Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Пассмор Д. Сто лет философии

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 14. ЕСТЕСТВОИСПЫТАТЕЛИ СТАНОВЯТСЯ ФИЛОСОФАМИ

В XIX в. естествознание как социальный институт достигло своего совершеннолетия: оно стало захватывать школы и университеты, стало требовать, чтобы наряду с библиотеками воздвигались лаборатории, стало провозглашать себя — вместо классической филологии и философии — подлинным фактором образования. Естественно, эти претензии оспаривались; наука могла завоевать себе место под солнцем только в ущерб закрепленным традицией интересам. Воинственность Геккеля, Гексли и Клиффорда олицетворяла переходящую в наступление науку. Эти писатели привлекли внимание публики к возникновению новой и, как вскоре оказалось, необычайно влиятельной социальной силы — так дерзость юноши обращает внимание на то, что появилась новое лицо, с которым уже нельзя не считаться.

Между тем часть ученых обнаружила другой симптом возмужания, выразившийся в интроспективном анализе и самокритике. Вначале эта самокритика сосредоточилась на изгнании из науки, и прежде всего из механики, всего, что могло бы смутить позитивистское сознание. По существу, ученые составили своего рода приложение к неокантианству.

В предисловии к «Принципам механики» (1874) Г. Р. Кирхгоф дал краткое изложение программы научного позитивизма. «Механика, — писал Кирхгоф, — это наука о движении; мы определяем в качестве ее объекта полное описание в наипростейшем виде движений, совершаемых в природе». Кирхгоф настойчиво отвергает ту идею, что наука объясняет, «почему» происходит то, что происходит. По его мнению, для ученого каждое «почему» означает «как» — ученый выполняет свою задачу, описывая новые связи между явлениями, а не восходя от явлений к «лежащим в их основании причинам».

«Наука механика» Эрнста Маха (1883, английский перевод 1893 г.) многими рассматривалась как наиболее важное приложение принципов Кирхгофа, хотя Мах самостоятельно пришел к аналогичным выводам уже в 1872 г. В действительности позитивизм Маха—Кирхгофа совершенно естественно вырастал из научной и философской атмосферы того времени. Наука, начинавшая, по причинам своего внутреннего развития, с недоверием относиться к таким понятиям, как «атом», «сила», «абсолютное пространство», и стремившаяся решительно и резко противопоставить себя спекулятивной метафизике, конечно же извлекала свое оружие из неокантианского арсенала. «"Критика чистого разума", — писал Мах в своих «На-

248

учно-популярных лекциях» (1896), — изгнала в царство теней ложные идеи старой метафизики». Свою цель он видел в том, чтобы проделать то же самое со старой механикой.

По его мнению, наука — это попытка экономного обращения с опытом. Описывая огромное число разнообразных опытов одной краткой формулой с широкой областью применения, она уменьшает для нас риск оказаться в совершенно незнакомой ситуации. В известной мере наука разрушает наши иллюзии, «срывая волшебный покров с вещей», ибо благодаря ей все необычное и незнакомое на вид оказывается в итоге лишь частным проявлением некоторого очень знакомого способа связи между данными опыта. Но вместе с тем именно это разрушение иллюзий, это сведение неизвестного к известному и нужно нам для осуществления того, что Беркли называл «руководством жизнью»!.

С этого Мах начинает свою критику традиционной механики. Механика, выходящая в своих рассуждениях об «электрических флюидах» или «атомах» за пределы опыта, не в состоянии надлежащим образом выполнить свою задачу. Мах готов признать, что в качестве математической модели атомистическая теория может облегчить наши эмпирические исследования. Но если ученый на основе ее успехов склонен предположить, что сами атомы обладают реальностью, то он переходит границу, отделяющую плодородные поля науки от топких пустошей метафизической спекуляции.

Абсолютное пространство, абсолютное время, даже причинность должны, согласно Маху, уйти вместе с атомами. В Природе не существует ни причин, ни следствий; Природа просто «случается». Развитая наука будет формулировать свои результаты в виде функциональных соотношений; бесстрастные формулы заменят «причинные связи» метафизики. Что касается абсолютного пространства и абсолютного времени, то эти понятия, согласно Маху, представляют собой пережитки средневековья. Бессмысленно, утверждает он, говорить о пространственном или временном положении тела безотносительно к какому-либо другому телу. Физик может сопоставлять движения маятника с вращением стрелок на циферблате часов, но он не может сопоставлять их с течением абсолютного времени. Разговор об абсолютной продолжительности процесса или о его абсолютном периоде — это «пустая метафизика»; точно такие же соображения можно высказать и в отношении абсолютного пространства. Именно этому аспекту в теории Маха предстояло оказать влияние на Эйнштейна, а вслед за ним и на логических позитивистов.

И еще одной постоянной теме в философии науки Маха предстояло впоследствии обрести особую актуальность. Он резко критиковал чрезмерное внимание к доказательству в трудах физиков, что вынуждало их, по его мнению, выбирать в качестве идеала «строгость, которая является ложной и ошибочной». Научную гипотезу, или, как он иначе называл ее, «новое правило», не нужно искусственным образом дедуцировать из так называемых «первых принципов»; раз она выдерживает проверку, то от нее ничего другого и не требуется. «Если в течение приемлемого периода времени, — писал он, — гипотеза достаточно часто подвергалась прямой проверке, то наука должна признать совершенно излишним любое другое доказательство». Здесь слишком очевидна неопределенность формулировки, содержа-

249

щей такие выражения, как «приемлемый период времени» и «достаточно часто подвергалась прямой проверке». Но факт остается фактом — критика Махом платоновско-картезианской трактовки науки как строгого доказательства стала важным вкладом в последующее развитие методологии.

В Англии, где переведенные труды Маха быстро обрели известность, примерно таких же взглядов уже придерживался У. К. Клиффорд, а в еще более детально разработанном виде — его друг и ученик биолог-статистик Карл Пирсон. В своих лекциях «О теориях физических сил»2 Клиффорд исходит из того, что многие предложения, имеющие вопросительную форму, по-настоящему вопросами не являются, и подкрепляет свой общий тезис ссылкой на предложение «Почему что-либо происходит?» По его мнению, это псевдовопрос, не содержащий действительного запроса какой-либо информации. Строго говоря, мы можем задавать, надеясь на ответ, только один подлинно научный вопрос: «Что именно происходит?» Кроме того, в своей статье «О природе вещей в себе» («Mind», 1878) он мимоходом замечает, что «слово "причина" не имеет своего законного места ни в науке, ни в философии».

Это позволяет понять, откуда дует ветер; совершенно очевидно, что эти слова не просто obiter dicta. Намного более важное значение имеет книга Клиффорда «Здравый смысл в точных науках» (1885), которую редактировал и заканчивал уже Пирсон 3. В этой работе Клиффорд размышляет над следствиями, вытекающими из новых неевклидовых геометрий, — следствиями, о которых уже вполне определенно высказался немецкий философ-ученый Г. фон Гельмгольц в своей лекции о «Происхождении и значении геометрических аксиом»4. Больше уже нельзя было полагать, что существует одна-единственная геометрия Евклида, представляющая собой и чисто доказательный раздел математики, и одновременно идеальное описание траекторий, прокладываемых частицами в пространстве. Теперь «чистая» геометрия резко отличается от «прикладной». Как раздел чистой математики, геометрия, согласно Клиффорду, подобна игре в домино. Определять одну геометрию как «правильную», а другую — как «неправильную» столь же неуместно, как считать игру в домино правильной, а в лудо — неправильной. Безусловно, в рамках игры в домино какой-то конкретный шаг может быть признан «неправильным», т. е. не согласующимся с правилами игры; таким же образом отдельный геометр может «совершать ошибки», отходя от правил своей чистой науки. Но в целом геометрию можно считать «правильной» или «неправильной», только когда ее используют в виде «приложения», т. е. когда ее рассматривают как описание траекторий, прокладываемых движущимися частицами. Однако, как только ее начинают подвергать эмпирическим проверкам, она сразу перестает быть математикой. В целом проведение такой резкой границы между математикой и ее приложениями станет характерным для последующих десятилетий, хотя будут сохраняться и сомнения относительно того, каким именно образом геометрия «применяется» к окружающему нас миру.

Карл Пирсон 5 в основном был согласен с теорией математики Клиффорда; но его собственные интересы, как и интересы Маха, посвятившего ему 6 свою «Науку механику», лежали в области механики. В тех разделах

250

«Грамматики науки», где речь идет о понятиях механики, Пирсон, по его словам, развивает идеи, высказанные в виде намеков Клиффордом; но детали разработаны уже самим Пирсоном, а не Клиффордом. «Грамматика науки» (1892), где Пирсон изложил свою теорию механики в более систематичном виде, пользовалась широкой популярностью; о чем-то все-таки говорит тот факт, что она была перепечатана в «Библиотеке для всех». Безусловно, как и многие другие философские работы ученых, «Грамматика науки» не выдерживает тщательного философского анализа — содержащаяся в ней эпистемология представляет собой безбожный компромисс между Локком и Беркли. Однако она часто поражает нас своим современным духом; очень многие идеи, ставшие впоследствии известными под именем «логического позитивизма», были в ней ясно изложены.

Прежде всего, Пирсон, подобно своим последователям, настойчиво подчеркивает единство и всеобъемлющий характер науки. «Весь круг явлений, психических и физических, вся Вселенная входят в ее область». Когда теологи и метафизики требуют, чтобы наука «ограничивалась надлежащим ей делом», они, согласно Пирсону, устанавливают границы, не приемлемые ни для одного ученого; нет ничего, что лежало бы вне досягаемости научного исследования.

Стало быть, Пирсон категорически отрицает за религией и метафизикой способность обеспечить нас знанием, недоступным для науки. По его мнению, существует только один путь к истине и этот путь связан с распределением фактов по классам и с размышлением о них. Применяя этот научный метод, мы все в конце концов должны прийти к одним и тем же выводам; поэтому тот простой факт, что каждый метафизик имеет свою собственную систему, достаточно убедительно доказывает неспособность метафизики внести какой-либо вклад в человеческое познание. Пирсон согласен с Ланге, что метафизик — это своего рода поэт, только опасный, ибо он делает вид, что занят рациональным обсуждением.

Наконец, подобно Маху и Кирхгофу, Пирсон отрицает способность науки «объяснять». Научный закон, считает Пирсон, представляет собой краткое описание последовательности наших восприятий. Когда физик, к примеру, говорит, что он с позиции механики «объяснил» некоторое явление, то он, строго говоря, имеет в виду лишь то, что им «описан на языке механики определенный устоявшийся порядок в опыте». По сути, механика — это удобный язык для суммирования наших восприятий — не больше и не меньше.

Работа Пирсона представляет интерес и в несколько ином плане; в еще большей степени, чем Мах, он был неудовлетворен механикой своего времени. «Нужен сильный ветер, — писал он, — чтобы смести вводящие в заблуждение понятия материи, массы и силы». Но не следует думать, что позитивизм XIX в. был атакой на философию со стороны заносчивых и самодовольных ученых; в значительной мере он подготовил путь для революции в самой науке XX в. — революции, связанной с именем Эйнштейна.

Однако прежде чем рассматривать характер и последствия этой революции, следует сказать несколько слов о трудах ряда ученых-философов, в разных формах и в разной степени испытавших на себе влияние позитивизма Маха, но в то же время критически к нему настроенных. Немецкий

251

физик Г. Герц был учеником Гельмгольца, которому выпала доля написать предисловие к незавершенному и посмертно опубликованному труду Герца «Принципы механики, изложенные в новой форме» (1894, английский перевод 1899 г.). В этой работе Герц стремится детально проследить различие между априорным и эмпирическим в механике; свою задачу он выполняет в манере, которой предстояло оказать влияние на его собрата инженера Витгенштейна, а вслед за ним и на ряд современных британских философов науки.

Согласно Герцу, чистая, или априорная, механика состоит из «образов», или «представлений». Однако эти «образы» не нужно считать копиями, или простыми отражениями экспериментальных данных. Конечно, они должны соответствовать фактам, но это не «соответствие» картины тому, изображением чего она является. Если образы позволяют нам делать необходимые предсказания, то только такого «согласия с реальностью» мы вправе от них требовать. По мнению Герца, отсюда следует, что если оценивать образы с точки зрения их эмпирической применимости, то многие из них могут оказаться одинаково удовлетворительными. Так, в своей работе «Электрические волны» (1892, английский перевод 1893 г.) он доказывает, что теории электричества Максвелла, Гельмгольца и других излагаемых им авторов, при всех их важных формальных различиях, «обладают одинаковым внутренним значением»; они приводят в результате к одним и тем же уравнениям и должны, следовательно, «охватывать одни и те же возможные явления».

Если же физик предпочитает один «образ» другому, хотя оба приводят к одинаковым уравнениям, то это возможно лишь потому, что одни образы «более подходящи» или «более просты», чем другие: они лучше других образов воспроизводят «существенные отношения объекта» и содержат «меньшее число пустых и излишних отношений». Любое создаваемое нами изображение обязательно включает характеристики, несущественные с точки зрения его назначения, — так, например, определенные характеристики карты объясняются особенностями бумаги, на которой она напечатана, а не географией изображенной на ней местности. Чем меньше таких ненужных характеристик, тем лучше; именно на этом основании Герц отдает предпочтение своей теории электрических волн, а не теории Максвелла; он не претендует на то, что в каких-то аспектах его теория «правильна», а теория Максвелла «ошибочна». В общем Герц по-новому излагает механику с целью достижения большей ясности и простоты, но отнюдь не большей точности.

Построенная им система не нашла поддержки у работающих физиков 7; более важными оказались предложенное им резкое различие между «образами», посредством которых механика репрезентирует свои факты, и самими фактами и связанная с этим различием попытка доказать, что в механике присутствует чисто априорный ингредиент. «Принципы механики» состоят из двух частей: во вводных замечаниях к первой книге Герц выражает уверенность в том, что ее предмет рассмотрения «совершенно не зависит от опыта». Если это так, то исключается возможность полностью эмпирической механики на манер Милля. В то же время, считает Герц, априорные ингредиенты — это лишь совокупность образов, создаваемых нами для более эффективных эмпирических исследований; они никоим образом

252

не являются «необходимостью разума». Так проведенный Герцем анализ механики прокладывает себе путь между традиционным эмпиризмом и традиционным рационализмом.

В работе «Наука и гипотеза» (1902, английский перевод 1905 г.) Анри Пуанкаре 8, по образованию физик-математик, выдвинул в чем-то сходную позицию, изложенную, однако, в значительно более доходчивой форме и оказавшую поэтому более прямое воздействие на умы современников. Пуанкаре прежде всего заботит опровержение воззрения, согласно которому науку в принципе можно было бы построить путем автоматического выведения следствий из аксиом. В этом вопросе его позиция по духу близка тому течению мысли, к которому принадлежали Бергсон и прагматисты; он защищает самопроизвольность и «интуицию» против любой попытки механизации мышления. По этой причине он резко критикует математическую логику Рассела и его сторонников: он считает, что сведение математики к логике уничтожило бы элемент самопроизвольности и интуиции, который он особенно ценил в ней.

Это служит предпосылкой для «конвенционализма», связанного с именем Пуанкаре. Он, исходя из трактовки «конвенции» как свободного творения человеческого духа, утверждал, что законы механики суть «конвенции». Если закон, как полагали позитивисты, есть лишь суммарное выражение данных нашего опыта, то роль ученого сводится к регистрации и суммированию наблюдений; по существу, ученый оказывается лишь чувствующим механизмом. Но если, напротив, законы представляют собой конвенции, завуалированные определения, язык, целенаправленно конструируемый нами для рассуждений о движении частиц, то ученый выступает творцом.

Однако на первый взгляд это учение подрывает объективность науки, превращая ее в некий вид поэзии. Некоторые из его учеников 9, отмечал Пуанкаре, слишком далеко зашли в такой трактовке конвенционализма и впали в идеализм. Поэтому он старался показать, что конвенция, будучи свободным творением, не является произвольной. Опыт хотя и не принуждает ученого принять определенную конвенцию, но по крайней мере ориентирует его в каком-то одном направлении. Если — воспользуемся излюбленным примером Пуанкаре — ученый при выборе между Птолемеевым и Коперниковым описанием движения планет на самом деле выбирает конвенцию, а не фиксирует факт, то он ни минуты не колеблется в своем выборе. Объективность науки имеет своим источником тот факт, что ученые, как только конвенция найдена, приходят к согласию относительно ее преимуществ. Поэтому Галилей, полагал Пуанкаре, боролся за истину, хотя Истина и не совсем то, что о ней думал Галилей.

Удалось ли Пуанкаре совместить элементы конвенционализма и эмпиризма в своем творчестве — это другой вопрос, но несомненно одно — он не смог убедить своего коллегу-ученого Пьера Дюгема в том, что ему это удалось 10. Дюгем признает, что от научных теорий отказываются с большой неохотой, порой много времени спустя после получения экспериментального подтверждения их несостоятельности; однако он не согласен с тем, что они представляют собой чистые конвенции, что никакой эксперимент в принципе не может их опровергнуть. Свою цель он видит в выработ-

253

ке такой трактовки научных теорий, которая бы предполагала необходимость их эмпирической проверки и в то же время признавала бы, что эта проверка не является прямой и не имеет непосредственного эффекта.

Согласно Дюгему, методологи впадают в соблазнительное, но довольно опасное заблуждение: они уподобляют физические теории эмпирическим гипотезам таких наук, как психология, или даже гипотезам из повседневной жизни. Но если подобные гипотезы описывают свойства отдельных объектов наблюдения, то физический закон, по мнению Дюгема, является абстрактным и символическим. Он отсылает к массам, давлениям, объемам, а не к физическим объектам. Говоря о «наблюдаемом» давлении или температуре, ученый должен помнить, предупреждает Дюгем, что его «наблюдение» предполагает теоретическое отношение, т. е. отношение между температурой и изменением объема ртути в столбике термометра. Поэтому совершенно неверно полагать, что физическая наука состоит из эмпирических гипотез, которые можно окончательно обосновать или окончательно опровергнуть с помощью «наблюдений»; так называемые «наблюдения» сами предполагают научные теории, и вполне может оказаться, что нашим наблюдениям противоречит не гипотеза, а одна из этих теорий.

Процедура проведения физических исследований в описании Дюгема включает четыре стадии. Вначале ученый вычленяет то, что представляется ему наиболее простыми элементами физических процессов — здесь, очевидно, возможны ошибки; хотя он может не знать, как дальше разлагаются эти элементы, однако на их основе он может конструировать более сложные процессы. Затем он представляет эти элементы в математической форме; на этом этапе, безусловно, присутствует чисто конвенциональный элемент (как и в случае, когда физик выбирает стоградусную шкалу для символического представления температуры). Далее, напрягая свое творческое математическое воображение, он соединяет эти символы в общую теорию. До этого момента опыт бессилен корректировать физика; пока его работа не содержит внутренних противоречий, она неуязвима. Однако в конце он возвращается к «опыту», но не к голым фактам, а к экспериментальным законам. Если из его теории выводимы известные экспериментальные законы, то он считает ее истинной; если же выводимые следствия несовместимы с экспериментальными законами (какую бы степень точности ни допускали его приборы), то он отказывается от своей теории как ложной — или, по крайней мере, вносит некоторые изменения в нее. На этой стадии, таким образом, экспериментальные законы играют решающую роль.

В определенном смысле подход Дюгема является махистским; физическая теория, утверждает он, не является «объяснением»; объяснение должно быть оставлено метафизикам*. По его словам, теория — это «система математических предложений, имеющая целью репрезентацию как можно более простым, полным и точным образом всей совокупности экспериментальных законов». В то же время он никоим образом не является просто

 Вместе с тем Дюгем был католиком: если он резко отделял физику от метафизики, то это было столь же в интересах метафизики, как и в интересах физики. Поразительной особенностью философии этого периода была готовность философов-католиков признать позитивистские объяснения науки на том основании, что эти объяснения «оставляют место для» религии.

254

последователем Маха; оригинальность его позиции связана с тем, что он, во-первых, проводит резкое различие между теориями и экспериментальными законами; во-вторых, отбрасывает идеал «решающего эксперимента» и, в-третьих, настаивает на необходимости математического представления физических теорий, отвергая тем самым «механические модели».

В трудах Э. Мейерсона 11 несогласие с Махом выражено более определенно и решительно. Возможно, здесь сыграл свою роль тот факт, что Мейерсон получил образование химика; в известной мере его теорию науки можно охарактеризовать как защиту традиционного химического «реализма» против махистского позитивизма. Он значительно моложе Пирсона и Дюгема; его самое значительное философское произведение «Прогресс мысли» было опубликовано лишь в 1931 г. Но факт остается фактом — мышление Мейерсона сформировалось в доэйнштейновский период; оно принадлежит более ранней эпохе, чем позволяет предположить простая хронология.

Название первой важной книги Мейерсона «Тождество и реальность» (1908, английский перевод 1930 г.) указывает две главные темы в его творчестве. В противовес позитивистскому тезису о том, что наука «упорядочивает ощущения», он утверждает, что цель науки — постигать реальные объекты, вещи, и движущей силой научного исследования, по сути, служит онтологический импульс — стремление открыть «реально существующее». Атомистическая теория служит для Мейерсона подлинным образцом научной теории. К тому же, в противовес той точке зрения, что задачи науки ограничены открытием устойчивых связей, он утверждает, что наука есть поиск тождественностей; наука показывает, что проявляющееся на поверхности как процессы возникновения и разрушения на самом деле есть лишь перестройки внутри вещества, сохраняющего свою тождественность при всех кажущихся изменениях. В этом отношении, полагает Мейерсон, законы сохранения являются типичным результатом научного исследования. Действительно, если бы наука имела полный успех, она ужалась бы до совокупности тавтологий, но, как ни парадоксально, от этой судьбы ее уберегает только то, что она никогда полностью не преодолеет «иррациональное», т. е. всегда останутся различия, которые ей не удастся раскрыть как тождественности.

Очевидно, что творчество Мейерсона идет вразрез с главными тенденциями развития современной философии; в наши дни его больше ценят как историка науки, а не как собственно философа. Напротив, другие из рассмотренных нами авторов: Мах, Пирсон, Клиффорд, Герц, Дюгем и Пуанкаре — в совокупности предложили наброски тех систем «философии науки», которые привлекают сейчас внимание философов. В результате физики оказались вовлеченными в решение самых глубоких метафизических проблем.

В последующие несколько десятилетий заметно изменился тон произведений философски настроенных ученых. Дюгем и Мах, хотя и по совершенно разным причинам, настойчиво подчеркивали полную независимость физики от метафизики; физика, по их мнению, ничем не обязана и ничего не может дать традиционной философии. Яркую противоположность им образуют такие авторы, как Эддингтон и Уайтхед. Математики по образо-

255

ванию, они были метафизиками до кончиков ногтей в век, когда метафизикой пренебрегали профессиональные философы.

В этом революционном изменении отношения ученых к философии повинны изменения в характере самой физики — изменения, которые мы можем только упомянуть, указав, когда они происходили 12. Получилось так, что физика в самых разных вопросах унаследовала обязанности метафизики.

Во-первых, в вопросе о пространстве и времени. Специальная теория относительности Эйнштейна (1905) была воспринята как решение в пользу релятивистской точки зрения наиболее дискутируемого философского вопроса о том, являются ли пространственное положение и временная длительность абсолютными или они относительны. Наконец-то философскому спору был положен конец — причем физиком, а не метафизиком.

Во-вторых, как стали теперь утверждать, физика пролила новый свет на старый спор о детерминизме. Классический детерминизм можно охарактеризовать так: если дано полное описание физической системы на некоторый момент времени со всеми действующими на нее внешними силами, то в принципе всегда можно предсказать будущие состояния системы. Квантовая механика, венцом которой стал «принцип неопределенности» Гейзенберга, переименованный Эддингтоном в «принцип индетерминированности», подрывала классический детерминизм, отрицая возможность полного описания системы, по крайней мере в случае субмикроскопических процессов. Согласно Гейзенбергу, физик, пытаясь определить со всей возможной точностью положение электрона, автоматически лишается возможности определить с той же степенью точности его импульс. Многие физики восприняли это как ниспровержение принципа причинности; казалось, еще один важный философский вывод получен благодаря размышлениям физиков.

В-третьих, новая физика имела заметный эпистемологический характер; как стали утверждать, ее успехи раз и навсегда разрешили все традиционные эпистемологические споры. Прецедентом, имеющим теперь статус «классического примера», стала критика Эйнштейном понятия «абсолютной одновременности». Как можно показать — спрашивает Эйнштейн, — что два удаленных события являются одновременными в абсолютном смысле? Любая операция, с помощью которой мы могли бы надеяться установить их одновременность, доказывает он, предполагает дурную бесконечность. Допустим, к примеру, что мы считаем два события одновременными, если они происходят в одно и то же время, измеряемое с помощью часов. Но как, в случае удаленных объектов, можно установить, что стрелки часов достигают одной и той же точки в один и тот же момент времени^.

Согласно выводу Эйнштейна, понятие «абсолютной одновременности удаленных событий» не имеет смысла. Эпистемологический анализ — Эйнштейн признается, что чтение Юма и Маха оказало на него решающее влияние — применяется в самой физической теории, а не служит «внешним» критическим приемом, как это имело место у Локка и Беркли. Теперь он выступает одним из рабочих инструментов, и основанием для его использования, как и любого другого инструмента, служит успех в решении физических проблем. По этому критерию единственно приемлемой оказывается эпистемология, определяющая понятия в терминах «операций» и от-

256

брасывающая все понятия, непригодные для операционального определения, как бессмысленные.

Конечно, не все физики с радостью встретили философскую метаморфозу своей науки — это новое, по выражению Эддингтона, возрождение «натурфилософии». Экспериментаторы вроде Резерфорда с явным недоверием отнеслись к новым тенденциям. Однако физики-математики, которым эпистемологический анализ ближе лабораторных экспериментов, стали выразителями современной науки 13. Но и они вовсе не были единодушны в своей трактовке философских следствий современной физики. Ни Эйнштейн, ни Планк 14 не были готовы признать, что «принцип неопределенности» Гейзенберга окончательно подрывает принцип причинности; не все физики приняли эйнштейновскую теорию пространства и времени, по крайней мере без определенных оговорок; и, как мы увидим дальше, отношение между «понятиями» и «операциями» многие ученые представляли себе по-разному. Но какими бы существенными ни были разногласия, факт остается фактом — очень многие традиционные философские проблемы получили широкое обсуждение в контексте физической теории. Физики стали считать, что они вносят квалифицированное знание в споры, которые когда-то отвергались ими как «пустая метафизика»15.

В противоположность журналистам от философии, на профессиональных философов революция в физике оказала необычайно слабое влияние. Они были склонны полагать, что, подобно многим другим революциям, эта революция в физике не поставит новых философских проблем и не разрешит старых, несмотря на поднятую пыль и разбуженные страсти. Впрочем, нужно признать, что профессиональным философам внушала страх математика, в которую с таким воодушевлением погружались философствующие физики в решающих пунктах своих рассуждений; да и философская непроработанность того, что философы могли понять, не давала им повода надеяться найти сколько-нибудь значительное прояснение в том, что было выше их понимания. Конечно, были и исключения. Очень известный философ и политический деятель Р. Б. Холдейн в своей широко читаемой работе «Царство относительности» (1921)16 попытался соединить теорию Эйнштейна с гегельянством, ревностным приверженцем которого он был. Александер приветствовал новые веяния, видя в них частичное подтверждение своей теории пространства-времени; Рассел давал популярные изложения новой физики и демонстрировал последствия ее победы; а ряд кембриджских философов, таких, как Ч. Д. Броуд, предпринимали мужественные попытки выявить философский смысл современных разработок в физике. Однако в целом описания современной науки, выполненные в философском ключе, следует искать у философов-ученых, которых было более чем достаточно.

Среди английских авторов самым известным был астроном сэр Артур Эддингтон 17. Если в работе «Пространство, время и гравитация» (1920) проявились в первую очередь его замечательные способности яркого — кто-то мог бы сказать: слишком яркого — интерпретатора современных научных идей, то в работах «Природа физического мира» (1928) и «Философия физической науки» (1939) он выступает уже зрелым «натурфилософом». В его философии проглядывает тенденция истолковывать современную физику в манере, которую приблизительно можно охарактеризовать как «персонали-

257

стски-идеалистическую»18. Эддингтон считает бесспорным, что непосредственно мы не можем знать ничего, кроме «содержания нашего сознания»; в этом аспекте, как и во многих других, его философские идеи имеют своим прямым источником воззрения У. К. Клиффорда. Но он, похоже, даже не подозревает, что это положение является допущением — факт, который больше всего остального вызывает скептическую реакцию у философа, когда ему говорят, что философия Эддингтона — это «прямое следствие» современной науки, а вовсе не продукт картезианской традиции в современной философии.

Так, для Эддингтона эйнштейновское «операциональное» определение физических понятий представляет собой обращение к содержанию сознания: «восприятия» и «операции» целиком включены в это содержание. Но в то же время человек постоянно стремится к знанию о том, -что лежит за пределами его собственного сознания, — к знанию о «внешнем мире». Таким образом, Эддингтон оказывается перед характерной для субъективизма проблемой; он должен показать, как знание, ограниченное нашим собственным сознанием, может быть одновременно знанием о чем-то внешнем по отношению к сознанию. Его решение является неокантианским: только в том случае, если «внешний мир» имеет природу сознания, утверждает он, опыт может раскрыть нам его специфику. «Внешний мир», следовательно, — это сознание, жизнь; все знание о внешнем мире, все «объективное» знание есть знание о духе; чисто объективный мир — это духовный мир, который физика может изображать лишь «аллегорически» или «символически».

Не нужно удивляться тому, что философы, столкнувшись с такого рода учением и заметив, с каким неловким дилетантством оно излагается и отстаивается, отказываются всерьез воспринимать метафизику Эддингтона. Его философия науки в узком смысле представляет куда больший интерес: она неординарным способом обращает наше внимание на характер используемых в современной физике аргументов.

Согласно Эддингтону, физики все еще недостаточно последовательны в своем отказе от «ненаблюдаемых сущностей», наличие которых никогда нельзя верифицировать в конкретных условиях. Если принимать всерьез значение эйнштейновского метода, то становится очевидным, утверждает он, что физика лишь согласовывает между собой «показания приборов», т. е. данные наблюдения и измерения. Именно эти показания приборов, а не ненаблюдаемые процессы и объекты, и являются подлинным предметом физической науки. Физический мир — мир протонов, электронов и им подобных сущностей (его не следует путать с внешним миром жизни и сознания) — можно трактовать только как мир, описание которого задается интерпретацией показаний приборов.

По мнению Эддингтона, физический мир «^объективен: законы, которые, как считает физик, «управляют» поведением физического объекта, или, говоря более строго, «конституируют» это поведение, не являются описаниями чего-то «реально» существующего; все законы природы «субъективны». Называя их «субъективными», Эддингтон имеет в виду, что они выводятся из эпистемологических принципов и являются априорными: здесь он превзошел самого Канта. Даже «природные константы», такие, как количество частиц во Вселенной, можно, по его мнению, «вывести однознач-

258

ным образом из априорных соображений, и потому они совершенно субъективны». Это учение ошеломляет; однако его нельзя отбросить как абсолютно произвольное и эксцентричное. Эддингтон заставляет нас обратить внимание на ту роль, какую в современной физической теории играют аргументы, указывающие на необходимость ограничиваться только тем, что при данных обстоятельствах мы можем знать. Именно подробные разъяснения этого пункта, а не возводимые на его основе эпистемологические и метафизические построения делают работу Эддингтона чрезвычайно важной для философа науки.

Как легко заметить, Эддингтон жонглирует понятиями «субъективный» и «объективный», «физический мир» и «внешний мир» с большим риском; но он не склонен впадать в крайность и утверждать, что «физический мир» субъективен и в то же время — это единственный существующий мир. «Внешний мир» в его философии позволяет «оставить место для ценностей» и вместе с тем отдать дань уважения идеалу объективности. Однако у его коллег-физиков, естественно, не вызвала восхищения точка зрения, согласно которой знание «объективно» только потому, что оно лежит за пределами физики.

Среди тех, кто не принял «внешнего мира» Эддингтона, но в других важных вопросах остался в сфере его философских идей, можно упомянуть двоих: Г. Дингла и П. У. Бриджмена. Монография Дингла «Источники философии Эддингтона» (1954) очень четко выявляет различие и связь между философией науки Дингла и идеями Эддингтона. Согласно Динглу, Эддингтон совершенно не осознавал значения своей собственной работы: он не понимал, что свел к абсурду концепцию внешнего мира, которую Дингл называет «викторианской» — что весьма странно, учитывая, как много «викторианских» физиков стояли на позициях феноменализма. Признавая, что физике не удается найти путь к внешнему миру, Эддингтон заключил, что это должно быть сделано каким-то иным способом, но, возражает Дингл, правильный вывод состоит в том, что внешнего мира нет. Дингл согласен с Махом, что наука — это «корреляция восприятий»: в физике эти восприятия принимают форму показаний приборов, а корреляция состоит в построении на основе этих показаний мира электронов, протонов, волновых функций и т. п.; в биологии восприятиями служат данные биологических наблюдений, коррелируемые в «мир», содержащий эволюционное развитие, наследственность и аналогичные биологические сущности; таким же образом религия и этика согласовывают религиозные и нравственные восприятия. Никакие физика и биология, никакие измерения и наблюдения не могут вывести нас за пределы «мира науки» — мира, не содержащего ничего, кроме скоррелированных восприятий, — и погрузить во внешний мир, лежащий вне всякой возможной научной координации. Мораль и религия тоже не требуют построения такого надопытного мира. Опыт — это все, и этого достаточно.

«Операционализм» Бриджмена, первое полное изложение которого дано в «Логике современной физики» (1927), как и философия науки Эддингтона, изобилует эпистемологическими несостыковками; наибольшим влиянием 19 пользовалось его прагматическое учение о том, что «понятие

259

синонимично соответствующему множеству операций». Если воспользоваться наиболее разработанным примером Бриджмена, то понятие длины тождественно множеству операций, с помощью которых, как говорится, «измеряется длина». Отсюда следует, что астрономическая «длина» совершенно иное понятие по сравнению с «длиной», вычисляемой с помощью теодолита; отсюда также следует, что «все знание относительно» — здесь Бриджмен с одобрением ссылается на «Царство относительности» Холдейна. Эти выводы, по мнению Бриджмена, являются неизбежным следствием теории относительности Эйнштейна; если мы не примем их, то не сможем оценить по достоинству революционный характер учения Эйнштейна.

Из всех обратившихся к философии ученых — если уместно так называть математиков — А. Н. Уайтхед, безусловно, самый известный. Одни считают его выдающимся философом нашего столетия, в то время как другие отбросили бы его метафизические построения как туманные сновидения чисто личного характера. Каким бы ни был окончательный приговор истории, а его было бы опрометчиво предугадывать, мы можем утверждать лишь следующее: никому никогда не удастся дать краткое изложение философии Уайтхеда, которое не было бы в высшей степени произвольным. Постоянно меняющееся мнение, не только от одной крупной работы к другой — а их он написал множество за свою долгую жизнь, — но и в пределах одной главы; слишком часто берущая верх неясность и неточность в выражении мысли; расплывчатость его многочисленных ссылок на науку, искусство, общество, историю философии — все это вместе повергает историка современной мысли в полное отчаяние. Самое большее, что можно сделать, — это предложить голый каркас, который читатель сам украсит своими собственными толкованиями 20.

Мы уже отмечали, что Уайтхед начинал как математик, но его математика несла на себе отпечаток того, что стало главной отличительной особенностью его философского творчества и что имело отношение к его страсти формулировать как можно более широкие обобщения. В первой своей крупной работе «Трактат об универсальной алгебре» (1898)21 он продолжил обобщение алгебры, о котором мы уже говорили в связи с творчеством Джорджа Буля, и попытался освободить ее от какой-либо определенной связи с арифметикой. Уайтхед надеялся построить поистине «универсальную» алгебру, по отношению к которой обычная численная алгебра выступала бы подвидом. В то же время его «Трактат...» имеет подзаголовок «с приложениями»; Уайтхед не довольствовался простым оперированием неинтерпретированными символами, он предпочитал применять символы к конкретным областям исследования. При сравнении его с другими современными британскими философами легко заметить, что его взгляды отличаются от их воззрений как своей конкретностью, так и абстрактностью: с одной стороны, он делает обобщения там, где они проводят лишь различия, но, с другой стороны, он стремится дать интерпретацию своим обобщениям в виде различных теорий физики, образования или искусства, в то время как проводимые ими дистинкции по большей части имеют значение только в рамках самой философии.

260

В жизни Уайтхеда годы сразу после создания «Трактата об универсальной алгебры» были главным образом посвящены разработке, в сотрудничестве с его бывшим учеником Бертраном Расселом, идей, нашедших свое выражение в «Principia Mathematical 22. Но у него нашлось время подготовить для Королевского общества замечательные мемуары «Математические понятия материального мира» (1905)23, где им предпринята попытка применить язык символической логики для описания «возможных отношений к пространству со стороны элементарных сущностей, составляющих (говоря обыденным языком) вещество в пространстве».

Два момента в этих мемуарах заслуживают особого внимания. Философы, сетует Уайтхед, работают с совершенно непригодным логическим аппаратом, признавая лишь субстанции, качества и (самое большее) двучленные отношения. По его мнению, любое адекватное описание отношения между материальными объектами и пространством должно включать многочленные (полиадические) отношения; он стремится показать, что разнообразные традиционные теории потерпели крах именно в силу своего излишне упрощенного понимания логических возможностей. К этой теме он будет постоянно возвращаться в своей философии.

К тому же эти мемуары показывают, почему Уайтхед был неудовлетворен «классическим понятием материального мира» и каков в зародыше тот вид онтологии, который он надеется предложить взамен. Проводя резкое различие между тремя видами сущего — точками пространства, частицами материи и моментами времени, классическая теория не способна выполнить выдвинутое Уайтхедом требование универсальности. Пока еще он не предполагает, что можно обойтись без моментов времени, но уже заигрывает с идеей, что точки пространства можно было бы определить в терминах материальных частиц. Классическая теория, считает он, превосходно работает, если ограничивается рассмотрением чистой геометрии, когда Вселенная предстает статичной, но эта теория терпит поражение как физика, поскольку не может дать адекватного описания изменений. Очевидно, что неподвижные точки в абсолютном пространстве не могут претерпевать изменений, и поэтому физик имеет перед собой неразрешимый дуализм в виде изменяющихся частиц и неизменных точек пространства. Дело в том, что заполнение частицей некоторой точки пространства в некоторый момент времени совершенно случайно, его нельзя вывести из того, что составляет природу точки пространства, частицы или момента времени; видимо, этот элемент случайности и тревожил Уайтхеда.

Кроме того, из этих мемуаров явствует, что Уайтхед находился под сильным влиянием философских идей Рассела, что и следовало ожидать. Главная на тот момент философская работа Рассела «Философия Лейбница» никогда не переставала восхищать Уайтхеда, хотя в конце жизни он с большей симпатией относился к философии Лейбница в изложении Рассела, чем к собственным идеям Рассела.

Однако в 1906 г. Уайтхед все еще был приверженцем Рассела, хотя и испытывал некоторые сомнения. Когда после 1914 г. произошел его поворот от математики к философии, он и тогда начал с типично расселовской проблемы — как «ясный, скрупулезно точный» мир науки связан с

261

«грубым» миром повседневного опыта — и попытался решить ее в расселовской манере: физические понятия и физические объекты, по его мнению, представляют собой «конструкции» из «фрагментарных индивидуальных данных опыта»24.

Однако работы следующего периода — работы, благодаря которым он стал известен как философ и поднялся, по мнению многих, до высшей отметки своих философских достижений, — знаменуют его разрыв с британской традицией, верность которой сохранял Рассел. В работе «Исследование принципов познания природы»25 (1919) он формулирует новую философию науки; в «Понятии природы» (1920) излагает эту философию менее специальным языком, а в «Принципе относительности» (1922) пытается доказать, что общую теорию относительности можно вывести из его философии природы, не прибегая, как это делает Эйнштейн, к «частным фактам» относительно часов, измерительных реек и скорости света.

Следует подчеркнуть, что в этих книгах ставится ограниченная задача. Уайтхед принял определение философии, предложенное идеалистами, в частности Холдейном, с которым имел обыкновение обсуждать философские проблемы. Философский идеал, пишет Уайтхед в «Понятии природы», — это «достижение некоторого объединяющего понятия, внутри которого будет заключено в установленных соотношениях все, что связано со знанием, ощущением и чувством». На время Уайтхед оставляет в стороне «ощущение и чувство»: его внимание обращено исключительно к принципам, объединяющим науку.

Между тем в философии науки Уайтхеда можно обнаружить темы, которым предстояло стать главными в его метафизике. Во-первых, сюда относится подчеркиваемая им соотнесенность. «Так называемые свойства вещей, — пишет он, — всегда можно выразить через их соотнесенность с другими, неопределенными вещами, поэтому познание природы имеет отношение исключительно к соотнесенности». Если Рассел с сожалением констатировал, что Лейбниц свел отношения к качествам, то в философии Уайтхеда отношения берут реванш.

Во-вторых, теперь Уайтхед полностью отвергает воззрение, согласно которому восприятие предоставляет нам изолированные «чувственные данные»: по его мнению, восприятие — это происходящее внутри природы переживание в опыте системы событий, составляющих природу, это «осуществляемое элементом природы самопознание через те отношения, в которых он стоит к природе в целом в разнообразных ее аспектах». Конечно, признает Уайтхед, мы никогда не воспринимаем в опыте всю природу одновременно; тем не менее наш опыт содержит в себе события, связанные со всей системой (или «служащие ее знаком»). Заметим, что эпистемология Уайтхеда уже включает в себя биологическую теорию восприятия, представляющую воспринимающее существо как природный организм, реагирующий на окружающую среду, а эта последняя теория несет в зародыше его «философию организма».

В-третьих, Уайтхед предпринимает очередную атаку против атомизма во всех его проявлениях, заявляя, что наш опыт состоит из продолжительностей («событий»), а не точечных мгновений. Ни с какой другой позиции, утверждает он, нельзя понять изменение; при изменении прошлое перете-

262

кает в настоящее, что возможно, если мы примем, что существуют продолжительности, но невозможно, если мы примем, что существуют мгновения. В то же время Уайтхед не склонен полностью отказываться от понятия «природы в какое-то мгновение», которое он называет «моментом», поскольку оно, по его мнению, существенно для научного анализа. Но если на том основании, что наука нуждается в понятии мгновения, мы заключим, что мгновения должны быть реальными ингредиентами нашего опыта, это будет «ошибочным предположением о реальном существовании того, чего нет». Тем не менее Уайтхед вовсе не желает утверждать, что мгновение представляет собой «фикцию» или «конвенцию»; по его мнению, считать так — значит разрывать всякую связь между наукой и опытом. Используя «метод экстенсивной абстракции», Уайтхед определяет мгновения через понятие опыта, но он не идентифицирует их положение внутри опыта; мгновения определяются им как класс, включающий множество продолжительностей с особыми экстенсивными отношениями друг к другу 26.

В-четвертых, достигает полного расцвета платонизм Уайтхеда. Уайтхед проводит четкое различие между «событиями» и «объектами». Событие уникально; в силу своей природы оно никогда не может повториться. События, можно сказать, представляют собой материал, специфику природы. «Объекты», наоборот, составляют то, что мы узнаем в природе, ее неизменные черты. Ни объект, ни событие не могут существовать изолированно друг от друга; каждое событие имеет определенный характер, т. е. в него «погружен» объект, а каждый объект характеризует некоторое событие. И все же, согласно Уайтхеду, хотя мы можем, строго говоря, приписать конкретное «местоположение» объекту, будет большой ошибкой считать его «в буквальном смысле» расположенным в этом месте. Мы можем, к примеру, сказать, что шторм имеет место в Атлантике. Это так, но слабонервные пассажиры в Англии сдают свои билеты, следовательно, шторм имеет место как в Атлантике, так и в Англии. «Объект выступает ингредиентом всего, что окружает его, — пишет он, — и это окружение не имеет четких границ»27.

В-пятых, Уайтхед резко критикует то, что названо им «удвоением природы», — этот аспект в его философии снискал широкую популярность, особенно после того, как был досконально изложен в «Науке и современном мире». Предложенное Галилеем и Локком различие между миром непосредственного опыта, содержащим цвета, звуки и запахи, и миром «научных сущностей», лишенным цвета, звука и запаха, воздействует на наше сознание, рождая в нем иллюзию, в которую оно с упоением верит. По мнению Уайтхеда, для науки красный отблеск заката в такой же мере «часть природы», как и колебания молекул; если ученый отбрасывает закат как «нечто, привнесенное психикой», он признается в своей неспособности дать связное описание всего, что содержит природа. Наука должна увязывать все известное, не делая никаких ссылок на то, что это известно: именно это хотел сказать Уайтхед своей часто цитируемой и часто неправильно истолковываемой фразой «природа закрыта сознанию».

В откровенно метафизических трудах, написанных Уайтхедом после того, как он в возрасте шестидесяти трех лет стал (в 1924 г.) профессором философии в Гарварде, темы «философии природы» получили новую формулировку и дальнейшее развитие. Из всех его поздних работ «Наука и со-

263

временный мир» (1925) была наиболее читаемой не столько из-за ее метафизики, сколько из-за ее вклада в понимание человеческой культуры; «Приключения идей» (1933) снискали популярность по той же причине. Но свое наиболее полное и наиболее обескураживающее выражение метафизическое влечение Уайтхеда нашло в «Процессе и реальности» (1929).

Вполне уместно сравнить «Процесс и реальность» с работой Александера «Пространство, время и божество», которую Уайтхед высоко оценивал; впрочем, восхищение было взаимным. Оба автора считали отношение отдельных вещей к пространству и времени центральной проблемой философии, хотя и предлагали разные решения. Но, что более важно, они использовали один и тот же философский метод, который мы могли бы, греша непочтительностью, охарактеризовать как метод «я тебе говорю». Ни тот, ни другой не доказывали в привычном смысле этого слова. Как утверждал Уайтхед в работе «Религия в созидании» (1926), метафизика — это описание: метафизик выделяет в некоторой интересующей его области то, что представляется ему общими признаками реальности, и предварительно формулирует их в виде категорий; затем он старается установить, не являются ли они на самом деле общими, отыскивая их проявления в других сферах человеческих интересов. Опыт невозможно дедуцировать из общих принципов; предполагать обратное — значит, по его мнению, совершать роковую ошибку метафизиков; но мы можем надеяться описать наиболее общие черты опыта. «Процесс и реальность» и представляет собой попытку такого описания.

Отправной точкой для Уайтхеда служит теория восприятия. Если в философии природы его подход «гомогенен», т. е. не содержит ссылок на человеческое восприятие и мышление, то его метафизика «гетерогенна», поскольку здесь он анализирует наше мышление о природе. «Философия организма, — пишет он, — принимает субъективное основание современной философии... Вся Вселенная состоит из элементов, обнаруживаемых в опыте субъектов». Так, он сознательно связывает свою метафизику с идеалистической традицией; его цель, говорит он, состоит в «переложении некоторых основных учений абсолютного идеализма на реалистический лад». Однако он стоит ближе к Бозанкету и Холдейну с их склонностью к обобщениям, чем к Брэдли, хотя и признает, что многим обязан его теории «переживания». Он принимает принцип Холдейна, согласно которому «мы должны быть готовы верить в те различные ракурсы мира, в каких он нам видится». Главный пункт, в котором совпадают философия Уайтхеда и абсолютный идеализм и который более всего остального знаменует полный разрыв Уайтхеда со всем, что символизировал Рассел, заключен в принимаемом им принципе, гласящем, что «каждое высказывание уже содержит ссылку на Вселенную, проявляющую общий метафизический характер... а его полный анализ должен выявить требуемый для данного факта общий характер нашей Вселенной». Этот вывод — естественное следствие учения, утверждающего возможность сведения всех свойств вещи к ее отношениям с системой.

Однако биологический характер философии Уайтхеда 28 конечно же не соответствовал духу идеалистической традиции; видимо, здесь на Уайтхеда

264

оказал влияние американский прагматизм. Проанализировав восприятие в биологических терминах как схватывание или «усвоение» организмом части окружающей его среды, Уайтхед обнаружил то же самое «усвоение» в отношениях между любыми вещами, независимо от того, являются они организмами или нет: Вселенная в его описании состоит из «единств существования», встраиваемых в единства («переживания») благодаря усвоениям. По мнению Уайтхеда, философы заблуждаются, полагая, что зрение является типичным способом взаимоотношения; Уайтхед призывает их поразмыслить над внутренними ощущениями. Тогда они поймут, полагает он, что присвоение и противодействие, а не «обладание чувственным данным голубого» являются отличительными особенностями не только восприятия, но и всех взаимоотношений, вместе образующих Вселенную.

265

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел философия












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.