратившись к материальному и «горя желанием познать плотское», душа теряет понятие о самой себе. «Она забывает свое изначальное содержание, свой истинный центр, свою вечную суть». Именно в этих словах Эль Хатиби дает нам понятие о верованиях харанито168. Согласно взглядам гностиков, люди не только спят, но и любят спать. «Почему любите вы всегда сон и впадаете в ошибку вместе с теми, кто ошибается?» — вопрошает Гинза169. «Пусть тот, кто спит, восстанет от тяжелого сна», — написано в Апокрифе Иоанна170.
Тот же мотив мы находим в манихейской космогонии, какой нам ее сохранил Теодор Бархонай: «Святейший Иисус спустился к невинному Адаму и, чтобы освободить его, пробудил ото сна, подобного смерти»171. «Незнание и сон могут быть выражены также словом "опьянение". "Евангелие истины" сравнивает того, кто обладает знанием высшей теологии (учением гностиков), с "человеком, который, испытав опьянение, снова становится трезвым и строгим и, придя в себя, вновь начинает утверждать то, что является его собственной сутью"»172. «Гинза рассказывает, как Адам пробуждается от сна и обращает глаза к месту, изливающему свет»173.
С полным основанием Ионас делает вывод, что с одной стороны, в земном существовании человек неизбежно приходит к состоянию «покинутости», «страха», «ностальгии» и, с другой стороны, это существование описывается как «сон», «опьянение», «забвение»: то есть приобретает (если мы исключаем опьянение) «все черты, которые в более раннюю эпоху приписывались умершим, находящимся в подземном царстве»174.
Посланник, который пробуждает человека от сна, дарует ему «жизнь» и «спасение». «Я голос, пробуждающий от сна в царстве ночи», — так начинается фрагмент гностического мифа, сохраненный Ипполитом (Опровержение V,4). «Пробуждение предполагает anamnesis, обретение душой своей идентичности, познание своего небесного происхождения. После пробуждения "посланник" дает человеку обещание искупления и, наконец, наставляет его, каким образом он должен себя вести в мире»175. «Стряхни опьянение, в которое ты погрузился, пробудись и смотри на меня!» — написано в манихейском тексте Турфана176. И в другом тексте мы читаем: «Пробудись, прекрасная душа, от сна и опьянения, в которые ты погрузилась. (...) Следуй за мной в те возвышенные места, где ты пребывала вначале»177. Манихейский текст рассказывает, как Небесный Посланник разбудил Адама и обратился к нему: «Я пришел, чтобы просветить тебя, Адам, освободить от этого мира. Обрати ко мне свой слух, внемли и победоносно вознесись в обиталище Высшего Разума»178. Подобное наставление понимается как приказ не впасть вновь в оцепенение сна. «Не поддавайся сну, не спи, не забывай о том, что возложил на тебя Господь»179.
Конечно, эти формулы присущи не только гностицизму. Послание Павла к жителям Эфеса, V, 14, содержит следующую анонимную цитату: «Посему сказано: «Встань, спящий, и воскресни из мертвых, и осветит тебя Христос». Мотив сна и пробуждения мы находим и в герметической литературе. В Пуамандоре мы читаем: «О Вы, рожденные на земле, вы обречены не на сон, опьяненные и забывшие Бога — возвратитесь к трезвости своего разума! Отрекитесь от опьянения и бессмысленного сна!»180
Напомним, что победа, достигнутая в борьбе со сном, продолжительное бодрствование являются типичным испытанием в период инициации. Подобные испытания встречаются уже на первобытных стадиях культуры. У некоторых австралийских племен, новичок в ходе инициации не должен спать в течение 3 дней, кроме того, им запрещено ложиться перед рассветом181. Отправляясь на поиски бессмертия, месопотамский герой Гильгамеш прибывает на остров мифического предка Утнапиштин. Там он должен бодрствовать в течение шести дней и шести ночей, но ему не удалось выдержать это испытание, и он упустил свой шанс добиться бессмертия. В одном североамериканском мифе, подобном мифу об Орфее и Эвридике, мы узнаем, что человеку, потерявшему свою жену, удается спуститься в ад и найти ее там. «Повелитель ада разрешил ему взять жену с собой на землю, но при условии, если он сможет всю ночь провести без сна. Но человек уснул как раз перед рассветом. Повелитель ада дал ему еще одну возможность, и, чтобы не уснуть ночью, человек поспал днем. Тем не менее, ему не удалось бодрствовать всю ночь до рассвета, и он был вынужден вернуться на землю один»182.
Как видим, бодрствование означает не только способность преодолеть физическую усталость, но это прежде всего проявление духовной силы. Оставаться «бодрствующим», это значит обладать в полной степени своим сознанием, присутствовать в мире духа. Иисус постоянно говорил своим ученикам о бодрствовании (см. например, Евангелие от Матфея, XXIV, 42). И именно неспособность учеников бодрствовать вместе с Иисусом сделала ночь в Гефсиманском саду столь трагической. «Душа моя скорбит смертельно, побудьте здесь и бодрствуйте со мною» (Матфей, XXVI, 38). Но, возвратясь, он находит их спящими и обращается к Петру: «Итак, не могли вы один час бодрствовать со мною» (XXVI, 40). «Бодрствуйте и молитесь», — вновь просит он их. Но напрасно: «И пришедь, находит опять спящими, ибо у них глаза отяжелели» (XXVI, 41—43; см. Марк, XIV, 34, XXII, 46). И на этот раз «бодрствование инициации» оказалось выше человеческих сил.
Гностицизм и индийская философия
Малый объем этой книги не позволяет обсуждать здесь проблему гностицизма во всей ее целостности. Нам еще нужно проследить развитие «мифологии Забвения и Воспоминания» в некоторых культурах, достигших высокого развития. Гностические тексты, которые мы цитировали, утверждают, что душа, с одной стороны, способна погружаться в материальное (в жизнь) и затем в сон, подобный смерти, но, с другой стороны, душа имеет происхождение внеземное. Погружение души в материю не является результатом совершенного ранее греха, как объясняет иногда переселение душ греческая спекулятивная философия. Гностики дают понять, что грех имеет отношение к чему-то другому183. Считая себя существами духовными, внеземного происхождения, гностики не мыслят себя принадлежащими этому миру. Как замечает Пуеш, ключевые слова используемого гностиками языка — «другой», «чужой»184. Основное откровение состоит в том, что «хотя он существует в этом мире, он (гностик) не от мира сего, он ему не принадлежит, он пришел откуда-то»185. Гинза Правая обращается к гностику: «Ты не отсюда, твои корни не в этом мире». (XV, 20). В Гинзе Левой говорится: «Ты пришел не отсюда, твои корни не в этом мире, твое происхождение ведется не от этого мира: твое истинное место есть область Жизни». Мы читаем в «книге Иоанна» (с. 67): «Я есть человек иного мира».
Как мы это уже видели, в индийской философии особенно в Самхья-йоге, существуют такие же представления. «Я» (purucha) есть «чужой», оно не имеет ничего общего с этим миром (prakriti). Как пишет Исвара Кришна (Samkhya-Karika, 19), «Я» (Разум) изолировано, безразлично, просто «бездейственный наблюдатель» драмы жизни и истории. И более того: если правда то, что цикл трансмиграции удлиняется незнанием и «грехом», то причина «погружения» «Я» в жизнь и происхождение отношений (впрочем, иллюзорных) между Я (purucha) и Материей (prakriti) суть проблемы, не предполагающие разрешения или, точнее сказать, разрешения в условиях данного человеческого удела. В любом случае, также как считают гностики, в круговорот существований ввергает «Я» непервородный (т. е. человеческий) грех.
Что касается нашего исследования, важность гностического мифа, как и философского мышления в Индии, заключается в том, что они по-своему интерпретируют отношение человека к первоначальной драме, которая этого человека создала. Как и в архаических религиях, исследованных нами в предыдущих главах, в гностической философии важно познать (или скорее вспомнить) драму, которая имела место в мифические времена. Но, в отличие от человека архаического общества, который, восприняв мифические образы, берет на себя всю ответственность за последствия этих первоначальных событий, последователь гностической философии изучает миф, чтобы отмежеваться от результатов этих событий. Пробудившись от своего сна, подобного смерти, гностик (как и ученик Самхья-Йоги) понимает, что он не несет никакой ответственности за первоначальную катастрофу, о которой ему повествует миф, и что, следовательно, он не имеет никакого реального отношения к жизни, миру и истории.
Гностик, как и ученик Самхья-Йоги, был уже наказан за грех забвения своего истинного Я. Непрерывные страдания, из которых состоит человеческое существование, исчезают в момент пробуждения, которое есть в то же время anamnesis. Это пробуждение проявляется в полном безразличии к истории, особенно современной истории. Важен только миф, повествующий о первоначальных событиях. Достойны познания только события, происшедшие в легендарном прошлом, так как в ходе их познания человек начинает отдавать себе отчет в своей истинной природе и пробуждается. Чисто исторические события (например, Троянская война, походы Александра Македонского, убийство Юлия Цезаря) не имеют никакого значения, так как они не наполнены никаким сотериологическим содержанием.
Анамнез и историография
Для греков также исторические события не содержат никакого сотериологического сообщения. Тем не менее, историография начинается в Греции с Геродота. Геродот объясняет, почему он взял на себя труд написать свою Историю: чтобы память о подвигах людей не потерялась в глубине веков. Он хотел сохранить память о деяниях, совершенных греками и варварами. Мотивы творчества других историков античности будут иными. Фукидид, например, стремился показать вечную борьбу за власть, по его мнению, являющуюся характерной чертой человеческой натуры; Полибий утверждал, что вся история мира имеет конечной и высшей точкой своего развития Римскую империю, он писал свои книги, считая что опыт, добытый при изучении истории, является лучшим руководителем в жизни; Тит Ливии искал в истории «модели для нас и нашей страны» — и так далее186.
Ни один из этих авторов — даже Геродот, имевший пристрастие к экзотическим богам и теологиям, — не писал свою Историю с той целью, с какой это делали авторы более древних исторических повествований Израиля, а именно, чтобы доказать существование божественного плана и Высшего Бога в жизни какого-либо народа. Это не значит, что греческие и латинские историографы были лишены религиозного чувства. Но их религиозная концепция не предполагала вмешательства единого и персонифицированного Бога в Историю, они не придавали историческим событиям того религиозного смысла, какой имели эти события для израильтян. Кстати, для греков история была одним из аспектов космического процесса, обусловленного законами становления. История показывала, что, как и любое космическое явление, человеческие общества возникают, развиваются, вырождаются и погибают. Именно поэтому история не могла представлять из себя объект познания. Историография, тем не менее, необходима и полезна, так как она иллюстрирует процесс вечного становления в жизни народов, и что особенно важно, сохраняет в памяти человечества подвиги различных народов, имена и приключения выдающихся личностей.
В наши намерения не входит рассматривать здесь различные философии истории, начиная от Августина и Джоакимо де Фьори и кончая Вико, Гегелем, Марксом и современными историками. Все эти системы имеют своей целью раскрыть смысл и направление всемирной истории. Но это не является нашей задачей. Нас интересует не значение, которое может иметь История, а историография: другими словами, нас интересует то усилие, которое делает человек, чтобы сохранить в памяти человечества современные ему события и узнать как можно более точно прошлое человечества.
Подобная любознательность последовательно развивается, начиная со средних веков и особенно в эпоху Возрождения. Конечно, в эпоху Возрождения в античной истории искали прежде всего модели для поведения «совершенного человека». Можно сказать, что Тит Ливии и Плутарх, составляя модели для подражания в сфере жизни гражданской и духовного совершенствования, выполняли в воспитании европейской элиты роль, подобную роли мифов в жизни традиционных обществ. Но с XIX века историография начинает играть очень важную роль. Западная культура прилагает большие усилия по историографическому анамнезу. Она старается обнаружить, «пробудить» и восстановить прошлое наиболее экзотических и наиболее архаических обществ, а также предысторию Ближнего Востока и культуру «диких» народов, находящихся на пороге исчезновения, хочет воскресить все прошлое человечества. Происходит головокружительное расширение исторического горизонта.
Это один из немногих воодушевляющих синдромов современного мира. Преодолевается западноевропейский культурный провинциализм, когда считалось, что история начинается с Египта, литература с Гомера, а философия с Фалеса. Более того: через историографический anamnesis можно спуститься в глубины «Я». Если нам удается понять современного австралийца или человека, подобного ему, понять охотника эпохи палеолита, то мы пробуждаем в глубине нашего «Я» экзистенциальное состояние первобытного человечества и его поведение. Речь идет не о простом «внешнем» знании, не о заучивании названия столицы какой-либо страны и даты падения Константинополя. Истинный историографический анамнез предполагает раскрытие общности своего народа с народом исчезнувшим или находящимся на периферии исторического процесса.
Происходило истинное воссоздание прошлого, даже «первоначального» прошлого, раскрытого благодаря археологическим раскопкам или этнологическим исследованиям. В последнем случае мы сталкиваемся с «формами жизни», с формами поведения, с типами культуры, то есть сталкиваемся в целом со структурой доисторического существования.
В течение тысячелетий человек работал, ничего не меняя в этом ритуале, и осмысливал в мифических образах аналогию между макрокосмом и микрокосмом. Так он мог «открыться» миру и, сделав это, приблизиться к сакральности Космоса. Со времен Возрождения, с тех пор как открылось, что Вселенная бесконечна, стало невозможным придавать человеческому существованию то космическое измерение, в котором он издревле привык жить. Совершенно естественно, что современный человек, живущий во власти Времени и ограниченный рамками своей историчности, пытается «открыться» миру и выйти на новые измерения во временном пространстве. Бессознательно он защищается от прессинга современной истории с помощью историографического анамнеза, который открывает ему невероятные перспективы, если он, следуя выражению Гегеля, «общается со Вселенским Разумом», ограничиваясь тем, что перелистывает по утрам страницы газеты.
Конечно, не стоит говорить, что это великое открытие: начиная с античности, человек, испытывая страх перед историей, находит утешение в чтении историков прошлого. Но современный человек располагает большим: поскольку историографический горизонт его значителен по объему, ему удается обнаружить благодаря анамнезу те культуры, которые, «саботируя Историю», характеризуются невероятной творческой активностью. Какова будет реакция нашего современника на западе, если он узнает, например, что Индия, хотя и была завоевана и захвачена Александром Македонским, причем это завоевание имело влияние на последующую историю страны, даже не сохранила имени великого завоевателя? Как и другие страны с традиционной культурой, Индия испытывает интерес только к образцовым моделям и парадигматическим событиям, а не к частному и индивидуальному.
Историографический анамнез западного мира находится на начальном этапе развития. Нужны по крайней мере несколько поколений, чтобы судить о его культурном резонансе. Но можно сказать, что анамнез продлевает, хотя и в другом плане, религиозную значимость памяти и воспоминания. Речь идет не о мифах и не о религиозных обрядах. Но существует нечто общее: важность точного и полного восстановления прошлого. Восстановление событий мифических — в традиционных обществах; восстановление всего, что произошло в исторические времена, — в современном западноевропейском обществе. Разница слишком очевидна, чтобы на ней надо было настаивать. Но оба типа анамнеза переносят человека за рамки его «исторического момента». И истинный историографический анамнез выходит на Времена первоначальных событий, когда человек приводил свое поведение в соответствие с культурой, веря, что эти формы поведения были ему открыты Сверхъестественными Существами.
Глава VIII. ВЕЛИЧИЕ И УПАДОК МИФОВ
Сделать мир открытым
На древнейших стадиях культуры религия сохраняет «открытость» для человека мира сверхъестественного, мира аксиологических ценностей. Эти ценности «трансцендентны», так как они «открылись» божественным существам или мифическим предкам. Поэтому они представляют некоторые абсолютные ценности, парадигмы всех видов человеческой деятельности. Как мы видели, эти модели распространяются мифами, к которым неоднократно возвращаются, чтобы пробудить и поддержать осознание иного мира, божественного или мира предков. Этот «иной мир» представляет из себя план сверхъестественный, «трансцендентный», мир абсолютных реальностей. Именно в сакральном опыте, во встрече со сверхчеловеческой реальностью у человека возникает мысль о существовании некой реальности, неких абсолютных ценностей, способных направлять человека и придавать смысл его существованию. Только благодаря сакральному опыту появляются на свет понятия реальности, правды, значимости, которые будут позже переработаны и систематизированы метафизической мыслью.
Непреложная ценность мифа постоянно подтверждалась ритуальными действиями. Восстановление в памяти и реактуализация первоначальных событий помогали человеку первобытного общества различать и удерживать в памяти реальность. Благодаря длительному повторению парадигматического жеста, что-то незыблемое и постоянное раскрывается во вселенском потоке. Периодически повторением того, что было in illo tempore, внушается уверенность, что есть нечто, существующее в форме абсолютного. Это «нечто» «священно», то есть имеет сверхчеловеческую и сверхвселенскую природу, но тем не менее доступно человеческому опыту. «Реальность» раскрывается и выстраивается, исходя из «трансцендентного», но такого «трансцендентного», которое можно пережить в ритуальном действии, и в результате оно становится составной частью человеческой жизни.
Этот «трансцендентный» мир Богов, Героев и мифических Предков доступен, поскольку человек архаического общества не признает Необратимости Времени. Мы уже констатировали: ритуал отменяет Время светское, хронологическое и восстанавливает сакральное время мифа. Люди становятся современниками подвигов, совершенных богами «во время оно». Бунт против необратимости времени помогает человеку «конструировать реальность», а с другой стороны, освобождает его от груза потерянного времени, давая ему уверенность, что он способен отменить прошлое, начать заново свою жизнь и воссоздать свой мир.
Имитация парадигматических жестов Богов, мифических Предков и Героев проявляется не в «вечном повторении одного и того же», не в результате полной культурной неподвижности. Этнология не знает ни одного народа, который не изменялся бы с течением времени, который не имел бы истории. На первый взгляд, человек архаического общества бесконечно повторяет один и тот же жест. В действительности же он без устали завоевывает мир, организовывает его, преобразует природный пейзаж в культурную среду. С помощью модели для подражания, раскрытой космогоническим мифом, человек становится в свою очередь творцом. Может показаться, что мифы парализуют инициативу человека, поскольку кажутся незыблемыми, в действительности же они побуждают человека к творчеству, открывают все новые перспективы его изобретательному уму.
Миф дает полную уверенность человеку в том, что все, что он готовится сделать, уже когда-то было сделано, он помогает прогнать сомнения, которые могут зародиться относительно результатов предпринимаемых действий. Зачем колебаться перед предстоящим морским путешествием, если мифический герой его уже осуществил в легендарные времена? Нужно только следовать его примеру. Таким же образом вы не должны испытывать страха, когда обосновываетесь на новой и неосвоенной территории, поскольку известно, что нужно делать. Достаточно просто повторить космогонический ритуал, и неизвестная территория («Хаос») превращается в «Космос», становится linago mundi, местом обитания, узаконенным ритуалом. Существование модели для подражания нисколько не мешает творческим поискам. Мифическую модель можно применять самыми разными способами.
Человек того общества, где миф — явление живое, пребывает в «открытом» мире, хотя и «зашифрованном» и полном тайны. Мир «говорит» с человеком, и чтобы понять этот язык, достаточно знать мифы и уметь разгадывать символы. Через мифы и символы, связанные с Луной, человек проникает в таинственную связь между временем, рождением, смертью и воскресением, сексуальностью, плодородием, дождем, растительным миром и т. д. Мир уже не есть непроницаемая масса объектов, произвольно соединенных вместе, но живой космос, упорядоченный и полный смысла. В конечном счете, мир раскрывает себя как язык. Он «говорит» с человеком своим собственным способом существования, своими структурами и своими ритмами.
Существование мира есть результат божественного творческого акта, а его структуры и ритмы — продукт событий, происшедших в начале времен. Луна, также как и Солнце и Океан, растения и животные, — все имеет свою мифическую историю. Каждый космический объект имеет свою «историю». Это значит, что он способен «говорить» с человеком. И поскольку объект «говорит» о себе самом, в первую очередь о своем происхождении, о первоначальных событиях, в результате которых он появился, постольку он становится реальным и значимым, он не является больше непроницаемым «ирреальным» объектом, не позволяющим постичь свою суть. Он причастен теперь тому же миру, что и человек.
Такая совместная причастность делает мир не только «близким» и понятным, но и проницаемым. Исследуя объекты этого мира, можно обнаружить следы существ и сил другого мира. Именно поэтому, как мы говорили выше, для человека архаического общества мир одновременно и «открыт» и полон тайн. Повествуя о себе самом, мир отсылает к своим авторам и покровителям и может поведать свою историю. Человек не находится в инертном и непроницаемом мире, но, с другой стороны, усваивая язык мира, он сталкивается с тайной. «Природа» одновременно и раскрывает и скрывает все «сверхъестественное» и именно в этом для человека архаического общества заключается фундаментальная и главная тайна мира. Мифы раскрывают все то, что происходило ранее, начиная с космогонии и кончая созданием социальных и культурных установлений. Но эти открытия не составляют «значения» в прямом смысле этого слова, они не уменьшают неисчерпаемости тайны космической и человеческой реальности. Различные космические реальности (огонь, урожай, змеи и т. д.) превращаются в «объекты познания» не потому, что, узнавая миф о происхождении, мы получаем возможность овладеть этими реальностями. Они продолжают сохранять свою первоначальную онтологическую глубину.
Человек и мир
В подобном мире человек не чувствует себя замкнутым в рамках своего существования. Он тоже открыт, он общается с миром, поскольку использует тот же язык — язык символов. Если мир «говорит» с ним с помощью звезд, растений и животных, с помощью рек и гор, времен года и суток, то человек отвечает ему в свою очередь своими мечтами и воображением, своими предками и тотемами (которые суть и природа, и сверхъестество, и люди), своей способностью умирать и воскресать в ритуале, инициации (уподобляясь здесь Луне и растительной жизни), своей способностью перевоплощаться в духа, надевая маску и т. д. Если для человека архаического общества мир постигаем и проницаем, то и человек этот чувствует, что мир «смотрит» на него и понимает. Преследуемое животное смотрит на человека и тоже понимает его (часто зверь дает себя схватить, потому что знает, что человек голоден), но то же можно сказать о скале, дереве, реке. Каждое из этих явлений имеет свою «историю», которую оно не может поведать человеку, и свой совет, который оно может ему дать.
Осознавая себя человеческим существом и беря на себя ответственность за это, человек архаического общества знает также, что он в этом мире есть нечто более важное. Например, он знает, что его предок был животным, он знает, что может умереть и вернуться к жизни (инициация, транс шамана), что он может влиять на урожай своими оргиями (что он может вести себя со своей женой, как Небо с Землей, он может играть роль лопаты, а его жена — роль борозды). В более сложных культурах человек знает, что его дыхание — это ветер, его кости — горные хребты, огонь горит в его желудке, его пупок способен стать центром мира и т. д.
Не следует думать, что эта «открытость» миру — есть результат буколического, идиллического восприятия существования. Мифы примитивных народов и обряды, с ними связанные, отражают отнюдь не Аркадию. Как мы уже видели, первобытные земледельцы, понимая свою ответственность за процветание растительного мира, подвергали мучениям жертвы, приносимые богам для увеличения урожая, предавались сексуальным оргиям и каннибализму, охотились за головами врагов. Все это проникнуто трагической концепцией существования и является результатом религиозной оценки мучений и насильственной смерти. Миф, подобный мифу о Гайнувеле, и весь социо-религиозный комплекс, который он разрабатывает и утверждает, заставляет человека смиренно принимать свой смертный, земной, плотский удел. Человек обречен убивать и работать, чтобы иметь возможность прокормить себя. Растительный и животный мир «говорит» ему о его происхождении, то есть в конечном счете о Гайнувеле; первобытный земледелец понимает этот язык и, поняв его, открывает религиозный смысл во всем, что его окружает и что он делает. Но это обязывает его принять жестокость и убийство как неотъемлемую составную часть его существования. Конечно, жестокость, пытки, убийства характерны не только для людей примитивного общества. Они встречаются на протяжении всей истории и проявляются иногда в масштабах, превосходящих то, что было известно архаическому обществу. Разница заключается в том, что для «примитивных» обществ такая жестокость имеет религиозную значимость и строится по сверхчеловеческим моделям. Это мировосприятие имеет и свое более позднее продолжение в истории: массовые убийства во времена Чингисхана, например, еще находили себе в то время религиозное оправдание.
Миф сам по себе не является ни хорошим, ни плохим, его нельзя оценивать с точки зрения морали. Его функция давать модели и, таким образом, придавать значимость миру и человеческому существованию. Роль мифа в структуре всего человеческого существования неизмерима. Благодаря мифу, как мы уже говорили, понятия реальности, значимости, трансцендентности, постепенно обнаруживают свою суть. Благодаря мифу, мир понимается как в совершенстве организованный, разумный и значимый Космос. Рассказывая, как мир был создан, мифы раскрывают, как и почему были созданы те или иные вещи и при каких обстоятельствах. Эти «откровения» более или менее непосредственно касаются человека и составляют «священную историю».
Воображение и творческие способности
В целом миф постоянно напоминает, что на Земле имели место грандиозные события и что это «славное прошлое» можно частично восстановить. Имитация парадигматических жестов имеет также положительные стороны: ритуал заставляет человека расширить границы своих возможностей, осознать свое место рядом с богами и мифическими героями для того, чтобы быть способным совершать их действия. Прямо или косвенно, но миф содействует «возвышению» человека. Это тем более очевидно, что в архаических обществах изложение мифологических традиций остается прерогативой немногих. В некоторых обществах люди, изустно излагающие миф, подбираются среди шаманов и целителей или среди членов тайных братств. В любом случае тот, кто излагает миф, обязан был доказать свое призвание и пройти подготовку у старейшин. Испытуемый должен отличиться или своими мнемоническими способностями, или своим воображением, или литературным талантом.
Воспроизведение мифа не обязательно стереотипно. Иногда его варианты существенно отличаются от оригинала. Конечно, исследования, осуществленные в наше время этнологами и фольклористами, не могут претендовать на раскрытие процесса мифологического творчества. Удалось зарегистрировать варианты мифа или фольклорной темы, но не был зафиксирован момент создания нового мифа. Всегда речь шла о более или менее измененных вариантах предшествующего текста.
Во всяком случае, эти исследования высветили роль творческого индивида в разработке мифов и в передаче их. Очень возможно, что роль эта была еще больше в прошлом, когда «поэтическое творчество», как сказали бы сегодня, имело общую природу с экстатическим опытом и было ему подвластно. Следовательно, можно догадываться об «источниках вдохновения» в архаическом обществе: это «кризисы», «голоса», «видения», «откровения», короче говоря, некий религиозный опыт, сопровождаемый и обогащенный множеством исключительно живых и драматичных образов и сценариев. Именно посвященные в тайны экстаза и тайны Вселенной питают, преумножают и перерабатывают традиционные мифологические мотивы. В конечном счете именно творческая активность в плане религиозного воображения обновляет традиционную мифологическую ткань. Отсюда следует, что роль творческих личностей была более значительной, чем это можно предполагать. Специалистам в области сакрального, от шаманов и до сказителей, певцов удавалось в конечном счете внушить соответствующим сообществам по крайней мере некоторые из своих воображаемых видений. Конечно, успех подобных видений был подготовлен существующими схемами: видение, которое шло вразрез с традиционными образами и сценариями, могло оказаться неприемлемым для данного сообщества. Роль целителей, шаманов и старейшин в религиозной жизни архаических обществ хорошо известна. Все эти люди так или иначе проникли Е тайны экстатического опыта. Отношения между традиционными схемами и индивидуальными новаторскими переоценками их не остаются неизменными: под влиянием сильной религиозной личности традиционная канва претерпевает изменения.
Одним словом, религиозный опыт, передаваемый с помощью впечатляющего фантастического сценария, может передать всей общине модели и источники своего собственного вдохновения. В архаических обществах, как и везде, культура создается и возобновляется благодаря творческому опыту нескольких индивидуумов. Но поскольку архаическая культура организуется вокруг мифов, которые постоянно переосмысляются и углубляются специалистами в области сакрального, общество в целом ориентируется на ценности, открытые и распространенные такими личностями. В этом смысле миф помогает человеку преодолеть границы своих возможностей и побуждает его возвыситься «до уровня великих».
Гомер
Следовало бы изучить связь между великими религиозными личностями, прежде всего реформаторами и пророками, и традиционными мифологическими схемами. Мессианские и милленаристские движения народов бывших колоний составляют, можно сказать, неограниченное поле для исследований. В какой-то мере можно восстановить то влияние, которое Заратустра оказал на иранскую мифологию, а Будда — на традиционную мифологию Индии. Что касается иудаизма, то о существенной «демифизации», осуществленной пророками, известно уже давно.
Размеры этой небольшой книги не позволяют нам обсудить эти проблемы со вниманием, которого они заслуживают. Мы считаем необходимым остановиться на греческой мифологии; не столько на ней самой, сколько на некоторых моментах, связывающих ее с христианством.
Трудно без внутреннего трепета говорить о греческой мифологии. Ведь именно в Греции миф вдохновлял и направлял эпическую поэзию, трагедию и комедию, а также пластические искусства; с другой стороны, именно в греческой культуре миф был подвергнут длительному и углубленному анализу, из которого он вышел радикально «демифизированным». Взлет ионийского рационализма совпал со все более и более разъедающей критикой «классической» мифологии, нашедшей свое выражение в произведениях Гомера и Гесиода. Если во всех европейских языках слово «миф» означает «вымысел», то только потому, что греки провозгласили это уже двадцать пять веков тому назад.
Хотим мы этого или нет, но все попытки интерпретации греческого мифа, по крайней мере, в пределах культуры западного типа, более или менее обусловлены критикой греческих рационалистов. Как мы увидим, эта критика редко была направлена против того, что можно было бы назвать «мифологическим мышлением» или против форм поведения, которые им определяются. Критика прежде всего относилась к поступку богов, как о них было рассказано у Гомера и Гесиода. Как отнесся бы Ксенофан к полинезийскому космогоническому мифу или к абстрактному ведическому мифу, такому, как, например, Ригведа? Но как это узнать? Важно подчеркнуть, что мишенью атак рационалистов явились взбалмошное поведение и капризы богов, их несправедливые поступки, а также их «аморальность». И основные критические нападки совершались, исходя из все более возвышенной идеи о Боге: истинный Бог не может быть аморален, несправедлив, ревнив, мстителен, невежественен и т. д. Подобная же критика была предпринята и усилена позднее и христианскими апологетами. Тезис, что божественный миф, представленный поэтами, не может быть истинным, возобладал сначала среди интеллектуальной греческой элиты и позднее, после победы христианства, во всем греко-романском мире.
Однако следует помнить, что Гомер не был ни теологом, ни мифографом. Он не претендовал на то, чтобы представить систематически и в исчерпывающем виде всю целостность греческой религии и мифологии. Если, как говорит Платон, Гомер и воспитал всю Грецию, то предназначал он свои поэмы для аудитории все же достаточно узкой — для членов военной и феодальной аристократии. Его литературный гений обладал непревзойденным очарованием, его произведения в высшей степени способствовали объединению и формированию греческой культуры. Но, поскольку он не писал трактат о мифологии, то в его задачу не входило перечисление всех мифологических тем, которые имели хождение в греческом мире. Он не имел намерения также обращаться к религиозным и мифологическим концепциям других стран, не представляющим большого интереса для его аудитории, по преимуществу патриархальной и военной. О так называемых ночных, тонических и погребальных мотивах в греческой религии и мифологии от Гомера мы не знаем почти ничего.
Важность религиозных идей сексуальности и плодородия, смерти и загробной жизни раскрывается нам более поздними авторами или археологическими находками. Именно эта гомеровская концепция богов и мифов о них утвердилась во всем мире и усилиями великих художников классической эпохи была окончательно закреплена в созданной ими вневременной вселенной архетипов. Излишне упоминать здесь о величии и благородстве Гомера и его роли в формировании западноевропейского сознания. Достаточно перечесть произведение Вальтера Отто «Боги Греции», чтобы окунуться в этот великолепный мир «совершенных форм».
Конечно, гений Гомера и классическое искусство придали ни с чем несравнимый блеск этому божественному миру, но это не значит, что все, чем они пренебрегли, было неясно, мрачно, низменно и посредственно. Например, существовал Дионис, без которого нельзя понять Грецию и которого Гомер только вскользь упомянул намеком на случай из его детства. А ведь мифологические фрагменты, спасенные историками и эрудитами, вводят нас в духовный мир, не лишенный величия. Эти мифы, не гомеровские и не «классические» в общем смысле этого слова, являются скорее народными. Не испытав разрушительного влияния рационалистической критики, они в течение многих веков сохранялись на периферии высокой культуры. Не исключено, что остатки этой народной мифологии, видоизмененные и христианизированные, еще существуют в греческих и других средиземноморских верованиях наших дней. Мы еще вернемся к этой проблеме.
Теогония и генеалогия
Гесиод искал внимания другого круга людей. Он рассказывал мифы, неизвестные или едва упомянутые в гомеровских поэмах. Он первым рассказал о Прометее. Но он не мог знать, что главный миф о Прометее основывался на недоразумении или, точнее, на «забвении» первоначального религиозного смысла. Действительно, Зевс мстит Прометею за то, что призванный быть судьей дележа первого жертвоприношения Прометей спрятал под слоем жира одни кости и внутренности прикрыл желудком. Привлеченный запахом жира Зевс выбрал для богов более скудную долю, оставив людям мясо и внутренности (Теогония, 534). Карл Мойли187 сравнивает это олимпийское жертвоприношение с обрядами древних охотников Северной Азии: эти охотники поклонялись высшим небесным существам и приносили им в жертву кости и голову животного. Подобный обычай существует у кочевых народов Центральной Азии. То, что на архаической стадии культуры было данью преклонения перед небесным богом, стало в Греции образцом надувательства, оскорблением его величества Зевса, верховного бога. Мы не знаем, когда произошло искажение первоначального ритуального смысла и каким образом был осужден Прометей за это преступление. Мы привели этот пример только для того, чтобы показать, что Гесиод обращал внимание на очень древние мифы, корни которых уходят в доисторическую эпоху, но эти мифы прошли через долгий процесс различных трансформаций и модификаций, прежде чем были зафиксированы поэтом.
Гесиод не довольствовался простым перечислением мифов. Он их систематизировал, подчиняя творения мифического мышления рациональному принципу. Он понимал генеалогию богов как последовательный ряд рождений. Он считал, что рождение является идеальной формой прихода в мир. В. Егер справедливо отмечает рациональный характер этой концепции, где мифологическое мышление подчиняет себя причиненному мышлению188. Мысль Гесиода о том, что Эрос был первым богом, появившимся после Хаоса и Земли (Теогония, 116), была позже развита Параменидом и Эмпедок-лом189. Платон подчеркивал важность этой концепции для греческой философии.
Рационалисты и мифология
Мы не ставим перед собой задачу проследить здесь длительный процесс разрушения и размывания мифа, который привел к потере им самим и гомеровскими богами их первичного, исконного смысла. Если верить Геродоту (1, 32), уже Солон утверждал, что «боги завистливы и непостоянны». Во всяком случае, ранние философы Милета не усматривали в гомеровских описаниях богов никакого отблеска истинной божественности. Когда Фалес утверждал, что «все в этом мире проникнуто божеством» (А 22), он восставал против концепции Гомера, который размещал Богов в отдельных космических сферах. Анаксимандр предлагал свою всеобщую концепцию Вселенной без богов и мифов. Что касается Ксенофана (род. около 565 г.), он открыто выступает против гомеровского пантеона. Он отказывается верить, что бог суетится и поступает так, как это описано у Гомера (В 26). Он отрицает бессмертие богов, как его преподносят Гомер и Гесиод: «По Гомеру и Гесиоду, боги совершают такие поступки, которые у людей считаются постыдными: адюльтер, воровство, взаимный обман» (В 11, В 12)190. Ксенофан не принимает также идею божественного рождения: «Но смертные считают, что боги рождаются, носят одежду, имеют свой язык и тело» (В 14)191. Прежде всего он критикует антропоморфизм богов: «Если бы быки, лошади и львы имели руки и могли бы, как люди, рисовать и создавать различные произведения, лошади изобразили бы фигуры своих богов подобными лошадям, быки — подобными быкам, они придали бы им тот облик, который имеют сами» (В 15)192. По Ксенофану, «существует бог, стоящий над всеми богами и людьми; его внешность и способ мышления не имеют ничего общего с внешностью и способом мышления простых смертных» (В 23).
В этих критических высказываниях относительно «классической» мифологии можно обнаружить попытку освободить концепцию божественного от антропоморфизма поэтов. Такой глубоко религиозный автор как Пиндар, отвергает мифы, в которые невозможно поверить (I Olympiqul, 28). Концепция бога у Эврипида сложилась целиком под влиянием критики Ксенофана. Во времена Фукидида прилагательное mythodes означало «вымышленное, не имеющее доказательств» в противоположность истинному и реальному193. Когда Платон («Республика», 378) осуждал поэтов за их манеру изображать богов, он, по-видимому, обращался к уже завоеванной им аудитории.
У александрийских риторов критика мифологических традиций доходит до педантизма. Как мы увидим ниже, христианские апологеты использовали этих авторов, когда понадобилось отделить исторические элементы от Евангелия. Александрийский ученый Элий Феон (приблизительно II в. до Р.Х.) долго обсуждает аргументы, с помощью которых можно доказать неприемлемость какого-либо мифа или исторического рассказа, и в качестве иллюстрации своего метода приводит критический анализ мифа о Медее. Феон полагает, что мать не может убить своих детей. Это действие «невероятно», поскольку Медея не могла уничтожить своих детей в том же городе (Коринф), где жил их отец Ясон. Кроме того, способ, которым было совершено преступление, также неправдоподобен: Медея попыталась бы скрыть следы своего преступления, и, как колдунья, она воспользовалась бы скорее ядом, а не мечом. Наконец, оправдание ее поступка в высшей степени неправдоподобно: гнев против своего мужа не мог толкнуть ее на такое страшное преступление — убийство детей, которые являлись в то же время и ее детьми. Этими действиями наибольшее зло приносила она прежде всего самой себе, поскольку женщины более подвержены эмоциям, чем мужчины»194.
Аллегоризм и эвгемеризм*
Эта критика является скорее не разрушительной критикой мифа, а критикой всего воображаемого мира, предпринятой во имя упрощенческой психологии и примитивного рационализма. Однако мифология Гомера и Гесиода продолжала интересовать верхушку всего греческого общества. Но теперь мифы уже не понимались буквально: в них искали «скрытые смыслы», подтексты, hyponoiai (термин allegoria стал использоваться позднее). Уже Феаген из Региума высказывал мысль, что у Гомера имена богов представляли и воплощали или человеческие способности или различные природные стихии. Аллегорическую интерпретацию гомеровской мифологии и всех религиозных традиций в целом продолжили и развили стоики. Хрисип свел греческих богов к физическим и этическим принципам. В произведении Гераклита «QuaestionesHomerical» (I век до Р.Х.) можно обнаружить целую коллекцию аллегорических интерпретаций: например, мифологический эпизод, где Зевс связывает Геру, обозначает, что эфир есть граница воздуха, и т. д. Филон использовал аллегорический метод для дешифровки и иллюстрации «загадок» Ветхого Завета. Как мы увидим ниже, некоторые аллегорические установки, а именно типология, соответствие и сравнение между двумя Заветами, были широко использованы Отцами Церкви и прежде всего Оригеном.
По мнению некоторых ученых, аллегория никогда не была распространена в Греции, гораздо большим успехом она пользовалась в Александрии и Риме. Тем не менее благодаря различным аллегорическим интерпретациям Гомер и Гесиод были «спасены» в глазах греческой элиты и героям Гомера удалось сохранить высокую культурную ценность. Греческий пантеон и гомеровская мифология были спасены не только благодаря аллегорическому методу. В начале III века до Рождества Христова Эвгемер опубликовал роман в форме философского путешествия под названием «Священная история» (Hiera anagraphe); он имел быстрый и огромный успех. Энний перевел его на латынь, кстати это — первый греческий текст, переведенный на этот язык. Эвгемеру казалось, что ему удалось раскрыть тайну происхождения богов: им стали прежние обожествленные цари. Это явилось еще одной «рационалистической» попыткой сохранить богов Гомера. Они приобрели новую «реальность» — реальность исторического (вернее доисторического) порядка; мифы представляли смутное, видоизмененное воображением воспоминание о деяниях и поступках первых царей.
Этот аллегоризм наизнанку имел очень важные последствия, о которых не подозревали ни Эвгемер, ни Энний, ни даже Лактанс и другие христианские апологеты, когда они опирались на Эвгемера в попытках доказать человеческое подобие, а следовательно, нереальность греческих богов. Благодаря аллегорическому переосмыслению и эвгемеризму, а особенно благодаря тому, что вся литература и пластические искусства концентрировались вокруг мифов о богах и героях, эти боги и герои Древней Греции не были забыты, несмотря на длительную демифологизацию и победу христианства.
Более того, как показал Жан Сезнек в своей замечательной книге «Как сохранились языческие боги», под воздействием эвгемеризации греческие боги пережили все средневековье, хотя и утратили свои прежние классические формы и приобрели совершенно неожиданную окраску. Заслуга Ренессанса состояли прежде всего в восстановлении «классических форм»195. К концу эпохи Возрождения на Западе поняли, что уже нет возможности примирить греко-латинское «язычество» и христианство, в то время как средневековье не рассматривало античность как отдельную историческую среду, как период, отошедший в прошлое1966.
Так, претерпев секуляризацию и эвгемеризацию, сохранились греческие боги, став со времени Ренессанса объектом научного исследования. Причиной этого явилось то, что клонящаяся к закату античность не верила больше ни в богов Гомера, ни в подлинный, первичный смысл мифов. Это мифологическое наследие могло быть принято и ассимилировано христианством только потому, что не сохраняло больше живого религиозного смысла и значения. Оно стало «культурным наследием». Так или иначе, но классическое наследие было спасено и сохранено поэтами, художниками, философами. Боги и мифы о них продолжали существовать с конца античности до Возрождения и до XVII века в произведениях литераторов и художников, но никто из культурных людей уже не воспринимал их буквально.
Письменные документы и устные традиции
Благодаря культуре, десакрализованный религиозный мир и демифологизированная мифология питали всю западноевропейскую цивилизацию, единственную цивилизацию, которой удалось сохранить значение образца и примера. Здесь дело идет о чем-то большем, чем только о победе логоса над мифом. Здесь речь идет о победе книги, письменности над устной традицией, о победе документа, и прежде всего документа письменного, над пережитым опытом, располагающим только долитературными средствами выражения. Большое количество древних текстов и произведений искусства погибло. Но все же осталось достаточно для того, чтобы в основных чертах восстановить характер замечательной средиземноморской цивилизации. Что касается долитературных форм культуры, как в Греции, так и в античной Европе, то судьба их была совсем другой. О народных религиях и мифологии Средиземноморья мы знаем очень мало, и этим малым мы обязаны памятникам и нескольким письменным документам. Иногда недостаток информации объясняется тщательно хранимым секретом инициации. Так обстоит дело, например, с Элевсинскими мистериями. Иногда знаниями о народных культах и верованиях мы просто обязаны счастливому случаю. Так, если бы Павсаний не рассказал о своем личном опыте оракулу Трофонию из Лебадеи (IX, 39), то нам пришлось бы довольствоваться смутными намеками Гесиода, Эврипида и Аристофана. Мы и не подозревали бы о том, какое значение имеет этот религиозный центр.
Уже «классические» греческие мифы представляют победу литературного произведения над религиозными верованиями. Мифы нам известны в литературных и художественных документах, но мы не располагаем ни одним греческим мифом, сохранившимся в культовом контексте. Вся сфера живого, народного религиозного опыта греков оказывается нам недоступной именно вследствие того, что этот опыт не фиксировался систематически в письменных документах и свидетельствах.
О жизнеспособности религиозного чувства греков нельзя судить только по степени их причастности и приверженности мифам и культам олимпийских богов. Критика гомеровских мифов не обязательно предполагает рационализм или атеизм. Тот факт, что классические формы мифологического мышления оказались «скомпрометированы» рационалистической критикой, не означает, что это мышление окончательно исчезло. Представители культурной элиты открыли другие формы мифологии, способные выражать и передавать новое религиозное восприятие. Существовала религия элевсинских мистерий, существовали орфико-пифагорейские братства с их греко-восточными мистериями, получившие большую известность в Риме эпохи императоров и в провинции. Существовало, кроме того то, что можно было бы назвать мифологией души, сотериологическими (предполагающими всеобщее спасение) системами, разработанными нео-пифагорейцами, нео-платониками и гностиками. Сюда можно отнести также и распространение солнечных культов и мифологий, астральных и погребальных мифологий, а также всякого рода «суеверий» и «простонародной мифологии».
Мы привели все эти факты не для того, чтобы показать, что демифологизация богов Гомера и классической религии привела к религиозному вакууму в Средиземноморье, в котором почти без всякого сопротивления заняло место христианство. В действительности же христианство сталкивается с целым рядом религиозных верований. Настоящее сопротивление оказывали все не «классические» религии и мифологии, аллегоризированные и эвгемеризированные. Их сила связывалась прежде всего с политикой и культурой: город, государство, империя, престиж греко-римской культуры являли собой великолепное и внушительное здание. Но с точки зрения живой религии все это было шатким, готовым рухнуть от столкновения с подлинным религиозным опытом.
Настоящее сопротивление христианству оказали религии мистерий, сотериологические системы (которые преследовали индивидуальное спасение и презирали или игнорировали формы гражданской религии), и прежде всего живые народные религии и мифологии Римской империи. Об этих религиях мы знаем еще меньше, чем о греческой и средиземноморской народной религии. Мы знаем что-то о Зальмоксисе гетов, потому что Геродот сообщил о нем некоторые сведения, почерпнутые у греков Геллеспонта. Без этих сведений мы знали бы о нем не больше, чем о других фракийских божествах Балкан: Дарзалы, Бендит, Коты и др. Если располагать чуть более подробной информацией о дохристианских религиях Европы, можно понять их сложность и богатство. Но так как эти народы в эпоху язычества не имели письменности и не оставили книг, то об их религии и мифологии мы по-настоящему никогда и не узнаем.
А ведь была довольно стойкая и жизнеспособная религия и мифология, в течение десяти столетий она оказывала сопротивление христианству и многочисленным «наездам» со стороны церковных властей. Она обладала космической структурой, и мы увидим, что Церковь в конце концов приняла ее и ассимилировала. И действительно, сельское христианство, прежде всего в южной и юго-восточной Европе, обладает космическим измерением.
В заключение можно сказать: коренным образом секуляризованная и демифологизированная греческая религия и мифология сохранились в европейской культуре прежде всего потому, что получили выражение в выдающихся произведениях литературы и искусства. В это же время народные разновидности религий и мифологии, единственные оставшиеся живыми формы язычества (о которых мы не знаем почти ничего, так как не осталось письменных памятников) сохранились, подвергнувшись христианизации, в традициях сельского населения. Так как речь идет главным образом о религии, имеющей сельскохозяйственную структуру, корни которой уходят глубоко в неолит, то религиозный фольклор Европы, возможно, еще сохраняет доисторическое наследство.
Но уцелевшие архаические мифы и религиозные обряды, хотя и представляют значительное духовное явление, в плане культурном имели незначительные последствия. Изменения, вызванные появлением письменности, оказались необратимыми. Отныне история культуры будет учитывать только археологические документы и письменные источники. Народ, не имеющий свидетельств такого рода, расценивается как народ без истории. Народные верования и устные традиции получат оценку много позднее, в эпоху немецкого романтизма, это уже интерес антикваров. Фольклор, где еще сохранилось мифологическое мышление, послужил источником вдохновения для некоторых известных европейских художников. Но подобное народное творчество никогда не играло сколько-нибудь значительной роли в культуре. Оно в конце концов стало расцениваться как «документы» и в качестве таковых вызывает интерес только немногочисленных специалистов. Для того, чтобы заинтересовать современного человека, это традиционное устное наследие должно быть представлено в форме книги...
Глава IX. ПЕРЕЖИТКИ И СКРЫТЫЕ ФОРМЫ МИФА
Христианство и мифология
Трудно на нескольких страницах дать представление о взаимосвязи христианства и мифологии. Эти взаимосвязи ставят несколько различных, не связанных друг с другом проблем. Прежде всего существует двусмысленность, связанная с употреблением слова «миф». Первые христианские теологи употребляли этот термин в том смысле, в каком его использовали в сфере греко-римской культуры, имея в виду «вымысел», «басню», «сказку», «ложь». Поэтому они отказывались видеть в личности Христа «мифологический персонаж», а в его жизненной драме «миф». Начиная со второго века христианская теология стала защищать исторический характер личности Христа одновременно как против гностиков и доцетистов, так и против языческих философов. Мы вскоре познакомимся с теми аргументами, которые христианская теология будет использовать для защиты этого тезиса, и с теми трудностями, с которыми ей придется сталкиваться.
Вторая проблема сходна с первой: дело идет не об историческом характере личности Иисуса, а о правомерности и значимости литературных свидетельств, на которых основан этот исторический характер. В трудности обосновать историческое событие неоспоримыми документами отдавал себе отчет еще Ориген. В наше время известно утверждение Родольфа Балтмана, что о жизни и личности Иисуса ничего знать невозможно, хотя он и не сомневается в его историческом существовании. Данная позиция предполагает, что Евангелие и другие первоначальные свидетельства пропитаны «мифологическими элементами» («мифологическими», в смысле — не существующими в действительности). Совершенно очевидно, что в Евангелии много от «мифологии». Кроме того, христианство очень рано ассимилировало символы, образы и обряды еврейской или средиземноморской цивилизации. Ниже мы поймем то значение, которое имеет сочетание и взаимодействие элементов «язычества» и «иудаизма» в раннем христианстве.
Отметим также, что присутствие в христианстве множества символов и элементов культа Солнца, а также мистериальной структуры побудило некоторых ученых отвергнуть исторический характер личности Иисуса. Они отбросили идею Балтмана и вместо того, чтобы постулировать исторический персонаж в начале христианства, о котором ничего нельзя было узнать вследствие его быстрой «мифологизации», они постулировали «миф», грубо «историфицированный» первыми поколениями христиан. Если брать только новейших ученых, то, начиная с Артура Дроуза (1909) и Петера Иенсена (1906—1909) и до П.-Л. Кушу (1924), исследователи самых различных направлений и специализаций старательно пытались реконструировать «первоначальный миф >>, который мог бы породить личность Христа, а затем и само христианство. Каждый автор дает свой вариант этого «первоначального мифа». Можно было бы посвятить целое исследование изучению этих столь же ученых, сколь и рискованных построений. Они выражают ностальгию современного человека по «мифическому первородному». (Для П.-Л. Кушу бесспорно акцентирование неисторического характера мифа за счет нехватки исторической конкретности.) Но ни одна из этих антиисторических гипотез не была принята специалистами.
И, наконец, третья проблема встает при исследовании взаимоотношений между мифологическим мышлением и христианством. Ее можно сформулировать следующим образом: если христиане отказались видеть в своей религии десакрализованный миф эллинистической эпохи, то каково отношение христианства к живому мифу первобытных и традиционных обществ? Мы увидим, что христианство, как его понимали и переживали почти две тысячи лет, не может быть полностью отделено от мифологического мышления.
История и «загадки» в Евангелии
Посмотрим как Отцы Церкви защищали исторический характер личности Иисуса как от неверующих язычников, так и от «еретиков». Когда встал вопрос о том, как представлять подлинную жизнь Иисуса, то есть в том виде, в каком она была известна и устно сообщена апостолами, перед теологами раннего христианства оказались несколько текстов и устные предания, имеющие хождение в самых разных слоях общества. Отказавшись рассматривать апокрифические евангелия и logia agrapha* как подлинные документы, Отцы Церкви проявили критичность и склонность к историческому восприятию личности Христа. Их идеи породили длительные споры в среде церковных иерархов, а признание не одного, а четырех Евангелий облегчило критику со стороны нехристиан. Поскольку между синоптическими Евангелиями* и Евангелием от Иоанна существовали различия, их следовало истолковать, объяснить и оправдать.
Трудности, связанные с истолкованием, начались с 137 года. Маркион объявил о существовании лишь одного подлинного Евангелия, сначала переданного устно, затем записанного и терпеливо интерполированного ревностными защитниками иудаизма. Единственным подлинным Евангелием признавалось Евангелие от Луки; по мнению Маркиона, в нем заключалось подлинное ядро197. Маркион использовал метод греко-римских грамматиков, обладавших способностью отличать мифологические наслоения от старых теологических текстов. Отвечая Маркиону и другим гностикам, ортодоксы были вынуждены использовать тот же метод. В начале второго века Элий Феон в своем трактате «Прогимнасмата» говорил о разнице между мифом и повествованием: миф есть «неправдивое, выдуманное изложение истины», в то время как повествование есть «изложение событий, которые имели место или могли бы иметь место»198. Христианские теологи, естественно, не признавали, что Евангелие это «миф», или «волшебные сказки». Юстин, к примеру, не мог допустить никакого сравнения Евангелия с «волшебными сказками». Жизнь Иисуса была исполнением пророчеств Ветхого Завета, что же касается литературной формы Евангелия, то она не была формой мифа. Более того: Юстин считал, что нехристианскому читателю можно предложить материальные доказательства исторического правдоподобия Евангелия. Факт рождения, например, может быть доказан «декларациями о доходах», представленных при прокураторе Квиринусе и (как гипотеза?) принятых в Риме полтора века спустя199.
Клеминт Александрийский и Татиан также считали Евангелие историческим документом.
Но важнее всего для нас мнение Оригена. Он был совершенно убежден в духовной значимости историй, приводимых в Евангелиях, он не мог допустить, что их способны воспринимать с примитивно литературной точки зрения, подобно тому, как это делают простые верующие люди или еретики, и поэтому выдвинул аллегорическое истолкование. Но, защищая христианство от Цельса, он настаивал на исторической достоверности жизни Иисуса и пытался придать значение всем историческим свидетельствам. Ориген отрицал исторический характер эпизода изгнания торгующих из храма. «В той части своей системы, которая относится к вдохновению и истолкованию, Ориген говорит, что там, где историческая реальность не согласуется с духовной истиной, в писания вводятся события или совершенно нереальные или же возможные, но в действительности не имевшие места»200. Вместо «мифа» и «вымысла» он использует понятия «загадка» и «притча», но нет никакого сомнения, что для него это понятия равноценные201.
Ориген признает, следовательно, что в Евангелиях некоторые эпизоды, будучи исторически неподлинными, остаются «истинными» в духовном плане. Но, отвечая на критику Цельса, он признает в равной мере трудность доказать исторический характер исторического события. «Установить истинность почти любой истории как исторического факта, даже тогда, когда она достоверна, одна из самых трудных задач и порой даже задача неразрешимая»202.
Тем не менее Ориген считает, что некоторые события жизни Иисуса достаточно подтверждаются историческими свидетельствами. Например, Иисус был распят в присутствии большого количества народа. Землетрясение и затмение подтверждаются историческими свидетельствами Флегона и Траллеса203. Тайная вечеря — историческое событие, дата которого может быть установлена точно204. То же самое и со сценой в Гефсиманском саду, хотя в Евангелии от Иоанна о ней не говорится (Ориген объясняет причину этого умолчания тем, что Иоанна интересует больше божественная суть Иисуса и что Бог-Дух не может быть искушаем). Воскресение «истинно» в историческом смысле слова потому, что оно событие, хотя воскресшее тело не принадлежит к физическому миру. (Воскресшее тело есть тело духовное, воздушное.)205
Ориген не сомневается в исторической подлинности жизни, страдания и воскрешения Иисуса Христа, но все же больше его интересует не исторический, а духовный смысл евангельского текста. Истинный смысл «выше истории»206 Толкование должно «освободиться от исторического материала», он служит только «трамплином», Слишком настаивать на исторической подлинности Христа, пренебрегая глубоким смыслом его жизни и его заветов — значит уродовать, обеднять христианство. Он пишет; «Все восхищены и зачарованы событиями жизни Христа, но становятся скептиками, когда им раскрывают глубочайшую их суть, истинность которой они отказываются признавать»207.
Историческое и литургическое время
Ориген очень точно отметил, что своеобразие христианства заключается прежде всего в том, что воплощение осуществляется во времени историческом, а не во времени космическом. Но он не забывает, что мистерия воплощения не может сводиться к историчности. Возвещая всему миру о божественности Иисуса Христа, первые христиане подразумевали его трансисторизм. Это не значило, что Иисус не рассматривался в качестве лица исторического, но прежде всего подчеркивалось, что он был Сын Бога, всеобщий Спаситель, искупивший не только людей, но и всю Природу. Более того, историческая подлинность личности Иисуса трансцендентно преодолевается его вознесением на небо и его приобщением к божественной славе.
Провозглашая Всевышнего, Воскресение и Вознесение, христиане оставались убежденными в том, что они не создавали нового мифа. В действительности же они использовали категории мифологического мышления. Конечно, они не могли признать это мифологическое мышление в десакрализованной мифологии своих образованных современников-язычников. Но совершенно очевидно, что для христиан всех конфессий центром религиозной жизни является драма Иисуса Христа. Имевшая место как историческое событие, эта драма сделала возможным спасение. Следовательно, есть только один способ обрести спасение: ритуально воспроизвести, повторить эту драму, высший ее образец, каковым является жизнь и учение Иисуса. Подобное религиозное поведение характерно для подлинного мифологического мышления.
Сразу же следует добавить, что уже по одному тому, что христианство есть религия, оно должно было сохранить элементы мифологического поведения, сохранить по крайней мере литургическое время, то есть периодическое восстановление illud tempus, «истоков», «начала». «Религиозный опыт христианина основывается на подражании Христу как образцу, на литургическом повторении жизни, смерти, воскрешения Господа и на одновременности жизни христианина и того времени, которое начинается с рождения в Вифлееме и временно завершается Вознесением». А как мы видели, «подражание сверхчеловеческому примеру, повторение образцов сценария, прорыв земного времени, вливающегося в Великое Время, — все это есть существенные черты «мифологического поведения», то есть поведения человека первобытных обществ, для которых миф был самим источником существования»208.
Хотя литургическое время является циклическим временем, христиане, как верные наследники иудаизма, признают, тем не менее, линейное время истории: мир был сотворен единожды, и у него будет один конец. Воплощение произошло в истории единожды, и Страшный суд тоже произойдет один раз. С самого своего возникновения христианство претерпело многочисленные и противоречивые влияния, особенно со стороны гностических учений, иудаизма и язычества. Реакция Церкви не отличалась постоянством. Отцы Церкви вели непрестанную борьбу с акосмизмом и эзотеризмом гностиков, однако сохранили гностические элементы в Евангелии от Иоанна, в посланиях апостола Павла, в некоторых предшествующих писаниях. Но, несмотря на преследования, гностицизм так и не был окончательно искоренен и в более или менее скрытой форме гностические мифы вновь возникали в устной и письменной литературе средних веков. Что касается иудаизма, то он дал Церкви аллегорический метод интерпретации Писания и предложил метод «историзации» праздников и символов космической религии. «Иудоизация» первоначального христианства равнозначна его «историзации», связана с решением первых теологов соединить историю предвосхищения пришествия Иисуса и зарождающейся Церкви со священной историей израильского народа. Но иудаизм «историзировал» некоторые сезонные праздники и космические символы, соотнеся их с важнейшими событиями истории израильского народа (сравн.: праздник дарохранения, пасха, Ханука). Отцы Церкви пошли по этому же пути: они «христианизировали» символы, ритуалы и мифы Азии и Средиземноморья, связав их со «священной историей», которая, естественно выходила за рамки Ветхого Завета и включала теперь Новый Завет, послания апостолов, а позднее и жития святых. Какое-то число космических символов — вода, дерево, виноградная лоза, плуг, топор, корабль, колесница и т. д. — были уже ассимилированы иудаизмом209 и легко могли быть интегрированы в теорию и практику Церкви, приобретя сакральный или экклесиологический смысл.
Космическое христианство
Настоящие трудности возникли позже, когда христианские миссионеры столкнулись, особенно в Западной и Центральной Европе, с живыми народными религиями. Волей-неволей пришлось «христианизировать» личности богов и «языческие» мифы, никак не поддающиеся искоренению. Множество богов и героев, убивающих драконов, превратились в Георгиев-победоносцев, боги грозы превратились в святого Илью, многочисленные богини плодородия были приравнены к Богородице или святым. Можно сказать, что какая-то часть народной религии дохристианской Европы выжила и сохранилась, приняв форму календарных праздников и трансформировавшись в культ святых. Церкви пришлось более десяти веков бороться против постоянного наплыва и притока «языческих» элементов (то есть того, что принадлежало космической религии) в христианские легенды и христианскую практику. Результаты этой ожесточенной борьбы были более чем скромны, особенно на юге и на юго-востоке Европы, где в фольклоре и религиозной практике сельской местности еще в конце XIX века встречались мифы и ритуалы, восходящие к самой глубокой древности и даже к доисторическим временам210.
Римско-католическую и православную Церкви упрекали за то, что они допускали такое большое число языческих элементов. Правомерны ли эти упреки? С одной стороны, «язычество» могло выжить и сохраниться только христианизировавшись, хотя бы поверхностно. Эта политика ассимиляции «язычества», которое невозможно было уничтожить, не представляла собой новшества; уже ранняя Церковь приняла и ассимилировала большую часть дохристианского сакрального календаря. С другой стороны, крестьяне, по самому своему способу существования не проявляли склонности к «историческому» и моральному христианству. Специфический религиозный опыт жителей сельских районов опирался на то, что можно было назвать «космическим христианством». Крестьяне Европы понимали христианство как космическую литургию. Христологическая мистерия затрагивала также и судьбу Космоса. «Вся природа вздыхает в ожидании Воскрешения»: вот основной мотив как пасхальной литургии, так и религиозного фольклора восточного христианства. Мистическое единение с космическими ритмами, яростно отвергаемое пророками Ветхого Завета и едва терпимое Церковью, стало ядром религиозной жизни сельских районов, особенно в Юго-Восточной Европе.
Для христиан этих районов «природа» — не мир греха, а творение рук Господних. После Воплощения мир был восстановлен во всей своей первоначальной славе. Именно поэтому Церковь и Христос приняли столько космических символов. В религиозном фольклоре народов юго-востока Европы сакральные действа также освящают Природу.
Для крестьян Восточной Европы такое положение вещей было вовсе не «оязычиванием» христианства, а, напротив, «охристианиванием» религии их предков. Когда будет написана история этой «народной теологии», как она проявляет себя в календарных праздниках и религиозном фольклоре, то станет ясно, что «космическое христианство» не является ни новой формой язычества, ни синкретизмом язычества с христианством. Оно является совершенно своеобразным религиозным творением, где эсхатология и сотериология выходят на космические измерения; более того, Христос, не переставая быть Пантократором, спускается на Землю и посещает земледельцев, подобно тому, как поступало в мифах первобытных народов Верховное Существо до того, как оно превратилось в бога отдыхающего. Этот Христос не «исторический», так как народное сознание не интересует ни хронология, ни точность событий, ни подлинность исторических персонажей. Из этого не следует, что для жителей сельских районов Христос был лишь одним из «божеств», унаследованных от прежнего многобожия. Между образом евангельского Христа и образом Христа религиозного фольклора нет противоречия: рождество, учение Христа, его чудеса, распятие и воскрешение представляют важнейшие темы народного христианства.
С другой стороны, как раз христианский, а не языческий дух пронизывает все эти творения фольклора: все концентрируется на спасении человека Христом, на вере, надежде и милосердии, на мире, который «хорош», ибо сотворен Богом-Отцом и искуплен Сыном, на человеческом существовании, которое больше не повторится и которое совсем не бессмысленно; человек волен выбирать добро и зло, но он будет судим только за этот выбор.
В нашу задачу не входит давать представление об основных направлениях этой «народной теологии». Но следует отметить, что космическое христианство жителей сельских областей исполнено ностальгии по природе, освященной присутствием Иисуса, ностальгии по раю, желанию преображения природы, пребывающей нетронутой и первозданной, защищенной от постоянных потрясений, завоеваний, войн, разорений. Это «идеал» земледельческих народов, постоянно разоряемых воинственными ордами кочевников и эксплуатируемых различными «хозяевами». Это также и форма пассивного протеста против трагедии и несправедливости истории, против того, что зло не выступает только как следствие индивидуальной воли и индивидуального решения, а оказывается сверхличной структурой исторического мира.
Короче говоря, если вернуться к нашей теме, то следует признать, что в народном христианстве вплоть до наших дней находят проявление некоторые черты мифологического мышления.
Эсхатологическая мифология средневековья
В средние века мы наблюдаем подъем мифологического мышления. Все социальные классы провозглашают собственные мифологические традиции. Рыцарство, ремесленники, духовенство, крестьяне — все принимают «миф о происхождении» своего сословия или своего предназначения и стараются подражать некоторым образцам. Генезис этих мифологий самый различный. В цикле о короле Артуре и теме Грааля* соединяются, приобретая христианскую окраску, множество кельтских верований, особенно тех, что связаны с верой в иной мир и загробную жизнь. Рыцари желают соперничать с Ланселотом и Персифалем. Трубадуры развертывают целую мифологию о Женщине и о Любви, пользуясь элементами христианства, но порой идя против учения Церкви.
Некоторые исторические движения средних веков с удивительной наглядностью иллюстрируют самые типические проявления мифологического мышления. Мы имеем в виду милленаристские экзальтации и эсхатологические мифы, проявившиеся в крестовых походах, в движении Танхельма и Эда де Летуаль, в возведении Фредерика Второго в ранг мессии и во многих других мессианистских, утопических и предреволюционных движениях, блестяще исследованных Норманом Коном в книге «В преддверье тысячелетия». Остановимся на минуту на мифологическом ореоле Фредерика Второго: канцлер императора, Пьетро де Винья представляет своего властителя как космического Спасителя: пришествия подобного Космократора ожидал весь мир, и вот теперь пламень зла потухнет, мечи перекованы на орала, везде воцарились мир, справедливость и безопасность. «Более того, у Фредерика есть несравненный дар соединять вместе все части Вселенной, примиряя жару и холод, твердое и жидкое, одним словом, все противоположности. Он космический мессия, которого приемлют и почитают земля, море, воздух. Его пришествие есть дело рук божественного провидения, ибо мир уже близился к своему концу и последний суд казался вот-вот наступит, когда Господь по великой своей милости отсрочил погибель и прислал на землю чистого сердцем и духом властелина, чтобы воцарились до последних дней мир, порядок и гармония». Все эти идеи и слова близки ему самому, что видно по письму Фредерика, которое он посылает в свою родную деревню Джези близ Анконы. Он пишет что свое появление на свет считает для человечества столь же важным, как и рождение Христа, а деревню Джези, столь же знаменитой, как Вифлеем. Фредерик, по-видимому, единственный монарх средневековой Европы, который счел себя божеством не по своей обязанности, а по самой своей природе, счел себя ни больше ни меньше, как воплотившимся богом211.
Миф о Фредерике Втором не исчезает с его смертью, ведь с этой смертью не могли примириться, не могли допустить ее реальности: думалось, что император лишь удалился в какую-то дальнюю страну или, по самой распространенной народной легенде, что спал под горой Этна. Но в один прекрасный день он проснется и потребует свой трон. Через тридцать четыре года после его смерти одному самозванцу удалось провозгласить себя в городе Нейсе воскресшим Фредериком Вторым. Самозванца казнили в Вецларе, но миф не утратил после этого своей популярности. Еще в XV веке сохранялась вера, что Фредерик жив, что он будет жить до конца света, что он единственный законный император.
Миф о Фредерике Втором лишь блестящий пример гораздо более распространенного и устойчивого явления. Религиозный престиж и эсхатологическая функция королей удерживались в Европе до XVII века. Секуляризация идеи эсхатологического монарха не уничтожила глубоко укоренившейся в душе народа надежды всеобщего, универсального обновления, совершаемого новым героем, в одной из новых форм: он может быть реформатором, революционером, мучеником (во имя свободы народов), руководителем партии. Многие эсхатологические и сотериологические моменты явились существенной составной частью роли и миссии основателей и руководителей современных тоталитарных движений. Мифологическое мышление может отбросить свои прежние устаревшие формы, может адаптироваться к новым социальным условиям, к новым культурным поветриям. Но оно не может исчезнуть окончательно.
Альфонс Дюпрон отлично выявил мифологические структуры и эсхатологическую ориентацию такого явления как крестовые походы. «Ведущей идеей крестоносцев был долг освободить Иерусалим... В феномене крестовых походов мощно проявилось объединение двойной мечты: во времени и в человеческом пространстве. В пространственном смысле знаком исполнения времен оказывается объединение народов вокруг священного города-матери, центра мира, Иерусалима»212. В качестве доказательства того, что речь здесь идет о духовном, иррациональном, коллективном явлении, могут служить крестовые походы детей, начавшиеся внезапно в 1212 году в Северной Франции и Германии.
Спонтанность этих событий вне всякого сомнения: «никто не побуждал их к этому, ни внутри страны, ни из-за границы», — утверждает современный свидетель213. «Детей отличали одновременно очень ранний возраст и крайняя бедность, среди них было много пастушков»214. Они отправились в поход процессией с пением, их было, по-видимому, около 30000. На вопрос, куда они идут, они отвечали: «К Богу». По словам современника, они намеривались пересечь море и сделать «то, чего не смогли сделать властители и короли, — освободить гроб Господень»215. Духовенство было против этого похода. Поход детей из Франции окончился катастрофой: прибыв в Марсель, они погрузились на семь больших кораблей, два из них потерпели кораблекрушение во время шторма в открытом море у берегов Сардинии, все находившиеся на кораблях утонули. Пять же других кораблей предатели завели в Александрию, где продали детей предводителям сарацинов и торговцам рабами.
Примерно таким же образом разворачивались крестовые походы детей в Германии. В хронике того времени сообщается, что в 1212 году мальчик по имени Николас собрал вокруг себя множество детей и женщин. Он утверждал, что ангел приказал ему отправиться с ними в Иерусалим для освобождения гроба Господня и что море расступится, чтобы пропустить их шествие пешком, как когда-то произошло с народом Израиля216. Оружия при них не было. Отправившись в путь из Кельна, они поднялись по Рейну, перешли Альпы и дошли до северной Италии. Некоторые из них добрались до Генуи и Пизы, но были рассеяны. Те, кому удалось достичь Рима, убедились, что представители властей их не поддерживают. Папа не одобрял их планов, и юным крестоносцам пришлось возвратиться восвояси. По словам автора хроники тех лет Annales Carbacenses, «они вернулись голодные, в рубище, молчаливые и одинокие». Никто им не помогал. Другой свидетель сообщает: «Многие дети умерли по дороге, тела их лежали на площадях, и никто их не хоронил»217. П. Альфандери и А. Дюпрон совершенно справедливо усматривали в этом явлении своеобразное возвышение детей в системе иерархии народной набожности. Это было одновременно и мифом о невинных, о призывах Иисуса к детям и народной реакцией против крестового похода баронов, той же самой реакцией, которая проявилась в легендах, возникших вокруг «Тафуров» во времена первых крестовых походов»218. Завоевание Святых мест может теперь произойти только в результате чуда, чудеса же приходят только к самым чистым и безгрешным, то есть к детям и беднякам»219.
Пережитки эсхатологического мифа
Неудачи крестовых походов не погасили эсхатологических надежд. Томазо Кампанелла в своем произведении «Об испанской монархии» умолял испанского короля финансировать новый крестовый поход против Турецкой империи и основать после победы Великую всемирную монархию. Через 38 лет в эклоге, посвященной Людовику XIII и Анне Австрийской, в честь рождения будущего Людовика XIV Т. Кампанелла предвосхищает одновременно возвращение Святой земли и обновление времени. Молодой король в тысячу дней завоюет всю землю, победив чудовищ, то есть подчиняя неверных и освобождая Грецию. Магомет будет выброшен из Европы, Египет и Эфиопия вновь станут христианскими. Татары, персы, китайцы и весь Восток обратятся в христианскую веру. Все народы составят единый христианский мир, у обновленной Вселенной будет один центр — Иерусалим. «Церковь, — писал Кампанелла, — началась в Иерусалиме, в Иерусалим она и вернется, обойдя весь мир»220. Т. Кампанелла в своем трактате «Первое и второе воскресение» не считает больше, подобно Святому Бернару*, что «завоевание Иерусалима есть только этап к небесному Иерусалиму». Для него это установление мессианистского царства221. Примеры можно было бы умножить.
Но следует подчеркнуть непрерывность и близость между средневековыми эсхатологическими идеями и различными «философиями истории» иллюминизма и XIX века. Вот уже три десятка лет известна та исключительная роль, которую сыграли пророчества Джоаккино да Фьоре* в возникновении и структуре всех этих мессианских движений, возникших в XIII веке и продолжавшихся в более или менее секуляризованной форме до XIX века222. Главная идея Джоаккино о неизбежном начале для всего мира третьей эпохи истории, эпохи свободы, так как она будет проходить под знаком Святого Духа — это идея приобрела большую известность. Она противоречила точке зрения, принятой Церковью со времени святого Августина. По общепринятому учению, поскольку Церковь учредила на земле полное совершенство, в будущем не будет больше обновления. Единственным решающим событием будет второе пришествие Христа и Страшный Суд. Джоаккино де Фьоре вводит в христианство архаический миф о всеобщем возрождении. Конечно, речь уже не идет о возрождении периодическом и бесконечно повторяемом. Третья эпоха, по его мнению, будет царством Свободы под руководством Святого Духа, а это предполагает, что историческое христианство остается позади и, как следствие этого, упраздняются существующие правила и установления.
Мы не будем останавливаться здесь на различных эсхатологических движениях, побудительным импульсом которых оказалась мысль Джоаккино де Фьоре. Но стоит все же вспомнить о некоторых учениях, являющихся неожиданным продолжением идей калабрийского прорицателя. Так, Лессинг в своем труде «Воспитание человеческой расы» развивает тезис о постоянном и прогрессивном откровении, завершающемся в третьей эпохе. Лессинг оценивал это как победу разума с помощью воспитания. По его мнению, в этом совершается исполнение христианского откровения об «энтузиастах XIII и XIV веков», единственным заблуждением которых было то, что они слишком рано провозгласили «новое вечное Евангелие»223.
Влияние идей Лессинга было значительным, и через сторонников Сен-Симона он оказал воздействие на Огюста Конта и его учение о трех состояниях. Его влияние испытали на себе также Фихте, Гегель, Шеллинг; согласно этим идеям, в третью эпоху произойдет обновление истории. Через этих мыслителей эсхатологический миф оказал влияние на некоторых русских писателей, в частности на Красинского, автора «Третьего царства духа» и Мережковского, автора «Христианства третьего Завета»224. Конечно, здесь мы имеем дело с полуфилософскими идеологиями и фантазиями, а не с эсхатологическим ожиданием царствования Святого Духа. Но во всех этих теориях и фантазиях более или менее явно просвечивает миф о всеобщем обновлении.
Мифы Нового времени
Подчас мифологическое поведение оживает на наших глазах. Речь идет не о «пережитках» первобытного менталитета. Некоторые аспекты и функции мифологического мышления образуют важную составляющую часть самого человеческого существа. Мы уже говорили по другому случаю о некоторых «мифах современного мира»225. Это очень сложная и интересная проблема, мы не можем претендовать на изложение в пределах нескольких страниц содержания целой книги. Ограничимся очерком некоторых аспектов «современных мифологий».
Мы уже видели ту роль, которую в первобытных обществах играет реализованный самыми разными путями «возврат к истокам». В современных европейских обществах наблюдается до сих пор интерес к этому «возврату». Почти каждая инновация представлялась или воспринималась здесь как определенный вариант возвращения к Библии и ставила перед собой задачу оживить опыт раннего христианства, первых христианских общин. Для руководителей французской революции примерами были деятели Рима и Спарты. Вдохновители и исполнители первой решительной и победоносной революции, ознаменовавшей конец исторического цикла, считали себя хранителями древних добродетелей, воспетых Титом Ливием и Плутархом.
На заре времени «происхождение» приобрело почти магическое значение. Иметь хорошие «истоки» и иметь благородное происхождение было почти равнозначным. «Мы ведем нашу родословную от Рима», — с гордостью повторяли румынские интеллигенты XVIII и XIX веков. Родословная от латинян означала для них некую мистическую причастность к величию Рима. Венгерская интеллигенция оправдывала, обосновывала древность, благородство и историческую миссию мадьяр в мифе о Гуноре и Магоре и в героической саге об Арпаде. В начале XIX века гипноз «благородного происхождения» пробуждает во всей Центральной и Юго-Восточной Европе настоящую страсть к национальной истории, особенно к ее ранней стадии.
«Народ без истории (то есть без исторических документов и историографии) как бы не существует». Эти идеи получают распространение в историографии народов Центральной и Восточной Европы. Подобная страсть являлась, несомненно, следствием пробуждения национального чувства в этой части Европы и очень скоро превратилась в инструмент политической борьбы и пропаганды. Желание доказать «благородное происхождение» и «древность» своего народа распространилось на юго-востоке Европы до такой степени, что все историографии, за редким исключением, ограничивались национальной историей и в конце концов привели к самому настоящему культурному провинциализму.
Страсть к «благородному происхождению» объясняет также периодическое возвращение к расистскому мифу об «арийцах», особенно в Германии. Социально-политический контекст этого мифа слишком хорошо известен, мы не будем его касаться. Нас интересует лишь то, что «ариец» является одновременно и самым дальним, «первоначальным» предком и благородным «героем», исполненным всех достоинств и идеалов, к которым стремились все те, кто не мог примириться с ценностями, утвердившимися в обществе в результате революций 1789 и 1848 годов. «Ариец» был, собственно говоря, моделью для подражания с целью достижения расовой «чистоты», обретения физической силы, героической морали, бытовавших в достославные и творческие времена «начал».
Что касается марксистского коммунизма, то его эсхатологические и милленаристские построения были выявлены уже не раз. Мы уже раньше отметили, что Маркс воспользовался одним из самых известных эсхатологических мифов средиземноморско-азиатского мира — мифом о справедливом герое-искупителе (в наше время это пролетариат), страдания которого призваны изменить онтологический статус мира. «И действительно, бесклассовое общество Маркса и, как следствие этого, исчезновение исторической напряженности, — не что иное, как миф о Золотом веке, который по многочисленным традициям, характеризует и начало и конец истории. Маркс обогатил этот извечный миф элементами мессианистской и иудейско-христианской идеологии: с одной стороны, сотериологическая функция и профетическая роль пролетариата, с другой стороны, последний и решительный бой между добром и злом, который легко сравнить с апокалиптическим конфликтом между Христом и Антихристом, заканчивающимся победой первого. Знаменательно, что Маркс разделяет эсхатологическую надежду на абсолютный конец истории, в этом он расходится с другими философами исторического процесса (например, Кроче или Ортега-и-Гассетом), для которых конфликты истории присущи самому существу человеческому, и потому никогда не могут окончательно прекратиться»226.
Мифы и средства массовой информации
Недавние исследования выявили те мифические структуры образов и поведения, которыми пользуются в своем воздействии на общество и коллективы средства массовой информации. Это явление особенно характерно для США227. Персонажи «комиксов» являются современной версией мифологических или фольклорных героев. Они до такой степени воплощают идеал значительной части широкой публики, что разные превратности их судьбы, а тем более смерть, вызывают настоящие потрясения у читателей, они отправляют тысячи телеграмм и писем авторам и редакторам газет и журналов с протестами. Фантастический персонаж, сверхчеловек стал крайне популярен благодаря двойственности своей личности: перенесясь на Землю с исчезнувшей в результате катастрофы планеты, сверхчеловек живет под маской скромного журналиста Кларка Кента. Он скромен, незаметен, его коллега Лойз Лейн постоянно его опережает. В этой маске скромности героя, обладающего поистине беспредельными возможностями, воспроизводится известная мифологическая тема. Если говорить о сути, то миф о супермене удовлетворяет тайным вожделениям современного человека, который, осознавая себя обездоленным и малосильным, мечтает о том, что однажды он станет «героем», исключительной личностью, «сверхчеловеком».
То же самое можно сказать о полицейском романе; с одной стороны, мы оказываемся здесь свидетелями борьбы между добром и злом, между героем (детектив) и преступником (современное воплощение демона). С другой стороны, читатель бессознательно вовлекается в процесс идентификации, он участвует в драме и мистерии, у него возникает чувство личного приобщения к действу, оказывающемуся одновременно опасным и «героическим».
Равным образом доказано, как с помощью масс-медиа происходит мифологизация личностей, их превращение в образ, служащий примером. «Лорд Уорнер рассказывает нам в 1-й части своей книги "Жизнь и смерть" о возникновении персонажа этого типа. Бигги Малдун, полицейский из Янки Сити, становится национальным героем, так как оказывается выразителем яркой оппозиции аристократам с Хилл Стрит настолько, что пресса и радио делают из него полубога. Он предстает как крестоносец из народа, бросившийся на штурм крепости богатства. Затем, когда публике надоел этот образ, средства массовой информации услужливо превратили Бигги в негодяя, коррумпированного полицейского, эксплуатирующего в свою пользу несчастья общества. Уорнер показывает, что настоящий Бигги существенно отличается от одного и другого образа, но он вынужден изменять свое поведение в соответствии с одним образом и отвергать другой»228.
Мифологическое поведение раскрывается также в навязчивом стремлении достигнуть «успеха», столь характерном для современного общества и выражающим темное и неосознанное желание выйти за пределы человеческих возможностей. Это находит свое выражение и в исходе к «предместьям», что можно истолковать как ностальгию по «первоначальному совершенству» и в чрезвычайном пристрастии к «культу священной колесницы». По замечанию Эндрю Грили, «достаточно посетить ежегодный автомобильный салон, чтобы понять, — это настоящий религиозный ритуал. Цветы, освещение, музыка, почтение восхищенных посетителей, присутствие храмовых жриц (манекенщица), блеск и роскошь, расточительство, множество народа — все это в иной культуре можно было бы назвать настоящей литургической службой (...). Культ священного автомобиля имеет своих последователей и своих посвященных. Гностик не ждал с большим нетерпением откровения оракула, чем поклонник автомобиля ожидает первых сообщений о новых моделях. Именно в этот период годичного сезонного цикла возрастает значение и роль служителей культа —- продавцов автомобилей, а беспокойная толпа нетерпеливо ожидает нового спасителя»229.
Меньшее внимание уделялось своего рода элитарным мифам, в частности тем, что связаны с художественным творчеством и его отражением в культуре и обществе. Уточним прежде всего, что мифы закрепились в узком круге посвященных, главным образом, в силу комплекса неполноценности публики и официальных инстанций в области искусств. Агрессивное непонимание со стороны публики, критиков и официальных представителей по отношению к таким художникам, как Рембо и Ван Гог, отрицательные последствия, которые имело для коллекционеров и музеев невнимание к новаторским течениям от импрессионизма до кубизма и сюрреализма, послужили суровым уроком для критиков, публики, продавцов книг, коллекционеров и администрации музеев. В настоящее время у них только один страх: упустить, не заметить нового гения, не признать будущего шедевра в совершенно непонятном произведении. Никогда, кажется, не выступало так ясно, что с чем большей дерзостью и вызовом художник выставляет себя, чем он непонятнее, абсурднее и недоступнее, тем более он признан, обласкан, избалован. В некоторых странах даже возник своеобразный академизм наизнанку, академизм авангарда, причем настолько, что художник, не учитывающий этого нового конформизма, рискует остаться незамеченным или быть оттесненным конкурентами.
Миф о проклятом художнике, господствующий в XIX столетии, в настоящее время устарел. В США, в первую очередь, но также и в Западной Европе, больше всего пользы художнику приносят наглость, дерзость и вызывающее поведение. От него требуют быть странным, ни на что не похожим и творить только «совершенно новое». В искусстве происходит в настоящее время господство перманентной революции. Мало даже сказать, что все позволено: всякое новаторство заранее провозглашается и приравнивается к гениальности Ван Гога или Пикассо, все равно идет речь о рваных афишах или о консервной банке, подписанной художником.
Значение этого культурного явления тем очевиднее, что впервые, может быть, в истории искусства не существует больше напряженности между художником, критиками, коллекционерами и публикой. Царит полное и общее согласие, еще до того, как возникнет новое произведение, до того, как откроют еще неизвестного никому художника. Важно только одно: ни в коем случае не допустить такого положения, что пришлось бы когда-нибудь признать — не поняли нового художественного опыта, прозевали нового гения.
Относительно подобной мифологии современных элит ограничимся лишь некоторыми замечаниями. Отметим прежде всего искупительную функцию понятия «недоступность», как оно проявляется в современном искусстве. Если элита восхищается «Поминками по Финнегану»*, атональной музыкой или ташизмом*, то потому, что эти произведения являют собой замкнутые миры, герметические вселенные, куда проникают только ценой огромных усилий, сравнимых с испытаниями, через которые проходят посвящаемые в первобытных обществах. С одной стороны, сохраняется ощущение «инициации», почти исчезнувшей в современном обществе. С другой стороны, в глазах «других», в глазах «массы» афишируется принадлежность к некоторому тайному меньшинству, не к «аристократии» (современная элита тяготеет к левым партиям), а к гнозису, одновременно вечному, постоянному и духовному, противостоящему как официальным ценностям, так и традиционной Церкви. С помощью культа экстравагантной и непонятной оригинальности элита ознаменовала разрыв с банальным, мещанским миром своих родителей, одновременно восставая против современных философий отчаяния.
По сути, гипноз недоступности, непонятности произведения искусства выдает желание обнаружить новый, тайный, неизвестный до этого смысл мира и человеческого существования. Налицо желание «инициации», желание найти скрытый смысл этого разрушения художественного языка, всех этих «оригинальных» опытов, которые на первый взгляд не имеют ничего общего с искусством. Разодранные афиши, пустые полотна, продырявленные ножом или обгоревшие «объекты искусства», взрывающиеся во время вернисажа, импровизированные спектакли, где актеры тянут жребий: кому подавать реплики — все это должно иметь значение, равно как некоторые непонятные слова из «Поминок по Финнегану» для посвященных приобретают множество смыслов и удивительную красоту, когда открывается, что они происходят от слов современного греческого языка или языка суахили, которые обогащаются скрытыми намеками на возможные каламбуры, если их произносить громко и быстро.
Конечно, все подлинные революционные опыты современного искусства отражают некоторые аспекты духовного кризиса или же просто кризиса познания и художественного творчества. Но для нас прежде всего представляет интерес тот факт, что «элита» в экстравагантности и непонятности современных произведений видит возможность своего рода познания инициации. Это как бы «новый мир», который реконструируется из обломков и загадок, мир, существующий только для узкого круга посвященных. Но престиж затрудненности в понимании и непонятности столь велик, что широкая публика очень скоро вовлекается в этот процесс и провозглашает о своем полном согласии с открытиями элиты.
Разрушение художественного языка было осуществлено кубизмом, дадаизмом*, сюрреализмом, додекафонизмом* и «конкретной музыкой», Джойсом, Беккетом, Ионеско. Дальнейшее разрушение могут предпринимать только лишь эпигоны. Как мы уже говорили в предшествующей главе, настоящие художники не желают творить на обломках. Все приводит нас к заключению, что сведение «художественной вселенной» к первоначальному состоянию materia prima, первоматерии представляет только момент более сложного процесса. Как и в циклических концепциях первобытных обществ, за «Хаосом», регрессом всех форм к первоформам materia prima следует новое творчество, подобное космогонии.
Кризис современных искусств не интересует нас сам по себе. Стоит, однако, остановиться на роли литературы, особенно литературы эпической, связанной с мифологией и мифологическим поведением. Известно, что эпос и роман, как и другие литературные жанры, продолжают, в другом плане и с другими целями, мифологическое повествование. В том и в другом случае рассказывается о событиях, происходящих в более или менее вымышленном прошлом. Здесь не место излагать долгий и сложный процесс, трасформировавший «мифологическую материю» в «сюжет» эпического повествования. Подчеркнем, тем не менее, что повествовательная проза и, в частности, роман в современных обществах заступил место мифологического рассказа и сказок в обществах первобытных. Больше того, правомерно говорить о «мифической» структуре некоторых современных романов, можно доказать, что многие значительные мифологические темы и персонажи получат новую жизнь в литературном обличий (это особенно верно в отношении темы инициации, темы испытаний, которым подвергается герой-искупитель, его сражений с чудовищами, мифологические темы женщины и богатства). Учитывая все это, можно заключить, что современное пристрастие к роману выражает склонность к десакрализованным или только лишь скрытым в светских формах «мифологическим историям».
Другой знаменательный факт: потребность в «историях» и рассказах, которые можно было бы назвать парадигматическими, поскольку они развертываются по традиционной модели. Каким бы серьезным ни был кризис современного романа, потребность погружаться в «другие» вселенные и следовать за перипетиями «истории», по-видимому, присуща человеку и потому неистребима и неискоренима. Суть ее трудно определить, здесь получают выражение и желание общаться с «другими», «неизвестными», разделять их драмы и надежды, и потребность знать то, что могло произойти. Трудно представить человека, который не поддался бы очарованию «рассказа», повествования о знаменательных событиях, происшедших с людьми, имеющими как бы «двойную реальность» литературных персонажей, которые одновременно отражают историческую и психологическую реальность членов современного общества и обладают магической силой творческого вымысла. Но «выход за пределы Времени», осуществляемый с помощью чтения — в частности романов — есть то, что больше всего сближает функции литературы и мифологии. Конечно, время, которое «проживается» при чтении романа не есть то время, которое в архаических обществах интегрируется, собирается в одно целое при прослушивании мифа. Но как в одном, так и в другом случае происходит «выход» из времени исторического и личного и погружение во время вымышленное, трансисторическое.
Читатель входит в сферу времени воображаемого, чужого, ритмы которого изменчивы до бесконечности, так как каждый рассказ имеет свое собственное время, специфическое и исключительное. Роман не имеет выхода в первородное, первоначальное время мифов, но в той мере, в какой он повествует о правдоподобной истории, романист использует время как бы историческое, но взятое в расширенной или свернутой форме, время, которое, следовательно, располагает всей свободой воображаемых миров. В литературе, более чем в других искусствах, заметен бунт против исторического времени, желание обнаружить и найти иные временные ритмы, чем те, в рамках которых мы вынуждены жить и работать. Можно задать вопрос: исчезнет ли когда-нибудь это желание выйти за пределы собственного, исторического и личного времени и погрузиться во время «чужое», экстатическое или воображаемое. Пока существует это желание, можно сказать, что у современного человека остаются хотя бы в какой-то мере рудименты «мифологического поведения». Черты такого мифологического поведения обнаруживаются также в желании обрести ту интенсивность, с которой мы пережили или познаем нечто в первый раз: в желании обрести далекое прошлое, блаженное время «первоначал».
Как и следовало ожидать, это все та же борьба против времени, те же надежды скинуть тяжесть «мертвого времени», которое давит и убивает.
Примечания
151 Элиаде М. Йога, бессмертие и свобода. Париж, 1954, с. 311.
152 Там же, с. 321.
153 Шанкара, комментарии и «Чандогья Упанишада», VI, 14,1—2.
154 Элиаде М. Йога, бессмертие и свобода, с. 44.
155 Вернан Ж.П. Мифические аспекты памяти в Древней Греции // Журналь де Псиколожи, 1959, с. 1—29, с. 7. См. также: Анандо К. Кумарасвами, Воспоминание у индусов и Платона // Supplement to the Journal of the American Oriental Society, № 3, April-June, 1944.
156 С начала, с истоков (лат.) — прим. перев.
157 Нисхождение в ад (лат.) — прим. перев.
158 Вернан Ж.П., там же, с. 8.
159 Аргонавты, 1 463, цит. Вернаном, там же, с. 10.
160 Пластины Петеля и Элевтерна. Об орфических пластинах см. Д. Гарри-сон «Пролегомены к исследованию религии греков», Кэмбридж, 1903, стр.573; Ф. Кюмон «Вечный свет» (Zux perpetual, Париж, 1949, с. 248, 406; У.К.К.Гутри «Орфей и греческая религия», Лондон, 1935, с. 171.
161 См. Элиаде М. Мифы, сны и таинства, с. 21. О предшествующих существованиях Пифагора см. тексты, собранные Е. Родом «Психея» (перевод У.Б. Хиллиса, Нью-Йорк, 1925), с. 598.
162 См. «Миф о вечном возвращении», с. 63.
163 См. «Мифы, сновидения, таинства», с. 56—57. Для К.Г. Юнга «коллективное бессознательное» также предшествует индивидуальной психике. Мир архетипов Юнга напоминает в какой-то степени мир платоновских идей: архетипы трансперсональны и причастны не историческому времени индивида, а времени вида, то есть времени органической жизни.
164 В мире спит, спит мирным сном, да почит в мире и т. д. (лат.) — прим. перев.
165 Лайзеганг Г. Гнозис: перевод Жана Гуяра, Париж, 1951, с. 247—248; Грант Роберт М. Гностицизм // Библиография еретических публикаций, начиная с периода раннего христианства, Нью-Йорк, 1961, с. 116; Виденгрен Г. Иранские истоки Гнозиса // Цайтшрифтфюр религионе ундгайстесгешихте IV, 1952, с. 97—114. С.Ш.Г. Виденгрин считает, этот миф зародился в Иране, в Парфянском царстве.
166 Корбен Г. Просвещенный человек в иранском суфизме (в коллективном сборнике «Тень и свет», Париж 1961, с. 137—257). На с. 154 имеются библиографические ссылки на предшествующие его работы.
167 Ионас Ганс Религия гностиков. Бостон, 1958, с. 62.
168Там же, с. 63.
169 Цит. Ионасом, с. 70.
170 Доресс Жан. Тайные книги египетских гностиков, т. 1. Париж, 1958, с. 227.
171 Кюмон Ф. Исследования о манихействе: 1. Манихейская космогония по Теодору Бархонай. Брюссель 1908, с. 46; Ж. Доресс, 1, с. 235.
172 Ионас Г., там же, с. 71.
173 Там же, с. 74.
174 Там же, с. 68.
175 Там же, с. 23.
176 Там же, с. 83.
177 Там же, с. 83.
178 Там же, с. 84.
179 Там же, с. 84.
180 Corpus Hermeticum, I, 27; Г. Ионас, с. 86.
181 См. М. Элиаде «Рождение мистики», с. 44.
182 См. М. Элиаде «Шаманизм и архаическая техника экстаза», с. 281.
183 См. Грант P.M. Гностицизм и раннее христианство. Нью-Йорк, 1959, с. 188.
184 Цуеш Г.Ш. Ежегодник Коллеж де Франс, 1956, с. 186—209,194.
185 Там же, с. 198.
186 См. Левит Карл Смысл в истории. Чикаго, 1939, с. 6.
187 Мойли К. Греческие обычаи жертвоприношения, 1946, с. 185—288.
188 Егер В. Paideia // Идеалы греческой культуры, т. 1 (2-е издание), Нью-Йорк, 1945, с. 65; Теология ранних греческих философов, Оксфорд, 1947, с. 12.
189 Егер В., там же, с. 14.
190 Егер В., там же, с. 47.
191 Керк Г.С. и Рэйвн Д.Э. Философы-предсократики. Кэмбридж, 1948, с. 22. Материалы и библиографию относительно милетской школы можно найти у Пьера-Максима Шуля «Исследование о формировании греческой философии» (2 изд.). Париж, 1949, с. 163, и у Кэтлин Фриман «Философы-предсократики». Оксфорд 1946, с. 49.
192 Керк и Рэйвн, там же, с. 169.
193 См. Фукидид. История, 1, 21. Егер В., там же, с. 19, 197—198.
194 Элий Феон «Progymnasmata» (94,12—32), изложено Робертом Грантом — The Earliest Lives of Tesus. New-York, 1961, с 41—42,120.
195 Сезнек Ж. Как сохранились языческие боги. Мифологические традиции и их место в гуманизме и искусстве Ренессанса. Нью-Йорк, 1953, с. 320.
196 Сезнек Ж., там же, с. 322.
197 Обо всем этом см. у Роберта Гранта — Ранний Иисус, 1961, с: 10.
198 Грант Р., там же, с. 15. О Феоне см. там же, с. 39. См. также «Буква и дух», Лондон, 1957, с. 120 и Пепен Ж. Миф и аллегория, 1958.
199 Грант Р., там же, «Ранний Иисус», с. 21.
200 Ориген. О началах, IV,2,9, цит, Грантом, там же, с. 65,
201 Р. Грант, там же, с. 66.
202 Против Цельса, 1, 42, цит. Грантом, с. 71.
203 Против Цельса, 56—59, Грант Р., с. 75.
204 См. Грант Р., с. 93.
205 См. Грант Р., с. 78.
206 См. Грант Р., с. 115 —116 и Даньелу Ж. Евангельское послание и эллинистическая культура в II—III вв. 1961, с. 251.
207 Комментарий к Евангелию от Иоанна, 20, 30. Цит. Робертом Грантом.
208 Элиаде М. Мифы, сны и таинства, с. 26—27. См. также: Уайт А.У. Миф и ритуал в христианстве. Лондон-Нью-Йорк, 1955; Оливье Клеман. Видоизменить время, 1959.
209 См. Гуденаф Э. Иудейские символы в греко-романскую эпоху, т.VII—VIII; Языческие символы в иудаизме. Нью-Йорк, 1958; Данелиу Ж. Первоначальные христианские символы. Париж, 1996.
210 Леопольд Шмидт доказал, что в сельском фольклоре Европы встречаются ритуальные и мифологические элементы, исчезнувшие из греческой классической мифологии уже со времени Гомера и Гесиода. См. Шмидт Л. Образы святых в сельский мифах о труде. Вена, 1952, с. 136.
211 Кон Н. В преддверье тысячелетия, с. 104. О мессианистских претензиях Фредерика Второго см. Канторович Е. Фредерик Второй, 1194—1250. Лондон, 1931, с. 450.
212 Дюпрон А. Крестовые походы и эсхатология (В гл. «Гуманизм и эзотеризм». Акты V международного съезда гуманитарных исследований, 1960, с. 175-198), с. 177.
213 Альфанлери П. и Дюпрон А. Христианство и идея крестовых походов. Париж, 1959, с. 118.
214 Там же, с. 119.
215 Ренье, цит. по Альфандери П. и Дюпрон А., с. 120.
216 Цит. по Альфандери П., с. 123.
217 Цит. по: Альфандери П. и Дюпрон А., там же, с. 24.
218 Относительно «тафуров» см. также Кон Н. В преддверье тысячелетия, с. 45.
219 Альфандерн П. и Дюпрон А., там же, с. 45.
220 Замечание Кампанеллы к стиху 207 своей эклоги, цит. А. Дюпроном — Крестовые походы и эсхатология, с. 87.
221 Критическое издание Романо Америо, Рим, 955, с. 72; Дюпрон А., там же, с. 89.
222 Большая заслуга Эрнесто Буонаути заключается в том, что он вновь обратился к исследованию труда де Фьоре «Трактат о четырех Евангелиях» (Рим, 930) и в книге «Джоаккино да Фьоре» (Рим, 93). См. также две статьи: «Пролегомены к истории Джоаккино да Фьоре» (там же, V, 929), воспроизведенные в посмертном издании «Истории христианства», 957, с. 237— 382. См. также Эрнст Бенц «Категории религиозного значения истории у Джоаккино», а также «Ecclesi Spiritualis» (Штутгарт, 934).
223 См. Карл Левит. Смысл в истории, с. 208.
224 Карл Левит напоминает (там же, с. 210), что эта последняя работа оказала влияние на германо-русского автора «Третьего царства» Г. Меллера ван дер Брука. См. также работу Якоба Таубеса «Западноевропейские эсхатологии», Берн, 1947, сравнивающего философию истории Гегеля с философией истории Джоаккино да Фьоре.
225 См. М. Элиаде. Мифы, сны и таинства, с. 16—36.
226 «Мифы, сны, таинства», с. 20—21.
227: См. например, К. Во. Комиксы, Нью-Йорк, 1947; Стефан Беккер. Искусство комиксов в Америке, 1960; Умберто Эко. Миф о супермене // Демистификация и образ, 1962, с. 131—148.
228 Эндрью Грили. Мифы, символы и ритуалы в современном мире, декабрь 1961, январь 1962. Т. XX, №3, с. 18-25, с. 19.
229 Там же, с. 24.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел культурология
|
|