Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Адольф фон Гарнак
ИСТОРИЯ ДОГМАТОВ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

РАЗВИТИЕ ЦЕРКОВНОЙ ДОГМЫ

Книга первая

ИСТОРИЯ РАЗВИТИЯ ДОГМЫ КАК УЧЕНИЯ О БОГОЧЕЛОВЕКЕ НА ПОЧВЕ ЕСТЕСТВЕННОГО БОГОСЛОВИЯ

ГЛАВА I. ИСТОРИЧЕСКИЙ ОБЗОР

§ 28

Христианская религия во II и в III веках не пошла на компромисс ни с одной из языческих религий и держалась вдали от многочисленных новообразований, в которых под влиянием монотеистической религиозной философии выразилась новая религиозность. Однако, дух этой религиозности все-таки проник в церковь и вызвал к жизни соответственные формы выражения в учении и в культе. Наследие древнего христианства (Священное Писание) и наследие античности (неоплатоническая спекуляция) к концу III века тесно и, как казалось, неразрывно срослись между собою в великих церквах востока. Благодаря принятию христологии, примыкающей к учению о Логосе, как центрального догмата церкви, церковное учение и для мирян стало связано с почвой эллинизма. Для огромного большинства христиан оно стало благодаря этому мистерией. Но именно мистерий и искали. В религии привлекала не свежесть и ясность, напротив, чтобы удовлетворить людей, которые в то время искали в религии ответа на все идеалистические запросы своей природы, она должна была представлять из себя нечто утонченное и сложное, быть строением причудливого стиля. С этим требованием соединялось величайшее благоговение ко всякой традиции, свойственное всем реставрационным эпохам. Но, как всегда, старое, благодаря искусственному сохранению, становилось новым, и новое ставилось под защиту старого. Все установления, в которых нуждалась церковь в области учения, культа или организации, выдавались за “апостольские”, или за основывающиеся на Священном Писании. Но на самом деле она легитимировала в своей среде эллинскую спекуляцию, суеверные воззрения, обряды языческих мистических культов и институты падающего государственного строя, к которому она приспособлялась и который, благодаря ей, приобрел новые силы. В теории монотеистическая, она грозила стать на практике политеистической и дать место всему аппарату низших или символических религий. Из религии чистого разума и строгой нравственности, каким изображали некогда христианство апологеты, оно стало религией самых действительных посвящений, таинственных средств и осязательной святости. Стремление к изобретению механически очищающих обрядов и таинств все усиливалось и отталкивало даже серьезных язычников.

Приспособление к местным культам, нравам и обычаям [ср. то, что сообщается о проповеди Григория Чудотворца, к этому надо прибавить также новую христианскую беллетристику (апостольские истории и рассказы о мучениках) и сведения о местных святых, местных культах, часовнях, праздниках и т. д., которые начинаются в это время] должно было со временем привести к полному смирению и распадению церкви (на национальные церкви): но в первое время объединяющих сил еще было больше, чем разделяющих. Признание одних авторитетов и идеалов, одинаковое почитание одних таинств, отвращение к грубому политеизму и склонность к аскезе ради будущей жизни, наряду с однородным и широко развитым епископским управлением, являлись общим основанием всех церквей, но всего этого было недостаточно для сохранения единства церкви. Если бы Константин не создал для нее новой связи, сделав ее государственной церковью, распадение, замечающееся с V века, произошло бы гораздо раньше, так как епископально-митрополитанский строй по самому своему существу заключал в себе центробежный элемент; аскез, объединявший всех серьезно мыслящих, грозил постепенно уничтожить те исторические условия, которые поддерживали религию, и разрушить общность богопочитания; в характер авторитетов и формул учения проникали все большие различия, ставившие на карту их единство.

Взглянув на конец III века, нельзя отрешиться от впечатления, что церковному христианству в то время грозила опасность полного омирения и внешнего и внутреннего разложения. Опасность внутреннего разложения непосредственно перед диоклетиановским гонением констатирует сам Евсевий (h. е. VIII, 1). Он сознается — по крайней мере, относительно восточных церквей — что они грозят расплыться в мире, что чистое язычество распространяется в жизни духовенства и мирян. Диоклетиановское гонение прибавило к этому внешнюю опасность, и нельзя утверждать, что церковь победоносно ее выдержала, исключительно благодаря собственным силам.

Церковь уже тогда была церковью епископов и богословов. Но та сила, которая при существовавшем положении вещей одна могла энергично поддержать самобытность религии — богословие — была близка к тому, чтобы способствовать ее разложению и предать ее миру.

В конце первой части была дана картина того, как философское богословие одержало в церкви победу и как его тезисы получили право гражданства даже в формулах ее вероучения. “Эбионитство” и “савеллианство” были побеждены; но знамя неоплатонической философии было водружено, несмотря на свержение гностицизма. Все мыслящие люди находились под влиянием Оригена. Но если система этого человека сама по себе уже была не ортодоксальной, то дальнейшее развитие александрийского богословия грозило церкви новыми опасностями. У Оригена знание и вера не сливались друг с другом; он умел скомбинировать все ценное консервативным образом и привести в некоторое равновесие различные факторы (космологические и сотериологические); он сумел придать своему богословию библейский отпечаток постоянным присоединением текстов и требовал для всего доказательств из Священного Писания. Но у эпигонов все это изменилось: 1) как ученики, так и противники Оригена старались снова поставить знание и веру на одну плоскость, присоединить к символу веры философские элементы и кое-что устранить из гнозиса. Именно это грозило внести запутанность и смуту, которых старательно избегал Ориген: сама вера стала неясной и непонятной мирянам;

2) космологические и чисто философские интересы получили в богословии перевес над сотериологическими. В зависимости от этого христология снова приблизилась к философскому учению о Логосе (как у апологетов), и идея космического Бога, как подчиненного Бога, наряду с высшим, угрожала самому монотеизму. Уже здесь и там — в противовес “савеллианству” — выставлялись формулы вероучения, в которых совершенно не было речи о Христе, а прославлялся только Логос с массой философских эпитетов, как явленный и подчиненный Бог; воплощение прославлялось уже, как восход солнца, просвещающего всех людей; казалось, хотели усвоить неоплатоническую идею единого, неизреченного существа и его многостепенных, более или менее многочисленных сил, явлений и наместников, облекая все это в вычурную форму философских терминов;

3) благодаря этим стремлениям, Священное Писание в качестве формальной инстанции было отодвинуто на задний план, не потеряв, однако, своего значения. Составившееся из таких элементов богословие (напр., Евсевий является его консервативным представителем с библейским направлением) допускало все, что оставалось в пределах оригенизма. Его представители считали себя консервативными, отклоняя всякое более точное определение учения о божестве (учение о Троице) и о Христе, как нововведения (противодействие более точной формулировке не формулированных еще догматов всегда одушевляло церковное большинство, так как более точная формулировка является нововведением); развить учение о Логосе в космологическом смысле и подчинить внутренний и нравственный мир идее свободы воли они старались лишь в интересах науки и “веры”.

Здесь не могли помочь ни идеи героического аскеза, ни реалистическая мистика в духе Мефодия, ни устранение уклонений Оригена от ортодоксии. Казалось, что богословие, а вместе с ним и церковь, безнадежно подчинились духу времени. Но подобно тому, как в лице Константина в начале IV века явился человек, спасший церковь, находившуюся в большой опасности от внутренних раздоров и преследований извне, так в лице Афанасия в это же время явился и другой человек, который уберег церковь от полного смирения основ ее веры. Хотя на востоке, вероятно, никогда не было недостатка в реакции против развития учения о Логосе в смысле полного разделения Сына и Отца, однако, лишь Афанасий (при помощи запада; хотя западные епископы первоначально с трудом понимали суть вопроса) обеспечил христианской религии на завещанной ей почве греческой спекуляции свою собственную область и все свел на идею спасения самим Богом, т. е. Богочеловеком, единосущным Богу. Ему важна была не формула, а решающая идея веры, спасение для божественной жизни Богочеловеком. Только из уверенности, что божественное начало, проявившееся в Христе, обладает божеской природой и только вследствие этого в состоянии возвысить нас до божественной жизни, черпает вера свою силу, жизнь — свой закон и богословие — свое направление. Но ставя в основу веру в Богочеловека, который один освободил нас от смерти и греха, Афанасий дал этим, вместе с тем, высшее основание практическому благочестию, которое выражалось тогда почти исключительно в монашеской аскезе. Он теснейшим образом связал единосущие (homousios), являющееся залогом обожествления человеческой природы, с монашеской аскезой, приготовляющей к обожествлению, и вывел эту последнюю из его еще подземной, или во всяком случае ненадежной области в общественную жизнь церкви. Борясь с формулой о Логосе-творении (Logos-ctisma), с неоплатоническим учением о трех нисходящих степенях Троицы, как с языческим, отрицающим самую сущность христианства, он одновременно с этим также энергично противопоставлял язычеству как идеал монашество. Он стал отцом церковного православия и патроном церковного монашества. Он не учил ничему новому, новым было только его дело, энергия и решительность его взгляда и его действий в такое время, когда все грозило расплыться. Он не был также ученым богословом в строгом смысле слова, он спустился из области богословия к благочестию и нашел искомое слово. Он уважал науку, также и оригеновскую; но он далек был от рассудочного мышления своего времени. Допуская его посылки, он присоединил к ним один элемент, которого спекуляция никогда не была в состоянии вполне переработать. Ей менее всего было понятно допущение единосущности покоящегося и деятельного Божества. Афанасий проложил пропасть между тем Логосом, которого разумели философы, и тем, спасающую силу которого он проповедовал. То, что он высказывал о последнем, усиленно подчеркивая таинственность учения и совершенно не соглашаясь с новыми подразделениями, казалось грекам соблазном и безумием. Но он не боялся этого упрека, он выделил христианской вере, в унаследованной ею спекуляции, свою собственную область и, таким образом, нашел путь, чтобы избежать полной эллинизации и смирения христианства.

Учение о “единосущности” (homousios) и монашество спасли в IV веке христианство от условного идеализма. Свое значение обе эти силы сохранили еще и в последующие века; ср. о монашестве К. Holl, “Enthusiasmus und Bussgewalt beim griechischen Monchtum”, 1898.

История догмы на Востоке после Никейского собора идет по двум переплетающимся между собою путям. Во-первых, более точно формулировалась во всех направлениях идея Богочеловека с точки зрения спасения человечества для божественной жизни — следовательно, вера Афанасия (история догмы в строгом смысле слова). Во-вторых, надо было твердо установить, что из спекулятивной системы Оригена, т. е. из “эллинского учения” (hellenike paideia) может быть принято церковью, иными словами, в какой мере Священное Писание и символ веры допускают спекулятивное истолкование и спиритуализацию. Сотня обстоятельств (между прочим, и политических) затрудняла разрешение обеих этих проблем, но, главным образом, они затемнялись и отравлялись тем, что церковь никогда не решалась сознаться перед собою в богословской работе над догмой, и тем, что огромное большинство христиан действительно боялось работы, ведущей к новой формулировке, как отпадения от веры и нововведения. Постоянно должно было соблюдаться внешнее “semper idem”, так как церковь имеет в “апостольском наследии” все определенным и готовым. Это ставило богословие и богословов — именно лучших — и при жизни, и после смерти в самое тяжелое положение: при жизни они считались новаторами, а после смерти, когда догма перерастала их, они часто совершенно теряли авторитет, так как более точно развитая догма становилась мерилом, которое прилагали также и к богословам более раннего времени. Церковь успокоилась только тогда, когда развитие догмы прекратилось и наряду с законченной догмой стали схоластическо-мистическое богословие и безобидная антикварная наука, которые уже не затрагивали догмы, а либо объясняли ее, как нечто раз навсегда данное, либо оставляли ее в стороне, как нечто безразличное. Этим было, наконец, достигнуто то, к чему всегда стремились “консервативные” элементы. Но живое благочестие за это время изменило свое отношение к догме; оно теперь уже не смотрело на духовную веру, как на сферу, в которой оно живет, и как на свое собственное живое выражение, но причисляло ее к системе культа, считало ее святым наследием древности и условием достижения благ, даруемых христианством.

Периоды истории догмы на Востоке: Константин способствовал однообразному развитию церкви в догматическом отношении (вселенские соборы, как forum publicum; вместо окружно-церковных символов появляется общее догматическое исповедание); но объединение церкви никогда не было вполне осуществлено и национально-церковный партикуляризм усиливался как реакция против византинизма; на Западе он был побежден, благодаря тому, что там древнее римское государство нашло спасение в римской церкви и католицизм стал защитой против варварских и арианских государств. По мере того, как Восток распадался и Ислам окончательно разрушил создание Александра Великого, разделяя греков и семитов, Запад все более и более отделялся от Востока. Но до конца периода образования догмы на Востоке Запад принимал живейшее, частью решающее участие в догматических установлениях.

I период, 318—381(383) гг. Установление полной божественности Спасителя. Афанасий, Константин, каппадокийцы, Феодосии. Православие побеждает, благодаря твердости Афанасия и нескольких представителей Запада, благодаря ходу мировых событий (внезапная смерть Ария, Юлиана, Валента, прибытие Феодосия с Запада на Восток), благодаря тому, что каппадокийцы сумели включить веру Афанасия — правда, не без сокращений — в научную систему Оригена.

II период, 383—451 гг. Начинаются уже нападки на самостоятельную богословскую науку (hellenike paideia, Ориген); церковные вожди отказываются от нее и все больше и больше предают ее в руки общинной и монашеской ортодоксии. Между Антиохией и Александрией начинаются ожесточенные споры о христологических догматах, за которыми скрывается вопрос о преобладании. Правильное учение победило на Эфесском соборе 449 года, но, будучи связано с тиранией александрийских'патриархов, оно должно было разделить их судьбу, восторжествовать над императором и государством. Императору ничего не оставалось, как объявить православной западную формулу (Халкидонский собор), которая в первое время оставалась чуждой Востоку и не без основания считалась еретической.

III период, 451—553 Гг. Восстание и схизма на Востоке из-за Халкидонского собора; монофизитство в живом движении, “ортодоксия” в первое время беспомощна. Но господство спекулятивного платонизма кончилось; вместо него, или во всяком случае наряду с ним, заняла место в науке аристотелевская диалектика и схоластика, а с другой стороны, мистериософия, умевшая создать что-нибудь из каждой формулы и из каждого обряда. Этим силам удалось приспособиться к навязанной им формуле (Леонтий из Византии, Ареопагит). Юстиниан, являясь во всем завершителем, кодифицирует догму так же, как и право, и закрывает не только Афинскую школу, но также Александрийскую и Антиохийскую; Ориген и антиохийские богословы предаются проклятию. В качестве богословской науки продолжает существовать только второстепенная наука — схоластика и культовая мистика; в своей основе и в цели они не вполне ортодоксальны, но с внешней стороны корректны. Церковь не реагирует, так как она всегда стремилась к покою, а религиозность уже давно ушла в монашество и в таинства (в культ).

IV период, 553—680 гг. Монофелитский спор — частью завершение, частью повторение старого спора, возникший не столько из убеждений, сколько из политики. И здесь в конце концов помогает Запад неопределенной формулой.

V период 726—842 гг. Споры этого времени (иконоборчество) уже показывают, что история догмы кончена; но спорили о том, что явилось практическим результатом истории догмы, о праве признавать и почитать тысячу осязательных предметов, прежде всего иконы, обожествление, слияние небесного и земного. Здесь в заключение ясно выступает то, что в истории догмы казалось второстепенным фактом, но на самом деле не было таковым — борьба государства (императора) и церкви (епископов и монахов) за преобладание, а для этого то, какой вид примет догма и культ, имело огромное значение. Государству в конце концов приходится отказаться от проведения своей государственной религии, но за эту уступку оно остается победителем в стране. Церкви остается ее культ и вместе с этим ее своеобразная фруктификация догмы; но она в конце концов теряет самостоятельность, становится опорой, игрушкой, правда, при некоторых условиях и защитницей государства и нации.



ГЛАВА II. ОСНОВНОЕ ПОНИМАНИЕ СПАСЕНИЯ И ОБЩИЙ ОЧЕРК ВЕРОУЧЕНИЯ

§ 29

1. Из догматических споров в эпоху с IV до VII века видно, что за христологию в то время боролись в уверенности, что в ней заключается сущность христианской религии. Все остальное утверждалось с колебаниями и потому не имеет в строгом смысле слова значения догматического утверждения. Отсюда для ортодоксии вытекает следующее основное понимание спасения: даруемое христианством спасение состоит в освобождении человеческого рода из состояния смертности и соединенной с ней греховности для божественной жизни (т. е. с одной стороны обожествление, с другой — соединение с Богом), оно уже совершилось через воплощение Сына Божия, и человечество может участвовать в нем через неразрывное соединение с ним; христианство является религией, освобождающей от смерти и ведущей человека к участию в божественной жизни и божественной сущности через усыновление. Следовательно, спасение понимается как прекращение естественного состояния через чудесное перерождение (обожествление является центральной мыслью); религиозная спасающая благодать резко разграничивается от нравственно добрых поступков, доступных для человека, и вследствие этого идея примирения остается в своей первобытной форме. Для настоящего состояния допускается лишь предварительное обладание спасением (призыв, познание Бога и спасения, победа над демонами, помогающее откровение Божие, участие в таинствах). Соответственно этому, основным верованием является верование Иринея: “Ради Него мы становимся божественны, как Он ради нас стал человеком”. Из этого положения, правильно продуманного, вытекают два главных догмата, не больше и не меньше: “Христос есть единосущный Бог”, этот единосущный Бог воспринял в свое существо всю человеческую природу и объединил ее с Собою.

Если греческие отцы сосредоточивают свое внимание на отдельном конкретном человеке и его настоящей жизни, то выступает внутренняя сторона дела (общность жизни с Богом, освящение, отчасти раннее возрождение), в особенности если они имеют перед собою библейские тексты. Если же они имеют в виду отдельного человека лишь как часть человечества, то все становится драматическим, мистическим, волшебным: силы действуют с непреложной необходимостью, и результатом является обожествление и бессмертие.

Однако эти догматы утвердились лишь после жестокой борьбы; они никогда не получили вполне чистого выражения и не достигли того исключительного господства, к какому они стремились. Причины этому были следующие: 1) необходимые для этого формулировки в качестве новшества были противны духу церкви, которому даже самое лучшее новшество было подозрительно; 2) точное выражение веры является во все времена труднейшей задачей; а тогда ему препятствовали апологетические и другие посторонние соображения; 3) ортодоксальная формулировка противоречила всякой философии и потому не могла быть принята научным мышлением; понадобилось много времени, чтобы в непонятном нашли характерные черты святого и божественного; 4) к схеме “естественного богословия” (к морализму) было присоединено или привито учение о спасении Богочеловеком; естественное богословие постоянно старалось переработать этот догмат и согласовать его с собою; 5) мистическое учение о спасении и его новые формулы не имели ни одного прямого и ясного доказательства в Писании и противоречили евангельскому образу Иисуса Христа; новозаветные мысли и заимствования, вообще библейские богословские тезисы всякого рода постоянно стояли на дороге развивающегося, а затем окончательно выработанного догмата и препятствовали его исключительному господству; 6) своеобразная схема западной христологии мешала развитию догмы на Востоке. Предоставленный самому себе Восток должен был бы легитимировать монофизитство; этому помешали евангелие, Запад и император. Неправильная формула победила, но она получила правильное толкование; наоборот, в конце IV века победила правильная формула Афанасия, но в таком толковании, на котором отразилось влияние светской науки капподокийцев. Всемирно-историческим результатом обоих этих решений было то, что православная церковь осталась в соприкосновении с библейским богословием и с наукой (схоластикой).

2. Так как учение о спасении строго держалось мистическо-реалистической идеи искупления, то само по себе оно относилось безразлично к нравственности; но, с другой стороны, сохранилось твердое убеждение, что христианство содержит высшую нравственность. Поэтому спасение обещалось только нравственному человеку; нравственная же добродетель считалась результатом свободной воли человека и условием, которое он должен выполнить для достижения блаженства, причем предполагалась Божия помощь (это касается положительной нравственности; отрицательная, аскеза, считалась прямым подготовлением к обожествлению). Таким образом, принимаемый христианской религией догматический характер уравновешивался идеей свободы воли (см. уже Климента Алекс. Protrept. 1, 7); она является лишь кратчайшим выражением для всего естественного богословия, которое церковь унаследовала от античной философии, и на которое она смотрела как на разумеющуюся само собою предпосылку ее специфического учения, для которой она рассчитывала на общее понимание. Таким образом, греческое христианство вращается между двумя полюсами, которые подчинены только друг другу. Догматы в строгом смысле слова заключаются только в учении о спасении; помимо этого существуют только достоверные (т. к. разумные) предположения и взгляды (в частностях здесь допускаются уклонения). Однако, так как греческое естественное богословие во многих отношениях противоречило букве и духу Священного Писания и Символа веры (как доказывает прежде всего богословие Оригена), то и здесь должны были возникать проблемы, которые в частностях все в большей мере разрешались в пользу библейского реализма и буквы, вопреки разуму и идеалистическому миросозерцанию, хотя в целом рационалистическо-моральная схема и осталась неприкосновенной (см. догматику Иоанна Дамаскина; Софрония Иерус.). Совершенно второстепенную роль наряду с мистикой искупления, рационализмом и библеизмом играла древнехристианская эсхатология; однако, усиливавшийся библеизм постепенно сказался и на ней (ср. историю апокалиптики в восточной церкви); снова начали присоединять к догматике апокалиптические картины, которые, однако, не имели существенного влияния. Даже ценный элемент в древней эсхатологии, ожидание суда, никогда не играл в официальном греческом богословии той роли, какой он заслуживал по своей чрезвычайной важности. Несмотря на устранение оригеновской эсхатологии, в греческой догматике сохранилось в скрытой форме представление об истории как эволюции.

3. Из этого обзора выясняется, что после исследования авторитетов и источников (А) надо рассмотреть естественное богословие как посылку к учению об искуплении; последнее же распадается на учение о Боге и человеке. Затем (Б) надо изложить само учение о спасении в его историческом развитии как учение о Троице и христологии. Заключением (В) является учение о таинствах, в которых уже в настоящей жизни символизируется и предвкушается будущее обожествление смертного существа. К этому надо прибавить очерк возникновения православной системы.

Добавление. Лишь благодаря аристотелизму греческая церковь после Оригена снова приобрела догматическую систему, хотя далеко не единообразную (Леонтий, Иоанн Дамаскин). Сведения о греческой истории догмы черпаются, кроме актов и решений соборов: 1) из многочисленных сочинений о воплощении Сына Божия, 2) из катехитических сочинений, 3) из апологетических трактатов, 4) из монографий о шестидневном творении и из других подобных сочинений, так же, как и из эксегетических трудов, 5) из монографий о девственности, монашестве, совершенстве, добродетелях и воскресении, 6) из монографий о мистериях, культе и священстве, 7) из проповедей. При пользовании этими источниками надо, между прочим, иметь в виду и то, что отцы писали часто с диалектическими приемами и что официальная литература (литература соборов) чем позже, тем больше кишит подлогами и полна сознательной лжи и клеветы.



ГЛАВА III. ИСТОЧНИКИ ПОЗНАНИЯ И АВТОРИТЕТЫ ИЛИ ПИСАНИЕ, ПРЕДАНИЕ И ЦЕРКОВЬ (ВКЛЮЧАЯ И ЗАПАД)

Объем и значение кафолических авторитетов были в общих чертах уже установлены к началу IV века, но еще не установились их взаимные отношения и способ пользования ими. В основе резкого противоречия между свободным богословием и чистым традиционализмом лежало также и различное понимание авторитетов, но до раскола дело никогда не дошло. В эпоху между Евсевием и Иоанном Дамаскиным происходили перемены в сторону усиливающегося традиционализма; но никто не предпринял составления инвентаря — доказательство того, что не было значительных противников метода выдавать данное состояние церкви за традиционное (апостольское; протестовали и реагировали только секты).

§ 30. Священное Писание

Священное Писание обладало совершенно исключительным авторитетом. Основываться только на нем не противоречило кафоличеству; доказательства из Священного Писания можно было требовать всегда. Но не существовало безусловного согласия даже относительно объема Священного Писания (см. антиохийскую школу с ее критикой канона). Что касается Ветхого Завета, то в теории на Востоке решающий авторитет долгое время признавался только за еврейским каноном, но на практике признавались и присоединенные к нему в Септуагинте книги, которые переписывались вместе с ним. Лишь в XVII веке под влиянием Рима произошло на Востоке уравнение канонических и второ-канонических книг, однако, не в форме официального толкования их. На Западе некритический взгляд Августина победил критический взгляд Иеронима (Иппонский собор 393 г. и Карфагенский 397 г.), влияние которого проявлялось после этого лишь едва заметным образом. К александрийскому канону здесь, впрочем, присоединились и апокалипсисы, например, Ермы и Эзры, хотя не повсюду. По отношению к Новому Завету Евсевий лишь до некоторой степени положил конец крайне неустойчивому положению. На принятых им трех категориях книг также нельзя было остановиться, и старые окружно-церковные постановления оставались в силе особенно на Востоке. Однако, с середины IV века на Востоке (за исключением сирийских и армянских церквей) существовало некоторое соглашение относительно Нового Завета. Только апокалипсис Иоанна долго еще исключался во многих церквах; в мелких колебаниях недостатка не было. Каким образом Запад пришел к признанию посланий Иакова, второго послания Петра и третьего Иоанна, канонизирование которых принадлежат Александрийской церкви [создательнице канона из 26(27) книг], совершенно неизвестно; известно только время их принятия. Послание к евреям Запад получил благодаря знаменитым посредникам, в IV веке. Мнение Августина относительно объема Нового Завета стало руководящим для всего Запада (см., однако, постановления Дамаса в так называемой декреталии Геласия). Но и здесь до Тридентинского собора не было церковного постановления, которое исключало бы всякие сомнения.

Все эпитеты Священного Писания бледнели перед признанием его божественности (создания Святого Духа); вдохновение в высшем смысле приписывалось теперь только ему. Из признания вдохновенности вытекало требование духовного (аллегорического) толкования и согласования содержания текстов как между собою, так и с догматикой. Однако, и буква должна была быть священна и выражать святое (против Оригена): ищущие чудес миряне и критики (антиохийцы) вступились за букву и за историю. Надежного метода не существовало: духовное толкование александрийцев, историко-критическое, ищущее типа толкование антиохийцев, буквально реалистическое толкование варварских монахов и грубых богословов (Епифаний) существовали одно рядом с другим. Лишь постепенно создавался на Востоке компромисс относительно важнейших мест и воззрений Писания: оригеновская и еще в большей степени антиохийская эксегеза были отодвинуты на задний план, но не побеждены, а выдвинулась буквально-реалистическая, сдобренная мистическими мыслями (см. Иоанна Дамаскина и его толкование Бытия 1-3). Запад познакомился с духовно-научным методом каппадокийцев через Илария, Амвросия, Иеронима и Руфина. Как до этого, так и после этого царила бессистемность; уважение в букве существовало наряду с аллегорическими объяснениями и хилиастическими интересами; Иероним был слишком робок, чтобы передать своим современникам более совершенные познания, которыми он обладал, а Августин, хотя и был учеником греков, однако, не превзошел их и даже не дорос до них. Он водворил на Западе библейское богословие с его колеблющимся двояким и трояким смыслом и прежде всего строгий библеизм, хотя сам он знал, что религиозная истина является определенным образом мыслей, к которому Священное Писание может лишь привести, и что существует свобода христианина, свободная также и от Писания (см. его сочинение de doctrina de Christiana). Более методическая антиохийская эксегеза оказала влияние на Запад через Юнилия, но не была в состоянии победить отсутствия метода и тенденциозных оговорок эксегетов. Фактически Священное Писание в церковной жизни Запада заняло другое положение, чем на Востоке, (раньше дело обстояло там иначе; см., напр., Кирилла Иерус.); оно играет там более видную роль. Это объясняется прежде всего влиянием Августина и тем фактом, что церковная догматика на Западе никогда не имела такого влияния, как на Востоке. Подобно тому, как не был установлен объем Священного Писания, не были установлены и его качества. Учение о непогрешимости должно было подвергнуться некоторым ограничениям, и до ясного представления о полной достаточности Писания никогда не дошли. Относительно взаимоотношения обоих Заветов оставались прежние неясности (Ветхий Завет является христианской книгой наравне с Новым; Ветхий Завет является источником пророчества; Ветхий Завет — книга, содержащая истину веры с известными ограничениями и наслоениями, которая, воспитывая человечество, вела и ведет ко Христу).

§ 31. Предание

Писанию не удалось — в особенности на Востоке — освободиться от тех условий, в которых оно создалось, и стать совершенно самостоятельным авторитетом. Церковь (ее учение и установления) была сама по себе источником познания и надежным авторитетом истины. Все в ней является в своей основе апостольским, так как она — апостольское создание. Этим объясняется, почему не мог составиться инвентарь предания. Оно фактически всегда оставалось эластично: все, в чем церковь нуждается, является апостольским, следовательно, древним. Но в первое время еще не отказывались от разбора и доказательств.

Преданием была прежде всего вера церкви. Символы считались апостольскими; но только римская церковь выдавала свой символ за апостольский в строгом смысле (составленный апостолами). Но содержание никейского и халкидонского символов считалось апостольским, даже апостольским наследием по преимуществу и самою сутью Священного Писания. Все же взаимоотношение символа и Писания оставалось противоречивым. На Востоке главным стал так называемый Константинопольский символ, на Западе основным остался апостольский, истолкованный на основании никейского.

Церковная организация и культ были также поставлены под защиту апостольского предания; для доказательства ссылались на их повсеместное распространение и на легенды об апостолах. Наряду с этим в IV веке — не без влияния Климента и Оригена — начало вводиться понятие не записанного апостольского предания (paradosiV agrajoV), в совершенно неопределенные рамки которого включили даже догматические учения — однако, очень редко спорные вопросы учения о Троице и христологии, — понимание которых не обязательно для всех (в особенности относится это к каппадокийцам). Но это гностическое понимание предания (тайная традиция), хотя все более утверждалось, стало, однако, считаться опасным; им пользовались в догматических вопросах лишь в крайних случаях (например, каппадокийцы в учении о Святом Духе) и применяли его обыкновенно только к таинствам и к обряду их совершения.

Так как было твердо установлено, что сама церковь в силу своего общения со Святым Духом является решающим авторитетом (Августин: “Я не верил бы Евангелию, если бы авторитет католической церкви не побуждал к этому”), то должны были возникнуть вопросы: 1) через кого и когда говорит церковь, 2) как надо понимать нововведения в церкви, в особенности в области учения, если авторитет церкви основывается исключительно на ее апостольстве, т. е. на ее неизменности? Но оба эти вопроса никогда не были резко поставлены, и потому ответы на них были в высшей степени колеблющимися. Было несомненно, что представителями церкви является епископат, хотя крайняя киприановская теория давно уже не была общепринятой, и никогда вновь не возникало представления о непогрешимости отдельного епископа. Но провинциальным соборам приписывали уже известное вдохновение (греко-язычники издавна привыкли говорить о “священных собраниях”, iera sunodoV, в городах). Константин впервые созвал вселенский собор и провозгласил его решение непогрешимым. Идея непогрешимого авторитета Никейского собора утвердилась в IV веке и была впоследствии перенесена и на следующие соборы — однако, таким образом, что один из соборов (2-й) лишь позже был объявлен вселенским, и различие между поместными и вселенскими соборами долго было неопределенным (был ли, например, Арльский собор вселенским?). Юстиниан поставил 4 собора на недосягаемую высоту, а после седьмого собора на Востоке утвердилось положение, что источниками познания христианской истины являются Писание и постановления семи вселенских соборов. До сих пор еще там часто делают вид, что церковь не имеет и не нуждается ни в каких иных.

Однако это, по-видимому, простое и последовательное развитие не разрешило всех затруднений, так как решения соборов не всегда имели желательный смысл и надо было сообразоваться также и с другими авторитетами. Как надо поступать, если церковь еще не высказалась? Не обладают ли лица, занимающие великие апостольские престолы, или епископы главных городов особым авторитетом? На первый вопрос был дан следующий ответ: Церковь высказывается также через единогласные древние свидетельства. Инстанция “Отцов” является очень важной, даже решающей. То, за что говорит общность и древность, является истиной. При этом понятие “древности” становилось все шире. Первоначально “древними” были ученики апостолов, потом к древним стали причислять также 3-е и 4-е поколения (до конца II века); затем Ориген и его ученики стали “древними” эксегетами; наконец, вся доконстантиновская эпоха стала считаться классической древностью. Но так как из этой эпохи немногим можно было воспользоваться, то стали ссылаться как на “древних” на Игнатия, Афанасия и на Отцов IV века и, вместе с тем, на многочисленные подложные сочинения, носящие имена Отцов II и III веков. На соборах постепенно стали подсчитывать только свидетельства “древних”, и составлялись многослойные хрестоматии для обоснования новых формул и возражений. Таким образом, решения все больше и больше стали основываться на авторитетах, которых себе часто тут же создавали. Вместе с тем, собор был непогрешим только потому, что он учил согласно “Отцам” и только поскольку он так учил. Таким образом, непогрешимость не является непосредственной. На второй вопрос: на особый авторитет апостольских престолов — также и восточных — ссылается еще Августин по вопросу об объеме Священного Писания. Но на Востоке этот авторитет бледнел перед авторитетом престолов главных городов, и потому на первый план выдвигался Константинополь, на который сильно нападал римский епископ. Лишь этому последнему удалось не только сохранить свой прежней авторитет на Западе, но даже возвысить его (единственный апостольский престол на Западе, Петр и Павел, падение Западной римской империи, престол становится центром для остатков римлян на Западе) и упрочить его — вследствие благоприятных условий политической и церковной истории — на Востоке, правда, не без крупных колебаний. Римский епископ пользовался всегда совершенно исключительным авторитетом, которого не могли точнее определить. Он исчез на Востоке только тогда, когда Восток и Запад вообще не имели уже более ничего общего. Но прежде, чем он угас, римский епископ в союзе с восточным римским императором достиг того, что на Востоке стремления какого-либо епископа (в особенности александрийского) к примату были подавлены; этому подавлению способствовали также христологические споры. Престолы великих восточных патриархов, ослабленные расколами, частью лишенные всякого реального значения, только теоретически оставались равноправными. Их обладатели в совокупности представляли еще в некотором роде догматический авторитет, который, однако, не был точно определен ни сам по себе, ни по отношению к вселенским соборам. Они представляли собою, только часть древности.

Из изложенного видно, что соборы не являются посредниками новых откровений в церкви, и что им дается лишь право охранения апостольского наследия. Поэтому то принятие новых формул (единосущия, единосущной Троицы, двух природ и т. д.) представляло такие трудности. Когда никейское учение, наконец, утвердилось, то это произошло потому, что сам Никейский собор стал частью древности и стали стремиться все позднейшие новые формулы вывести хотя бы с большими натяжками из Никейского символа, давая вместе с текстом определенное объяснение его, как бы наперед установленное, как это уже делал некогда Ириней. Даже бесспорность толкования учения собором не было категорически выражена на Востоке. Поэтому там для более древних отцов редко служило оправданием то, что в их время догма не была еще истолкована и резко формулирована (их оправдывали скорее недостатком у них точности). Наоборот, один представитель Запада (Винцентий из Лерина), установив в своем Commonitorium (середина V века) критерии истинного предания (то, во что повсюду и всегда веруют все) и предостерегая от ересей даже и ортодоксальных отцов, допускает “органический” прогресс учения (от неопределенного к определенному) и носителями этого прогресса считает соборы (“вызванные новшествами еретиков”). Августин определенно учил, что до тех пор, пока не имеется бесспорного решения какого-нибудь вопроса, единство между несогласными между собою епископами должно быть сохраняемо. Римский епископ всегда поступал по этому правилу, сохраняя за собою право решения и установления срока.

Таким образом, понятие предания, поскольку хотят отделить его от обычая, совершенно неясно. Иерархический элемент теоретически не играет в нем первой роли. Апостольское преемство даже на Западе в теории не имело слишком большого значения для доказательства достоверности предания. Со времени соборов этими последними исчерпывается авторитет епископов как носителей предания. Но, может быть, этим слишком много сказано. Все было неясно. Но поскольку греческая церковь не изменялась со времени Иоанна Дамаскина, современный грек совершенно определенно знает основу религии. Это — наряду со Священным Писанием сама церковь, но не как прогрессирующая, живая и законодательная сила, а церковь в своих неподвижных тысячелетних учениях и установлениях. Согласно преданию надо толковать и Священное Писание. Но предание в своей основе все-таки остается двойным — явное предание соборов и отцов и тайное, на котором основываются таинства, ритуал и его объяснение.

§ 32. Церковь

Порукой за истину веры — заключающей в себе, вместе с тем, и всю философию — и совершительницей таинств явилась прежде всего церковь. О ней рассуждали далее на Востоке, разбирая вопросы о Ветхом Завете и ложной иудейской церкви, о ереси и организации христианского мира, а также о притязаниях римского епископа (Христос — единственный глава церкви). Затем в катехитическом преподавании выставляли церковь как общину истинной веры и добродетели, вне которой не легко может найтись мудрый и благочестивый человек, и повторяли библейские изречения о ней, что она едина, свята, что ею руководит Святой Дух, что она является кафолической в противоположность многочисленным и безбожным сообществам еретиков. Само собою разумеется, что при этом видимую церковь отожествляли с церковью веры и добродетели, не входя в более подробное рассмотрение относительно corpus verum et permixtum и не делая всех выводов, которых требовало такое отожествление. Несмотря на все это, церковь не была догматическим понятием, входящим в состав учения о спасении, или была им только тогда, когда ее представляли себе как учреждение для совершения таинств, из-под власти которого, однако, монах мог выйти. Это пренебрежение надо объяснить сужением задач церкви греками и влиянием естественного богословия. Церковью является человеческий род как совокупность отдельных личностей, принимающих спасение. Учение о спасении исчерпывается понятиями: Бог, человечество, Христос, таинства, отдельные личности. Взгляд на церковь как на мать верующих, как на тело Христово не был разработан догматически. Мистическое учение о спасении и учение об Евхаристии также не помогли церкви занять прочное место в догматике (ее нет, напр., у Иоанна Дамаскина). Ее организация, как она ни важна, не развита дальше епископской степени и очень редко излагалась догматически. Церковь является наследием не апостолов, а Христа, поэтому на первый план выступает ее значение как культового учреждения.

Все это относится к восточной церкви. На Западе докетический спор положил начало новым широким взглядам на церковь. Но эта последняя к концу древности сама раскололась на три большие части: запад, византийскую церковь и семитический Восток, который, в свою очередь, был очень раздроблен. Каждая из этих частей считала себя единой кафолической церковью и прославила свои особые палладии.



А. ПРЕДПОСЫЛКИ К УЧЕНИЮ О СПАСЕНИИ, ИЛИ ЕСТЕСТВЕННОЕ БОГОСЛОВИЕ

Естественное богословие в главных чертах одно у всех отцов церкви; но оно имеет различные оттенки, в зависимости от того, преобладает ли платонизм или аристотелизм, и от силы влияния буквы Библии. Различие александрийской и антиохийской школ сказывается и здесь.



ГЛАВА IV. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ И ВОЗЗРЕНИЯ О БОГЕ КАК О ТВОРЦЕ И ДАРОВАТЕЛЕ СПАСЕНИЯ. (ВКЛЮЧАЯ ЗАПАД)

§ 33

Главные черты учения о Боге, как установили его апологеты и враждебные гностицизму отцы, оставались неизменными; они направлялись против манихейства, и развитие учения о Троице почти не затрагивало их, так как здесь имелся ввиду лишь Отец как корень Божества (riza thV JeothtoV). Но с возрастающим библеизмом и монашеским варварством в богословие постепенно проникали антропоморфические представления. Аристотелики (Евномий, Диодор из Тарса; в особенности с начала VI века) спорили с платониками о непознаваемости Бога, хотя в основе они были согласны между собою. Все соглашались, что Бога можно познать только через откровение, точнее через Христа, но из этого положения обыкновенно не выводили дальнейших следствий, но восходили от мира к Богу, развивая дальше старые доказательства, и прибавив к ним онтологическое (Августин). Богословы-неоплатоники допускали на высшей ступени непосредственное, интуитивное познание Божества, но, вместе с тем, именно они развили схоластическую форму богопознания (Ареопагит: отрицание, совершенство, причинность).

Самым высшим определением сущности Божией все еще оставалось то, что он отличен от мира и является духовной, бессмертной субстанцией ('On), которой одной принадлежит бытие (аристотелики допускали начало и конец, не изменяя, однако, решительно платоновской схемы). Его благость является совершенством, отсутствием зависти, потребностью творить (попытки более совершенного понимания у Августина: Бог как любовь, освобождающая человека от эгоизма и внутреннего разлада). Соответственно этому, излагались свойства Бога как выражение причинности и могущества, причем цель спасения оставлялась в стороне (понимание Оригена было умерено, вернее, исправлено). Наряду с натуралистическим воззрением на божество, как на 'On, стоит моральное, как на мздовоздателя и судию; и на него идея спасения имела едва заметное влияние (меньшее, чем у Оригена), так как “воздаяние” и наказание являлись равнозначащими. Но Августин понял малоценность такого учения о Боге, которое приводит его в соприкосновение с человеком только в начале и в конце и делает человека независимым по отношению к Богу вместо того, чтобы признать Бога двигателем к добру и источником личной блаженной жизни.

Космология отцов является, следовательно, вкратце следующей: Сам Бог, носивший в Себе от вечности идею мира, через Логоса, обнимающего все идеи, создал этот мир в свободном самоопределении. Мир этот имеет начало и будет иметь конец; Бог создал его по образцу созданного Им высшего мира в шесть дней из ничего и увенчал его созданием человека — чтобы доказать Свою благость и дать тварям участие в Своем блаженстве. Этот тезис устранял ересь Оригена (также и его пессимизм). Однако, не удалось вполне защитить буквального смысла Бытия 1—3, и в представлении о высшем мире (kosmoV noeroV), ничтожным отражением которого является земной, была сохранена важная часть неоплатоническо-оригеновского учения, которая затем со времени Ареопагита широко развивалась платонизирующими мистиками. Однако, пантеистические ереси оставались незамеченными, если только буквальный смысл Бытия 1-3 сколько-нибудь был сохранен. Теодицея — все еще необходимая ввиду манихейства и фатализма — искала опоры в эмпирических соображениях, но, желая также быть естественным богословием, она обнаруживает античный корень в своей часто странной казуистике и своих колебаниях (ср., напр., псевдо-юстиновские “Вопросы”, которые, может быть, принадлежат Диодору из Тарса или, во всяком случае, антиохийцу его времени; см. “Texte und Untersuchungen”, т. 21, вып. 4, 1901). Указывалось на необходимость и целесообразность свободы творений, которая должна иметь своим следствием зло и несчастья, на безвредность несчастий для души, на недействительность зла и на целесообразность несчастий как средства очищения.

По отношению к небесным духам установились следующие положения: что они сотворены Богом, что они свободны и не имеют материального тела, что они пережили кризис, в котором часть из них отпала, что Бог пользуется добрыми духами как орудиями своего управления миром, что существование зла в мире надо приписывать злым духам, которых Бог допускает действовать, что они не исправимы, что их почти неограниченную власть над миром мог сломить только Крест; и что они идут к гибели (против Оригена). Но с IV века приверженность к политеизму все сильнее хваталась за ангелов и демонов, и уже около 400 года благочестие монахов и мирян сосредотачивалось на них почти более чем на Боге. Хотя Лаодикийский собор 360 г. объявил культ ангелов идолопоклонством, почитание их, однако, укреплялось все сильнее (ангелы-хранители, вера в их ходатайство) и на седьмом соборе 787 года было утверждено церковью (поклонение, proskunhsiV). Этому много способствовало то, что “научное” богословие в форме неоплатонической мистики приблизительно с 500 года под: няло уважение к ангелам, включив их как важный фактор в свою систему (однако, см. уже александрийских богословов): ангелы со своими различными чинами являются, с одной стороны, раскрытием небесного мира, с другой — органами передачи его людям. Земная иерархия с ее степенями, компетенцией и посвящениями соответствует небесной многостепенной иерархии с небесными жертвами, ходатайством и т. д.; в культе обе они объединяются (см. Ареопагита и его толкователей). Таким образом, возникла — правда, давно подготовлявшаяся — новая церковная теософия, которая являлась нерешительным выражением заимствований идеи творения и спасения и негласным принятием того фантастического пантеизма, который создала причудливая теософия падающей античности: все существующее вытекает из божества, как разнообразные лучи, и будучи удапено от него и одиноко, должно быть очищено и возвращено к нему. Это совершается в виде неизбежных процессов, при изображении которых принимаются в соображение все потребности, даже варварские, и отдается уважение всем авторитетам и формулам. Но живой Бог, вне Которого душа ничего не имеет, грозил при этом исчезнуть. Наряду с этой теософической космологией со времени падения великих школ Антиохии и Александрии стоял реалистический библеизм.



ГЛАВА V. ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ЧЕЛОВЕКЕ И ВЗГЛЯДЫ НА НЕГО КАК НА СУБЪЕКТА ПРИНЯТИЯ СПАСЕНИЯ

§ 34

Как общее убеждение ортодоксальных отцов, можно установить следующее: созданный по подобию Божию человек является свободным самоопределяющимся существом: он был одарен разумом, чтобы избирать добро и наслаждаться бессмертной жизнью. Он изменил этому назначению, хотя соблазненный, но добровольно предавшись греху и предаваясь ему до сих пор, он не потерял возможности и сил для добродетельной жизни и достижения бессмертия. Христово откровение, приходящее на помощь помраченному разуму совершенным богопознанием, укрепляет эту возможность и восстанавляет и дарует бессмертие. О добре и зле решает, следовательно, познание. Воля в строгом смысле не представляет ничего нравственного. Относительно частностей существовали очень разнообразные мнения: 1) чем обладал вначале человек, и каково было его назначение? 2) До чего простирается природа, и где начинается дар благодати? 3) До чего простираются следствия греха? 4) Характеризуется ли существо человека одной свободой воли, иди его природе соответствует быть добрым? 5) На какие составные части распадается человеческое существо? 6) В чем состоит подобие Божие? и т. д. Все разнообразные ответы являются компромиссами 1) между религиозно-научной теорией (учение Оригена) и книгой Бытия 1-3; 2) между моральными воззрениями и идеей спасения Христом; 3) между дуализмом и взглядом на тело как на необходимое и полезное орудие души.

1. Идея прирожденной свободы является центральной идеей, в ней подразумевается разум. Она составляет Божие подобие, которое является по этому самостоятельностью по отношению к Богу. Составляют ли человеческую природу только свойства сотворенности и чувственности, или также одаренность разумом и даже бессмертие, оставалось спорным. Но этот спор почти не имел значения, так как чудесная человеческая природа всегда считалась даром благодати, а благодать (для большинства) была природой. Человеческое существо одними представлялось состоящим из трех частей, другими — из двух. Греко-оригеновское учение о теле как о темнице было, в конце концов, официально отвергнуто — человек именно как духовно-телесное существо является микрокосмом (Григорий Нисский), и тело также угодно Богу, — но влияние его не прекратилось, так как положительная нравственность всегда заслонялась отрицательной (аскезой) или вернее завершалась аскетическим представлением о сверхдолжных делах. Позднейшие неоплатонические мистериософисты сумели воспользоваться идеей просветления тела, но на самом деле телесная природа им все-таки представлялась подлежащей уничтожению, хотя о буквальном смысле формулы “воскресение плоти” уже не разрешалось спорить.

Что касается возникновения отдельных душ (душа не есть часть божества; однако многие теософисты все-таки понимали ее так), то оригеновское учение о предсуществовании (которое в IV веке разделяли многие ортодоксальные богословы) в 553 году было категорически осуждено; однако традукционистическоеученне все-таки не могло утвердиться, господствующим стало креатианистическое (продолжающееся творение отдельных душ).

Относительно подобия Божия теологи путались в противоречии: с одной стороны, добро и чистота могут быть только продуктом человеческой свободы, но, с другой стот роны, прирожденное подобие должно заключаться не в возможности как добра, так и зла, а в одном только (добром) направлении разума и воли, и оно частью утеряно. Вследствие этого и мнения относительно первобытного состояния были также противоречивы, как у Иринея. С одной стороны, в начале осуществилось возможное совершенство человека, которое было потом восстановлено Христом; с другой стороны, это первобытное состояние было лишь детством, из которого человек должен был вырасти и развиться до совершенства, а потому он не мог его потерять, а только усовершенствовать (особенно энергично утверждали это антиохийцы). Каппадокийцы учили еще о первобытном состоянии в общем так же, как Ориген; но впоследствии богословы были принуждены строго придерживаться книги “Бытия”, и спекулятивным воззрениям были также поставлены пределы, как и рационалистическим воззрениям антиохийцев. Следствием этих сомнений относительно первоначального состояния были колебания в мнениях об аскезе, никогда не разрешенные в греческой церкви: одни видели в аскезе естественное для человека и отвечающее его назначению состояние; другие (именно антиохийцы) видели в ней нечто неземное и сверхчеловеческое.

2. Было признано, что человеческий род с самого начала, т, е., начиная с Адама (в VI веке решительно отвергается учение Оригена о предвечном падении), уклонился от добра (причина этого не прирожденное предрасположение к греху, не материя, не божество, не наследственность греха Адама — Адам является для большинства типом, а не родоначальником грешников, — а злоупотребление свободой, благодаря искушению диаволом и передаче злых нравов. Однако, у большинства в глубине души оставалось убеждение, что наклонность к отпадению от Бога вытекает с известной необходимостью из чувственной природы и из греховности человека как творения и, таким образом, является следствием сочетания человека и смертности — будь оно естественно [антиохийцы] или приобретено и передаваемо по наследству как последствие греха. Поэтому у одних и тех же отцов встречаются противоречивые утверждения, что добро присуще человеку, и что ему присуща греховность. Книги Бытия и Римл. 5 заставили греков, вопреки их эмпирическо-рационалистической теории, придавать падению Адама всемирно-историческое значение. Однако, августиновского учения о первородном грехе они не принимали в течение нескольких столетий и даже называли его манихейством. Так как многое им мешало сохранить в чистоте учение Оригена, а Библия подрывала рационализм антиохийских богословов, то они запутались в неясностях. Большинство выводило общую смертность (наследственную смерть), помрачение познания (отсюда политеизм) и известную слабость воли из падения Адама, придавая последнему значение полной гибели, когда рассуждали о деле Христа, и едва упоминая его, когда писали против манихеев. Но так как они никогда не могли решиться заменить моральную точку зрения на грех религиозной, так как из их памяти никогда не исчез философский тезис, что зло чуждо бытия, так как они всегда сильнее чувствовали последствия греха, чем самый грех — к такой точке зрения приводило их и их понимание дела Христа, — то они никогда не сумели вполне выразить тяжесть греха, т. е. вины: грех есть единичный злой поступок, случайность и, вместе с тем, рок, следствие смертности, но он не является той страшной силой, которая прекращает общение с Богом.

Влияние проявляющегося в учении о Боге и о человеке естественного богословия (рационализма и родственной ему по происхождению мистики) на догматику в собственном смысле, было решающим: 1) спасение приводит человека к той цели, которой он может достигнуть и в силу своей свободы (грозит опасность понимания спасения лишь как вспомогательного средства); 2) человек, как подобие Божие и существо независимое даже по отношению к Богу, не может иметь к нему никаких других отношений, кроме как к Творцу и Судье; не сам Бог является его жизнью, а закон Божий его руководством (опасность видеть в Евангелии и в спасении знание и закон, в наказании — высшее несчастие и в раскаянии — причину помилования); 3) учение о Боге как Спасителе должно также войти в рационалистическую схему (разумность учения о Троице, учение о воскресении, тела и т. д.); 4) в сущности человек ничего не может извлечь из истории, но к истории принадлежит и воплощенный Логос (LogoV ensarkoV); таким образом, не было вполне уничтожено представление, что возможна такая точка зрения, при которой исторически Христос, являющийся только помощником и учителем, не имеет никакого значения; человек, ставший через гносис и аскезу героем нравственности, делается свободным по отношению к Богу; он любит Бога и Бог любит его; в нем рождается Христос. Как раз наиболее живая религиозность греческих отцов и самая энергичная их попытка освоиться с религией более всего подвергались опасности утратить исторического Христа. Но это было лишь угрожающей опасностью. Бог сошел на землю, Бог воплотился в историческом Иисусе; вера в этот невероятный факт — “самый новый из всего нового, даже единственно новый в этом мире” (Дамаскин) — так же, как тайна смерти и страх перед ней, ставили предел всякому рационализму: человек должен был быть спасен, и он спасен.



Б. УЧЕНИЕ О СПАСЕНИИ В ЛИЦЕ БОГОЧЕЛОВЕКА В ЕГО ИСТОРИЧЕСКОМ РАЗВИТИИ

ГЛАВА VI. УЧЕНИЕ О НЕОБХОДИМОСТИ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ СПАСЕНИЯ ЧЕРЕЗ ВОПЛОЩЕНИЕ СЫНА БОЖИЯ (Принимается во внимание и Запад)

§ 35

Одно учение о вочеловечении Бога уравновешивапо всю систему естественного богословия. Веря в его реальность, утверждали и его необходимость. Его относили к смерти, к власти демонов, к греху и заблуждению, и в этой связи нередко приходили к таким утверждениям относительно греховности человека, которые напоминают Августина. Но для последовательного проведения теории необходима была идея упразднения тленности и смерти; свобода воли исключала уничтожение греха и навязывала, напротив, представление, что сердечное раскаяние перед Богом освобождает от грехов (см., напр. Афанасия, de incarn. 7). После Иринея Афанасий впервые дал строго проведенную теорию воплощения (1. с.). Он обосновывает ее, с одной стороны, благостью Божией, т. е. его достоинством, с другой — следствием греха, смертью. Последнюю может устранить только Логос, который вначале все создал из ничего. Что касается средств, то Афанасий пользуется библейскими идеями (смерть как жертва, уничтожение греха и т. д.); но особенно ясно выставляет он ту мысль, что в самом акте воплощения заключается поворот от смертности к обожествлению (он “вочеловечился, чтобы мы обожествились”) и бессмертие (anJarsia), поскольку физическое соединение человеческого существа с божественным (жизнь Бога во плоти) возносит человечество в сферу блаженства и бессмертия (гл. 9) — но эта великая цель может быть достигнута только в том случае, если Богочеловек Своей смертью победил смерть человечества, т. е. взял на Себя задачу борьбы с нею и Своей смертью, которая не могла быть продолжительна, упразднил всякую смерть. Таким образом, ближайшим следствием воплощения, имевшего целью крестную смерть, было сделать людей бессмертными (восстановить подобие Божие), затем возвратить также и познание Бога, поскольку земное явление Божества (в Христе) делает Божество познаваемым для слабого глаза и этим уничтожает политеизм. Устанавливая это двойное следствие, Афанасий мог объяснить и частное следствие воплощения: оно распространяется только на тех, кто познает Бога и устраивает свою жизнь согласно этому познанию. Главным для Афанасия было обожествление человеческой природы (приобщение к Божеству через Сыновство, представлявшееся не в пантеистической форме, а как бесконечное возвышение жизни), а не познание. Поэтому для него все заключалось в точных ответах на вопросы, каково было то божественное начало, которое стало человеком, и в какие оно стало отношения к человечеству. Наоборот, ариане, а впоследствии антиохийцы придавали главную цену познанию; они оставались в пределах рационалистической схемы. Поэтому оба эти вопроса для них вообще не представляли решающего интереса, а если и представляли, то они отвечали на них в совершенно другом смысле. Можно проследить здесь корни великих догматических споров: приобщение к божественной сущности или познание Бога, которому способствует свобода; Христос как Божество или как мировой разум (и божественный учитель) — Христос как неделимый Богочеловек или вдохновенный человек и существо о двух природах. На стороне Афанасия была высшая греческая религиозность, на стороне его противников более понятные формулы и отчасти буква Библии.

Ни один греческий отец не ответил так ясно, как Афанасий, на вопрос, почему Бог стал человеком. Ближе всех идет за ним платоник Григорий Нисский (“Большой катехизис”), так как вообще все это учение возможно только на почве платонизма. Григорий в некоторых пунктах усилил рассуждения Афанасия и во многом примыкал к Мефодию. Он доказывает, имея в виду иудеев и язычников, что воплощение было лучшей формой спасения; все состояние греховности он называет смертью, следовательно, придает этому понятию более широкое значение (всякое уклонение от Бога к несуществующему, чувственному есть смерть), он видит завершение воплощения лишь в воскресении Христа (отголосок; оригенизма: спасение предполагает освобождение от тела); он совершенно определенно учит, что Христос принял природу не отдельного человека, а как второй Адам, всю человеческую природу, так что, согласно этому мистическо-платоническому воззрению, все человеческое слилось с божеством; все это он представляет себе как физическо-фармакологический процесс: человечество, как тесто, проникается закваской Божества (противовесом является требование добровольного исполнения закона); он поставил таинства в теснейшую связь с воплощением. Он, наконец, придал этому реалистическому и на вид враждебному всякому рационализму представлению пантеистическую окраску, которая сглаживает его особенности и вполне согласуется с рационалистической точкой зрения: воплощение Христа является фактом космического значения; как примирение и возобновление, оно распространяется на весь мир от высших ангелов до самых низов. Таким образом, оно становится, как и у Оригена, актом необходимого космического процесса; оно является частным случаем постоянного присутствия Божества в творении. Миру также предопределено удаление от Бога, как и возвращение к нему. Григорий способствовал передаче будущим временам этой пантеистической идеи, которая, однако, никогда не представлялась ему во всей чистоте и вполне свободной от всего исторического. Впоследствии пантеистическое учение о спасении проявляется в двух видах (пантеистические монофизиты, Ареопагит и его ученики и т. д.); дело исторического Христа является либо частным случаем, вернее символом постоянной очищающей и освящающей деятельности Логоса, которую он вечно проявляет в союзе с многостепенными чинами сверхчувственных творений и, вместе с тем, для них через святых посредников — или в воплощении разумеется соединение каждой отдельной души с Логосом, при котором повторяется то, что произошло с Христом. Третьей формой является еще воззрение, что человечество Христа было небесным, т. е. что Логос всегда носил в себе человеческую природу. Не было недостатка даже в чистом пантеизме — вся природа по существу едина с Божеством (Стефан Бар Судайли).

Однако, все это таилось в глубине; на Востоке и на Западе распространялась, напротив, мысль, что Христос воплотил в себе общее понятие человечества, и вытесняла представление о нравственном единении с Богом отдельного человека, из которого, действительно, нельзя было вывести убеждения в нашем физическом обожествлении. Те, кто учил о таком единении (антиохийцы) понимали обыкновенно спасение не как восстановление, необходимости в котором они не чувствовали, а как наступление новой эпохи, как завершение Божьего руководительства. Наоборот, богословы, следовавшие по стопам Афанасия и Григория, всегда понимали воплощение как восстановление и относили его, следовательно, к греху и смерти. Поэтому, поскольку они не попадали под влияние пантеизма, они всегда настаивали на том, что воплощение было историческим актом неисповедимого божеского милосердия, благодаря которому человечеству была возвращена божественная жизнь.

Дополнение. Была сделана попытка включить в понимаемое, таким образом, дело спасения факты истории Иисуса. Относительно воскресения это удалось, но больше ни в чем. Специально крестная смерть, несмотря на то, что беспрестанно повторялась точка зрения Павла, осталась мистерией, так как все заключалось в вочеловечении (правда, Афанасий старался указать, что истинной целью воплощения является крестная смерть, и в ней заключается главный факт спасения), и смерть могла быть только заключительным актом воплощения (развитие идеи жертвы по образцу греческих мистерий нередко встречается после Оригена). Тем не менее, нельзя не признать, что смерть понимали как священную тайну, перед которой преклонялись (сильные религиозные выражения ценности крестной смерти встречаются у греков всех времен), и здесь возникает вопрос, действительно ли догматическая сдержанность греков в этом вопросе является менее ценной, чем дерзкий расчет и торгашество Запада относительно “заслуги” Христа. Уже со времени Тертуллиана и Киприана Запад рассматривал крестные страдания как дело, значение которого можно выразить юридическими формулами; они смотрели на смерть как на удовлетворение и умилостивление Бога (Satisfactio et placatio dei) и применяли к ней извлеченную из рассмотрения подвигов покаяния правовую схему (упразднение греховных и адских мук через искупление, т. е. заслугу смерти Христа, умилостивляющую разгневанного Бога. Вычисление ценности Христовой смерти для Бога: Амвросий, Августин, великие папы). При этом со времени Амвросия они совершенно последовательно пришли к утверждению, что искупление (заслуга) совершено Христом как человеком, так как виновным является человечество, и подвиг может быть ценен только со стороны человека, хотя он получает свою ценность от Бога. Таким образом, Запад уклонился от Востока; здесь Спасителем является Бог, сливший человечество воедино со своим естеством; там примиритель — Богочеловек, смертный подвиг которого имеет божественную цену. Однако, строго проведенной теории на Западе еще не было, и потому он принял гностическое восточное представление, что диаволу был заплачен выкуп, и он был при этом обманут.



ГЛАВА VII. УЧЕНИЕ О ЕДИНОСУЩИИ СЫНА БОЖИЯ С САМИМ БОГОМ

Было ли то божественное начало, которое явилось на земле и снова соединило людей с Богом, тождественно с высшим Божеством, управляющим небом и землей, или оно было лишь наполовину божественно? Это являлось решающим вопросом в арианском споре.

§ 36. От начала спора до Никейского собора

В Антиохии в 268 году учение о Логосе было принято, но термин “omoousioV” был отвергнут. Однако, наследие Павла из Самосаты не погибло. Лукиан, наиболее ученый эксегет своего времени, восстановил его и основал в Александрии пользовавшуюся большим успехом и имевшую большое влияние экзегетическо-теологическую школу, которая долгое время стояла вне церкви, но затем заключила с ней мир и стала колыбелью арианства. Лукиан исходил из адопцианства (Павел из Самосаты); это доказывается большим значением, которое он придавал развитию (prokoph) Христа. Но он примирился с тем, чтобы ввести ипостатического Логоса, но как LogoV-ktisma, как сотворенное, способное к развитию и нуждающееся в нем существо, которое надо строго отличать от вечного безличного Божьего Логоса. Таким образом, личностью Христа является небесное, вечное существо (уже не человек, как у Павла, но нечто в роде гностической “Софии”; делая эту уступку, Лукиан заключил мир с догмой и оригенистами), но ему все-таки приписывались человеческие свойства (т. е. несовершенства, которые были побеждены путем борьбы и страданий), воплощение было просто принятием плоти, и при помощи аристотелевской диалектики и библейской эксегезы было выработано учение, согласно которому нерожденный отец (“не имевший начала”) резко противоставлялся всему, имевшему начало (сущность которого составляет прогресс от несовершенства к совершенству), следовательно, и Логосу-Христу. Теология стала “технологией”, т. е. разработанным в виде силлогизмов, основывающимся на священном кодексе, учением о нерожденном и рожденном (причем, различия неизбежно выступали ярче, чем пункты сходства, но это не останавливало учеников) без преобладающего интереса к идеям спасения, но не чуждым нравственной силы. Оно распространялось тесным дружеским кружком учеников, очень гордившихся своей диалектикой и своим эксегетическим искусством (они называли друг друга солукианистами [Sulloukianistai] из уважения к своему учителю).

К ним принадлежал и Арий, выделившийся своим показным благочестием и ставший в зрелом возрасте диаконом и пресвитером (в Бавкальской церкви) в Александрии (мотивы его конфликтов с епископом Петром, его временного союза с Мелетием и его нерешительного отношения к александрийской епископской партии — не ясны[1]; “Арий с самого начала проявляет живость натуры, которая толкала его на энергичные действия”; непоследовательности встречались с самого начала). Там в это время среди епископата проявилось направление, относившееся недоверчиво к учениям греческой философии и устранявшее идею различия между Отцом и Логосом. Хотя Арий — бывший любимым проповедником, искусным диалектиком и любивший себя слушать — несколько лет был заодно с епископом Александром и боролся вместе с ним против христологических заблуждений, в 320 году он все-таки разошелся с ним[2] и, когда частные и публичные замечания и диспуты оказались бесплодны, епископ был принужден осудить Ария на Александрийском соборе за его христологию и лишить его сана. Однако он этим возбудил против себя массу врагов. Лукианисты и, главным образом, влиятельный Евсевий Никомидийский решительно вступились за Ария (который лично агитировал в свою пользу за пределами Египта), и большинство восточных епископов было к нему сочувственно настроено (также и Евсевий Кесарийский). С обеих сторон писались послания с просьбами о помощи, созывались также соборы. Александр председательствовал на большом Египетском соборе (320? 322/3?), который стал на сторону епископа. Тем не менее Арий, побывавший также и в Никомидии, где он нашел главный опорный пункт для своего дела, несмотря на протест, вернулся в Александрию, где очень многие клирики и члены общины остались верны ему, главным образом, женщины. Спор только теперь приобрел всю свою остроту, и начался настоящий раскол. Когда в 323 году Константин стал правителем также и на Востоке, этот раскол охватил уже все побережные восточные области (“Пир” Ария, который должен был привлечь к спору народные массы; насмешки иудеев и язычников, которые в арианах должны были видеть “либералов”). Император (может быть, под влиянием Евсевия Никомидийского) пытался сначала примирить обе стороны при помощи послания придворного епископа Осии из Кордовы (в котором спор этот назывался праздной, неподобающей бранью). Но послание осталось бесплодным, и Осия, бывший представителем тертуллиановско-новацианского учения о Троице, вероятно, уже в то время примкнул к Александру (Александрийский собор); он также хотел устранить раскол, но не в том смысле, как императорское послание. Благодаря Осии, произошла перемена в настроении императора, и было подготовлено решение Никейского собора. По его совету Константин созвал собор в Никее (незадолго перед этим состоялся Антиохийский православный собор; см. Schwartz, “Zur Geschichte des Athanosius”, VI).

Учение Александра, находящееся, вероятно, под влиянием Мелитона (см. оба его послания у Феодорита, h. e. I. 4 и Сократа, h. e. I, 6[3], и его “Sermo de anima et corpore deque passione domini”, ср. также ер. Arii ad Euseb.), было в своей основе тождественно с более поздним учением Афанасия, но оно было неясно в выражениях. Едва ли он специально выставил тезис единосущия, так как он был еще запрещенным на Востоке. Его вновь ввел, вероятно, Осия как перевод западного термина “unius substantiae”. Формулы Александра были: aei theos, aei hyios, hama pater, hama hyios, synyparchei ho hyios agennetos to theo, aeigenes, agenetogenes, ut'epinoia, ut atomo tini proagei ho theos tu hyiu, aei theos, then hyios, ex autu tu theu ho hyios. Александр утверждал не имевшее начало, вечное сосуществование Отца и Сына (влияние Мелитона и Иринея); включал Сына в существо Отца как необходимую составную часть; опровергал положения, что Сын не вечен, создан из небытия, не Бог по природе, что Он изменяем, нравственно развивался и лишь усыновлен Богом. Он сознательно борется за общее верование церкви в божественность Христа и прежде всего отклоняет диалектику о рожденном и нерожденном. В пользу своего взгляда он приводит доказательства из Священного Писания (Иоан. 1.1-3; 1.18; X, 30; XIV, 8, 9, 28; Матф. III, 17; XI, 17; I Иоан. V, 1; Кол. 1.15-16; Римл. VIII, 32; Евр. I, 2 сл.; Притч. VIII. 30; Пс. II. 7; СХ 3; XXXV, 10; Ис. LIII, 8). Он часто пользуется любимым выражением времени: Сын есть полное излучение, но даже это выражение кажется ему недостаточным: “en auto characterizetai ho pater”. Он приближается к савеллианству, но, тем не менее, хочет энергично опровергнуть его и утверждает, что Отец все-таки больше Сына, хотя Сын принадлежит к Его существу. Он хочет почитания рождения такого Сына, как тайны: здесь нужна вера, а не спекуляция. Но он часто употребляет неясные, спутанные и противоречивые формулы, среди которых встречается даже patrike theogonia и которые невыгодно для себя отличаются от совершенно ясных тезисов Ария, которому легко было доказать, что учение Александра не обеспечено ни от дуализма (два нерожденных существа), ни от гностического эманатизма (probole, aporroia), ни от савеллианства (сыноотец), ни от представления о материальности Бога, что оно изменчиво, как хамелеон, и несостоятельно с точки зрения Библии.

Арий учил следующему (см. послания его и его друзей, фрагменты “Пира”, характеристику его у Александра и Афанасия, сочинения позднейших ариан):

1. Бог един, наряду с Ним не существует никакого другого, Он один не рожден, не имеет начала, вечен; он неизречен и непостижим, затем Он — причина и творец всего. Эти признаки составляют Его сущность (нерожденный Отец). Его деятельность состоит в творении (“рождение” есть только синоним). Все существующее — сотворено, не из естества Божия (так как в таком случае Он не был бы простым и духовным), но по Его свободной воле. Таким образом, Бог не был всегда отцом, так как в таком случае сотворенное было бы вечно; творению не может также быть сообщено естество Божие, иначе оно было бы не сотворенным.

2. Этому Богу присущи как неотделимые от него силы (не лица) Мудрость и Логос; кроме них, существует множество созданных сил.

3. До существования мира Бог, по Своей свободной воле (thelemati tu patros), создал как орудие для создания остальных творений самостоятельное существо (usia, hypostasis), которое писание называет Мудростью, Сыном, Подобием, Словом; как все твари, Он создан из ничего и имел начало. Следовательно, было время, когда этот Сын не существовал. “Сыном” Он называется не в буквальном смысле; писание называет так и другие творения.

4. Таким образом, этот Сын, по своей природе, является самостоятельной, совершенно отличной от “Отца” величиной; Он не имеет ни единого естества с Отцом, ни одинаковых природных свойств (иначе было бы два Бога). Он, напротив, обладает свободной волей и подвержен изменениям. Но Он навсегда избрал добро. Таким образом, Он, в силу Своей воли, стал неизменяем.

5. Таким образом, “Сын” не есть истинный Бог; Он обладает божественными свойствами лишь как приобретенными и только отчасти. Так как Он не вечен, то и знание Его несовершенно. Поэтому Ему подобает не одинаковое почитание с Отцом.

6. Однако Он отличается от остальных творений: Он является ctisma teleion (т.е. Он настолько совершенен, насколько это возможно для творения), Им все сотворено; Он обладает особой Божией благодатью; Бог даровал Ему величие раньше, чем Он мог оправдать это Своими делами, уже в предсуществовании. С Божией помощью и благодаря собственному прогрессу, Он стал Богом, так что Его можно называть “Единородным Богом”.

7. Этот Сын, действительно, принял человеческое тело (soma apsychon). Страсти, обнаруживаемые историческим Христом, показывают, что Логос, которому надо их приписать (так как Христос не имел человеческой души), является поддающимся страстям, не абсолютно совершенным (а лишь стремящимся к абсолютному совершенству) существом.

8. Наряду с Сыном стоит подчиненный Ему Святой Дух, так как христианин верит в три раздельные и различные usiai (употребляется также слово hypostaseis, имеющее то же значение); Святой Дух сотворен Сыном.

9. Доказательствами этого учения из Священного Писания были: Второз. VI. 4; XXXII, 39; Притч. VIII, 22; Пс. XLV, 8; Матф. XII, 28; Марка XIII, 32; Матф. XXVI, 41; XXVIII, 18; Лук. II, 52; XVIII, 19; Иоан. XI, 34; XIV, 28; XVII, 3; Деян. II, 36; I Кор. I, 24; XV, 28; Кол. 1,15; Фил. II. 6 сл.; Евр. I, 4; III, 2; Иоан. XII, 27; XIII, 21; Матф. XXVI, 39; XXVII, 46 и т. д. Диалектически разработал это учение впервые софист Астерий. В более строгом арианстве преобладала традиция Павла и Лукиана, в смягченном (Евсевий Кесарийский) субординационистское учение Оригена.

Учение Афанасия (о его развитии см. Loofs в R. Е. 3-е изд., т. II, стр. 202 слл.) незначительно по своей догматической научной форме, но велико благодаря победоносной твердости веры. Оно, в сущности, содержит всего одно положение: Сам Бог сошел к человечеству. Оно целиком коренится в идеях спасения. Иудейство и язычество не возвратили человечеству общения с Богом: лишь Сам Бог мог нас обожествить, т. е. сделать Своими сыновьями и даровать бессмертие. Тот, кто отрицает, что Христос есть совершенный Бог, остается иудеем или язычником. У Афанасия, в сущности, уже нет учения о Логосе; он — христолог. Он постоянно думает только о Христе, который есть Бог. Формула не имела для него значения; даже термина homousios он не употребляет так часто, как можно было бы предполагать. Его главные положения следующие.

1. Если Христос — Бог (а Он должен быть Богом, как Спаситель), то в Нем нет ничего собственного, и Он ни в каком смысле не принадлежит к творениям. Афанасий разделяет так же строго, как Арий, созданное и не созданное, но он относит Сына к Отцу, противопоставляя Его миру.

2. Так как божественная природа Христа не сотворена, то Его существование не обусловливается существованием мира и создания Его, к тому же Бог для создания мира не нуждается в посреднике. Таким образом, идею Божества, спасшего людей, надо отличать от идеи мира. Старое учение О Логосе устраняется (даже самое слово “Логос”, находившееся в символе Евсевия, в никейском вычеркивается). Природа и откровение уже не отождествляются. Логос-Сын является принципом спасения, а не принципом мира.

3. Так как Божество представляет Собою единство (monas), а Сын не принадлежит к миру, то Он должен входить в это единство нерожденного принципа, которое есть Отец.

4. Имя Отца доказывает, что в Божестве есть и второе лицо. Бог вечно был Отцом; тот, кто называет Его так, называет, вместе с тем, и Сына, так как Отец есть Отец Сына и только в переносном смысле Отец мира, так как последний создан, не создана же божественная Троица, заключающаяся в единстве.

5. Таким образом, Сын (gennema tu patrys), рожден (не создан) из естества Отца (ex usias tu patros), как свет от солнца, с внутренней необходимостью (physei а не thelemaxti). Он является подобием, исходящим из естества. “Быть рожденным” значит не что иное, как по самой природе быть причастным ко всей природе Отца, причем Отец не терпит от этого никакого ущерба.

6. Таким образом, утверждения ариан ложны; наоборот, Сын а) также вечен, как Отец, б) единосущен Отцу, в) природа Его во всем одинакова с природой Отца, и все это объясняется тем, что у Него одно естество с Отцом (homousios-tautusios), и Он представляет с Ним полное единство — но естество по отношению к Божеству означает не что иное, как “бытие”. Не то, чтобы Отец представлял Собою одно существо само по себе, Сын — другое, этим уничтожалось бы единство Божества; Отец есть Божество, но это Божество заключает в Себе самостоятельное и самодеятельное произведение, обладающее от вечности, а не в силу сообщения, такой же божественной природой — истинного Сына, подобие, вытекающее из существа. Отец и Сын являются одним существом, заключающим в себе различие arche gennema, то есть принципа и производного, и в этом смысле разумеется подчинение (Отец является aitin, Сын — aitiaton, в этом смысле он подчинен Отцу), которое, однако, не имеет ничего общего с подчинением тварей; таков смысл учения Афанасия о единосущии (он говорит не о трех ипостасях, но об одной ипостаси. У него вообще нет общего определения для лиц Троицы).

7. Все свойства творений, которые Писание приписывает Иисусу Христу, относятся только к Его человеческой природе. Вознесение также относится к последней, т. е. к нашему вознесению; соединение Бога-Логоса с человеческой природой с самого начала было действительным и полным (Мария как Богородица [theotokos] уже у Александра Александрийского): тело стало его телом. К воплощенному Логосу относятся и слово Притч. VIII, 22 cл.

Оба учения формально сходны в том, что в них религия теснейшим образом сливается с богословием и в основу кладется учение о Логосе. Но арианство является соединением адопцианства с оригеновско-неоплатонистическим учением о подчиненном Логосе, являющимся духовным принципом мирами пользуется средствами аристотелевской диалектики; православное учение есть соединение почти модалистически окрашенного тезиса веры, что Иисус Христос есть единородный Бог, с оригеновским учением о Логосе, как полном подобии Отца. Там центр тяжести лежит на космологических и рационально-моральных идеях (нисходящее достоинство лиц Троицы, просвещение и усиление свободы), здесь на идеях спасения, но в физическом представлении. Там формулы, по-видимому, планомерны и чужды противоречий, но при более точном рассмотрении мифология терминов крайне запутана; ариане — монотеисты только в космологии, в богословии и религии они — политеисты, наконец, в глубине заключаются резкие противоречия: Сын, который, однако, не Сын, Логос, не являющийся Логосом, монотеизм, не исключающий политеизма, два или три лица, требующих почитания, хотя только одно из них действительно отличается от творений, неопределимое существо, становящееся Богом, лишь ставши человеком, и, вместе с тем, не являющееся ни Богом, ни человеком. При этом никакого живого религиозного интереса, даже положительно-философского, все, напротив, пусто и формально, какое-то детское увлечение игрой с внешностью и оболочкой, и детское самодовольство при пользовании бессодержательными силлогизмами. Противники были совершенно правы: это учение вело обратно к язычеству. Только там оно получало относительную ценность, где оно, имея дело с необразованными и варварскими народами, должно было сбросить свою философскую одежду и являлось адопцианством, почитанием Христа наряду с Богом и основывалось на библейских изречениях (германское адопцианство). Православное учение, напротив, имеет постоянную ценность, поддерживая веру, что в лице Христа сам Бог спас людей и возвратил им общение с Ним. Но так как Бог в Христе представлялся тождественным Отцу, и спасение представлялось мистическо-физическим, то отсюда вытекали 1) формулы, противоречия между которыми совершенно очевидны (единица = двум или трем) и утверждения, которых нельзя было себе представить, а только утверждать на словах. Таким образом, место богопознания, обещанного Христом, заняла тайна, которая должна была быть признана глубочайшим и решающим содержанием религии. Наряду с чудом, как характерной чертой религии, стало чудо в области понятий, как отличительная черта истинного богословия. 2) Утверждение, что личностью Христа является единосущный Богу Логос, могло держаться только в том случае, если перетолковать все евангельские свидетельства о нем и понимать в докетическом смысле его историю. Таким образом, следствием православного учения, поскольку оно понимает божество во Христе, как его физическую природу, является введение резких противоречий и утрата исторического Христа с его наиболее ценными чертами. Но основная идея древнейшей традиции, что Иисус Христос, как Сын Божий, привел людей обратно к Богу и даровал им божественную жизнь, была все-таки сохранена. Это убеждение верующего было защищено Афанасием от доктрины, которая совершенно не понимала внутреннего содержания религии, искала в религии лишь поучения и опоры для морали и, в конце концов, удовлетворялась пустой диалектикой.

Легко убедиться, что как у Ария, так и у Афанасия противоречия и слабые места вытекают из принятия оригенизма, т. е. научного, физически и космически обоснованного богословия. Без него, т. е. без учения о предсуществовавшем ипостасированном Логосе, арианство превратилось бы в адопцианство или чистый рационализм, а Афанасий был бы принужден либо принять модализм, либо пожертвовать идеей божественной “природы” Христа и видеть в нем силу и любовь Божию.

На Никейском соборе (325 г.), благодаря неискусной тактике ариан и евсевиан (оригенистическая средняя партия), благодаря решительности православных и твердости императора, победило, в конце концов, учение о единосущии (Осия и, может быть, также Маркелл Анкирский были главными его защитниками; епископы четырех великих престолов стояли на их стороне). В символ, предложенный историком церкви Евсевием, были включены слова “рожденна не сотворенна, из существа Отца, единосущна Отцу”, а арианские формулы категорически осуждены, и этот символ получил значение церковного закона. Никейская формула (защищавшая монотеизм — насколько его в состоянии еще были понимать — и в то же время полную божественность Сына и порывавшая с древней упроченной Оригеном практикой, которая одновременно утверждала относительно Сына противоположные вещи) не имела на Востоке никакой традиции, так как даже Александр Александрийский говорил еще о трех ипостасях в смысле трех сущностей. Почти все епископы подчинились (300? 318?); Арий и несколько его сторонников были отлучены (“порфирианцы”), их приверженцы подверглись преследованию. Афанасий в качестве диакона присутствовал на соборе и играл на нем видную роль. Собор рассчитался с модализмом и является в этом смысле победой Запада.

§ 37. До смерти Констанция

Победа была достигнута слишком быстро. Ни с формальной, ни с фактической стороны она не была достаточно подготовлена; поэтому это было лишь началом настоящей борьбы. В учении о единосущии видели противоречащую Библии новую формулу, двоебожие или проникновение савеллианства и смерть ясной науки. Среди противников, которые все считали себя консервативными, ясно выделились теперь две партии, ариан и оригенистов (евсевиан), за которыми пошли индифферентные элементы. Но они были единодушны в борьбе с православием (главным борцом против него был Евсевий Никомидийский). Константин скоро убедился, что он должен примириться с антиникейской оппозицией, которая с 328 года направлялась против Афанасия, так как молодой епископ был самым решительным сторонником никейской формулы. К этому присоединялась личная вражда, так как это было время, когда честолюбие и стремление к власти духовенства могло, наконец, рассчитывать на полное удовлетворение, и египетская церковь для своего упрочения стремилась утвердить свою самостоятельность и приобрести решающее влияние на государственную церковь. В 335 году Афанасий — бывший столь же энергичным прелатом, как и догматическим учителем, — был смещен собором в Тире, и в 336 году сослан императором в Тир. Торжественному принятию Ария в церковь помешала внезапная смерть последнего. В 337 году Константин умер, допуская фактически, чтобы под прикрытием никейского символа проповедовались враждебные учения.

Его сыновья разделили между собою государство. Афанасий (в 337 году) вернулся. Однако, восточный император Констанций правильно нашел, что он не может править с ортодоксией, и он не чувствовал себя, подобно своему отцу, связанным Никейским собором. Православный епископ столицы был низложен, его место занял Евсевий Никомидийский. В Кесарии Евсевия сменил арианин Акакий; Афанасий был лишен престола, но избег изгнания благодаря бегству в Рим (339 год), оставляя Египет в бурном восстании. Евсевиане стали господами положения; но Запад держался никейского символа и был убежищем восточных сторонников ортодоксии. Евсевиане не хотели с ним ссориться; они должны были поэтому постараться отстранить без шума никейский символ, заменяя будто бы лишь слово “единосущный” лучшей библейской параллельной формулой и требуя смещения Афанасия. Очень кстати для восточной церкви было то, что решительный сторонник никейского символа и друг Афанасия, Маркелл Анкирский (см. F. Loofs, “Die Trinitatslehre Marcell's und ihr Verhaltnis zur alteren Tradition”, в “Sitzungsber. d. K. Preuss. Ak. d. W.”, 1902, стр. 765 слл.), не признавал общей основы учения, философско-оригеновского учения о Логосе, но называл безличного единосущного Логоса (Отец, Логос и Дух = божественная Монада, в которой только Отец является Лицом) божественной силой, ставшей божественным Лицом и “Сыном” только при воплощении, чтобы, исполнивши свое дело, снова слиться с Отцом (восточное духовенство видело в этом учении “савеллианство”[4]. Римский епископ Юлий и Афанасий признали Маркелла (против него писал историк церкви Евсевий), несмотря на это лишь внешнее учение о Троице[5], ортодоксальным и доказали этим, что им важна только правильная вера в спасение; они отвергли выставленные восточным духовенством на Антиохийском соборе (341 года) формулы, хотя в них замечалось полное отречение от арианства и предлагалось учение, которое могло быть понято согласно никейскому символу.

Политические мотивы принуждали Констанция сделать уступку своему ортодоксальному брату, западному императору, Константу. Великий Сардикийский собор (осенью 342 года, см. Е. Schwartz, стр. 341) должен был восстановить единство веры в государстве. Но Запад отверг предварительные требования Востока признать Афанасия и Маркелла смещенными и после удаления восточных представителей (в Филиппополь) провозгласил низложенными их вождей, решительно становясь на почву никейского символа. Противники повторили четвертую антиохийскую формулу. Сам Констанций, по-видимому, относился к ним некоторое время недоверчиво; во всяком случае, он боялся раздражить своего брата, стремившегося к преобладанию. Представители Востока подтвердили еще раз длинной формулой свою ортодоксальность (Антиохия 344 г.) и повторили минимум своих требований. Запад на Миланских соборах (345 и 347 гг.) отверг учение Фотина Сирмийского (осужденного на Востоке в 344 г.), сделавшего из учения своего учителя Маркелла чисто адонтианский вывод (Логос никогда не был Лицом; следовательно, Иисус является проникнутым духом Логоса сыном Марии), но во всем остальном остался тверд, тогда как на Востоке политичные епископы уже искали примирения с Афанасием. Теснимый персами, Констанций против своей воли был принужден возвратить ему престол, и его с торжеством приветствовали в Александрии (346 г.). В 348 году можно было думать, что православие победило; казалось, что препятствием служили только Маркелл и слово omoousioV.

Однако смерть Константа (350 г.) и победа Констанция над западным узурпатором Магненцием (353 г.) изменили все дело. Если в последние годы Констанций принужден был склониться перед несколькими епископами, своими подданными, которые подчинили себе его брата, то теперь, как единодержавный государь, он решил господствовать над церковью и отомстить за прежние унижения. Уже в 351 г. (второй Сирмийский собор) восточные епископы возобновили свою деятельность. На соборах в Арле (353 г.) и Милане (355 г.) западный епископат был побежден. От него требовали церковного единства с Востоком и осуждения Афанасия и Маркелла; но это было поворотом в вопросе веры, и епископы позволили его навязать себе (за немногими исключениями: Павлин Трирский, Люкифер Кальярский, Евсевий Верчельский; Осия, Либерий, Иларий также были изгнаны). Афанасий избег лишения сана бегством в пустыню (356 г.). Единство казалось восстановленным, но только в форме государственной церкви, на которую жестоко напали несколько западных ортодоксальных епископов (именно Люкифер, см. о нем G. Kruger, 1886), только теперь вспомнившие, что государство и император не имеют права вмешиваться в дела религии. Никейская ортодоксия официально более не существовала.

Единомыслие среди победителей было только кажущимся, так как обнаружилось, что оно не идет дальше отрицания. Крайнее агрессивное арианство снова выступило на сцену в лице Аэция и Евномия и стремилось провести аномейское учение (anomoios kai kata panta kai cat'usian)[6]. В резкую оппозицию к нему стала со времени Анкирского собора 358 года правая партия оригенистов (“неизменяемое подобие”, homoios kata panta, kai kata ten usian). Они считали своим долгом охранить христианское учение от грозящей ему утраты его внутреннего содержания, защищать божественность Христа, считаясь при этом с наиболее высокими выражениями Нового Завета и с идеями спасения. Эти омиусиане (Георгий Лаодикийский, Евстафий Севастийский, Евсевий Эмесский, Василий Анкирский) вывели из Библии (Филипп. 2) и ортодоксального учения заключение, что Сын должен быть по Своей природе совершенно подобен Отцу (главный источник: соборное послание из Анкиры у Епифания haer. 73,2 слл.), и что Оригену можно следовать только в ортодоксальном направлении его учения о Логосе. (Учение о Логосе становится учением о Сыне [как у Афанасия], и Сын отделяется от идеи мира.) Но как ученые они все-таки хотели каким-нибудь образом спасти действительное численное различие и вместе с этим также Троицу трех божественных существ, нисходящего достоинства, как этого требовала “наука”. Им удалось на основании Священного Писания и в связи с христологией — христологическая проблема начинает проникать в проблему Троицы, так как сотериология вытесняет космологию — разработать свое учение так, что оно оказало влияние даже на приверженцев никейского символа на Западе, которые все еще не освоились с научным богословием и только приступали к его изучению (Иларий)[7]. Третья партия состояла из политиков, выбравших формулу, которая более всего могла рассчитывать прекратить спор (Урсаций и Валент: homoios cata tas graphas). Годы от 357 до 361 были временем, когда император, открыто отказываясь от никейского символа, искал общегосударственной христологической формулы и со всей энергией стремился провести ее на соборах. Этому соответствовало только “homoios kata tas graphas”: с этой все и ничего не говорящей формулой мог примириться арианин, полуарианин, даже православный, так так она прямо не противоречила ни одному учению. Сирмийские соборы не привели к желательным результатам и проявили даже, между прочим, склонность к строгому арианству. В Анкире (358 г.) подняли голову омиусиане. Два созванные одновременно собора на Востоке и на Западе (в Селевкии и в Римини) должны были провозгласить четвертую сирмийскую формулу, догматическо-политический chef d'oeuvre императора. Когда один из них принял омиусианскую, а другой православную окраску, то они были терроризированы, задержаны и после согласия с их стороны отказаться от строгого арианства им было навязано и вынуждено от них признание омойской императорской формулы (соборы в Никее и Константинополе 360 г.). Затем все омиусиане лишились влиятельных мест, так что, несмотря на изгнание Аэция, в церкви фактически утвердилось в качестве государственной религии смягченное благодаря своей бесцветности арианство.

                    <<назад               дальше>>












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.