Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Пассмор Д. Современные философыОГЛАВЛЕНИЕГлава 4. ДЭВИДСОН И ДАММИТСреди многочисленных современных философов, изучавших взаимосвязь между истиной, языком и реальностью, два особенно заслуживают внимания благодаря своей оригинальности и влиятельности — это американец Дональд Дэвидсон и англичанин Майкл Даммит. Не будь это так, каждый из них имел бы, хотя и по разным причинам, повод для оправдания. В течение более двадцати лет Дэвидсон не писал ничего, кроме статей, крайне разбросанных по разным местам публикации и по большей части очень кратких — до такой степени кратких, когда компактность из достоинства превращается в недостаток. Эти статьи связаны друг с другом и вплетаются в ткать философских споров. Может сложиться впечатление, что они содержат повторения, и, безусловно, есть несколько моментов, которые Дэвидсон постоянно старается втолковать читателю. Но то, что выглядит повторением, часто оказывается тонкой переформулировкой, за которой иногда стоит довольно важный пересмотр позиции. В общую теорию Дэвидсона входит положение о том, что для понимания отдельного убеждения или мнения мы должны рассмотреть всю систему идей и установок, в которую это убеждение включено. Это, безусловно, верно и в случае самого Дэвидсона. Хотя он не является темным автором в обычном смысле этого слова — правильней было бы назвать его «трудным для понимания», однако неудивительно, что очень часто изложение и критика его взглядов предваряются словами «если я правильно понял». В отношении Даммита трудность в чем-то сходная, а в чем-то отличная. В течение какого-то времени он писал мало; его оксфордские друзья стали уже опасаться, что он так никогда и не напишет тех значительных трудов, которых они от него ждали. Когда же он написал их, то ими оказалась объемистая книга о Фреге с последовавшей за ней еще более объемистой книгой об интерпретации Фреге, которые вместе насчитывали более тысячи страниц и в которых переплетались собственные учения Даммита, критика современников и ответы на критику с их стороны. В целом результат был в высшей степени ошеломляющим. Затем был опубликован большой сборник статей, которые нельзя не учитывать, книга о математическом интуционизме, а в последующем еще несколько очень длинных статей. Однако ни того, ни другого философа нельзя обойти вниманием. Их творчество, в особенности Дэвидсона, среди всего прочего, является отправной точкой для исследований плодотворно работающей группы молодых оксфордских философов, которые в историко-географическом плане являются преемниками философии «обыденного языка», но которые, как уже отмечалось, резко протестуют против этой философии, что находит от- 72 ражение и в их интересах, и в стиле их работ. (Они пишут в манере, которая часто бывает ужасно техничной и всегда крайне абстрактной, лишенной каких-либо ссылок на конкретные примеры.) Но эту новую «оксфордскую группу» никоим образом не следует относить к некритичным дэвидсонианцам. Член этой группы Дж.А.Фостер уже в 1976 г. был готов написать, что «проект Дэвидсона лежит в руинах». Но Дэвидсон был тем, кто их вдохновил *. Мышление Дэвидсона напоминает бесшовное сплетение. Тем не менее мы можем провести приблизительную и легко распознаваемую границу между совокупностью статей, в которых главный интерес Дэвидсона связан с психологией 2 и которые собраны вместе в книге «Очерки о действиях и событиях» (1980), и его статьями по семантической теории, опубликованными в виде «Исследований по истине и интерпретации» (1984). Давайте начнем с немного более простых для изложения психологических статей. После неудавшихся исследований в области экспериментальной психологии принятия решений, которые оказали важное негативное влияние на его мышление, Дэвидсон проявил интерес к поствитгенштейновской философской психологии и в особенности к книге Энском «Интенция». Мы рассмотрим два направления развития мысли Дэвидсона, представленные в его психологических трудах и связанные с его семантикой, которые привели к созданию онтологии. Первое из этих направлений вырастает из его отказа рассматривать интенциональное действие как «возвышающееся над» каузальным уровнем. «Обычное понятие причины, — подытоживает он в своих предварительных замечаниях, — имеет существенное значение для понимания того, что значит действовать мотивированно, иметь определенное намерение при совершении действия, действовать вопреки своему собственному разумению или действовать свободно» — хотя именно в данных случаях это понятие часто отбрасывали как бесполезное. Здесь перед Дэвидсоном встает проблема, наиболее четко сформулированная им в работе «Ментальные события» (1970): как согласовать два, казалось бы, несовместимых факта: во-первых, тот факт, что человеческие действия, со всей очевидностью, входят составной частью в устройство природы, «оказывая каузальное воздействие на внешние по отношению к ним события и подвергаясь аналогичному воздействию с их стороны», и, во-вторых, тот факт, что имеются, как он полагает, «убедительные доводы против той точки зрения, что мышление, желание и сознательное действие можно, подобно физическим явлениям, подвести под детерминистические законы». Важно само название этого очерка: «Ментальные события», а не «ментальные состояния» или «ментальные процессы». С этим связана вторая тема, проходящая через все творчество Дэвидсона и состоящая в том, что для обсуждения в надлежащем ключе каузальности, интенционального действия или психофизической проблемы следует прибегнуть к некоторой онтологии событий. На Дэвидсона оказало особенно сильное влияние учение Энском о 73 том, что одно и то же действие может быть в одном случае описано как интенциональное, а в другом случае — как неинтенциональное; например, я мог бы намеренно написать польское имя и ненамеренно написать его неправильно, не совершая при этом два отдельных действия. Что же на онтологическом уровне влечет за собой эти разные описания? Ответ Дэвидсона: событие. Правда, когда мы говорим о ком-то, что он совершил такое-то действие, мы, как правило, не упоминаем событие. Например, мы говорим: «Брут нанес Цезарю удар ножом», как если бы ничего кроме Брута, Цезаря и акта нанесения удара ножом здесь не предполагалось. Однако подобный анализ, как утверждает Дэвидсон в работе «Логическая форма предложений о действиях» (1967), является ошибочным. Логическая форма такого предложения выглядит примерно так: «Существует событие, которое есть событие нанесения-Брутом-удара-ножом-Цезарю». (В символическом виде это формулируется более аккуратно.) Чем вызвано такое решение? Здесь Дэвидсон считает нужным обратиться к своей семантике. Если мы формулируем утверждения о действиях как утверждения о «событиях», нам становится понятно, говорит он, почему имеют место определенные следствия, которые невыводимы при более традиционных формулировках, например, почему «Брут нанес Цезарю удар ножом в спину» влечет за собой «Брут нанес Цезарю удар ножом». При традиционной формулировке мы имеем два отдельных предиката, приписываемых Бруту: «быть тем, кто ударил Цезаря ножом в спину» и «быть тем, кто ударил Цезаря ножом» — и при этом у нас нет стандартного способа перейти от первого ко второму. Но если мы предложим в качестве логической формы предложения «Брут ударил Цезаря ножом в спину» что-то вроде «Существует событие, которое есть событие нанесения Брутом удара ножом Цезарю и которое есть событие нанесения удара в спину Цезаря», то эта формулировка со всей очевидностью влечет за собой свою первую часть. (Для подобных формулировок он использует неизменный критерий: позволяют ли они вывести все возможные следствия.) Однако здесь возникает трудность. На Дэвидсона огромное влияние оказал Куайн. Он цитирует известное изречение Куайна: «Нет сущности без тождества». Если же Дэвидсон собирается включить события в свою онтологию, он должен, при таком подходе, предложить некоторый критерий для установления тождественности события, описанного одним способом, событию, описанному другим способом. В качестве важного критерия он предлагает следующий: если события имеют одни и те же причины и одни и те же следствия, они должны быть одним и тем же событием. На это можно возразить, что события не относятся к тому роду вещей, которые могут быть причинами и следствиями. Ибо некоторые философы, например Мэкки, считали, что причины при их надлежащем описании связывают факты, выразимые только в предложениях. Такая позиция, отвеча- 74 ет Дэвидсон в работе «Каузальные отношения» (1967), сразу же приводит к трудностям, как только мы пытаемся охарактеризовать логическую связь, которая имеет место между рассматриваемыми предложениями, ибо оказывается, что эта связь не может быть и одновременно должна быть материальной импликацией. Согласно Дэвидсону, в действительности каузальные отношения как раз и устанавливаются между событиями. Поэтому ничто не мешает утверждать, что мы можем отождествлять два события как одно и то же событие на том основании, что они имеют одни и те же причины и одни и те же следствия. Дэвидсон не намерен отрицать то допущение, которое лежит в основе позиции Мэкки, а именно утверждать, что одно событие выступает причиной другого, значит утверждать, что между этими двумя событиями существует законоподобная связь. Однако он добавляет два замечания: во-первых, мы можем знать, что А является причиной В, не зная при этом, какой закон их связывает, и, во-вторых, те описания, которые мы используем, когда говорим о каузальной связи, могут не содержать и, как правило, не содержат в себе связывающий закон. Например, мы можем знать, что Джек сломал ногу, когда упал с лестницы, и согласимся с тем, что имеется законоподобная связь между событием, которое мы описываем как «Джек упал с лестницы», и событием, которое мы описываем как «Джек сломал ногу». И тем не менее не существует строгого закона, гласящего, что если кто-то падает с лестницы, он ломает ногу. Если же мы попытались бы сформулировать такой закон, добавляя все больше и больше подробностей («человек такого-то возраста, упавший с такой-то высоты, под таким-то углом на такой-то пол») мы имели бы в своем распоряжении «закон», который представлял бы собой лишь подробное описание того, что произошло в рассматриваемом случае. Указанное событие необходимо сначала описать в терминах физики, заключает Дэвидсон, прежде чем появится надежда открыть строгий закон, из которого с учетом имеющихся обстоятельств можно дедуцировать перелом ноги. Обо всем этом надо помнить, чтобы понять крайне необычную защиту Дэвидсоном материализма тождества и его способ согласования тех фактов, что ментальное составляет часть природы, подверженную обычным каузальным воздействиям, и что связи между ментальными событиями не являются законоподобными. Как он утверждал в своих ранних статьях, когда мы даем стандартное психологическое объяснение, мы обычно говорим, что кто-то совершил такое-то конкретное действие, потому что у него были определенные желания и он придерживался определенных убеждений или мнений. Вместе с тем, с точки зрения Дэвидсона, это является и каузальным объяснением. Однако, добавляет он, не существует строгих законов вида: «Всякий раз, когда кто-то имеет такие-то убеждения, мнения и желания и когда выполняются такие-то дополнительные условия, он будет действовать таким-то образом». Какое действие совершит человек, будет зависеть не оттого, какого конкрет- 75 ного мнения он придерживается или какое конкретное желание он имеет, а от структуры его убеждений, мнений, желаний, опасений, надежд, ожиданий и т.п. Мы можем выбрать какое-то одно из них, когда, например, в качестве объяснения поступка Тома говорим, что он женился на Мэри, «потому что она богатая». Однако это, полагает Дэвидсон, упрощенный прием. Психологи давно уже это осознали. Именно поэтому они искали альтернативные методы объяснения человеческих действий, используя то идею обусловливания, то, как предлагает Рамсей, готовность человека сделать ставку на определенные альтернативы. Однако, утверждает Дэвидсон, эти альтернативные формы объяснения будут бесполезны, если мы не рассмотрим их в «контексте согласованных установок» — именно того, что, как предполагается, эти альтернативные методы делают излишним. Можно было бы ожидать, что такого рода доводы в итоге выльются в некоторую разновидность дуализма, но отнюдь не в то, что Дэвидсон называет «аномальным монизмом». Но именно аномальный монизм приводит Дэвидсона к выводу, что не существует строгих законов, связывающих ментальное с физическим. (Под «ментальным» он имеет в виду, в отличие от некоторых сторонников теории тождества, не ощущения и тому подобное, а любое событие, которое, как это было и у Брентано, по существу, содержит в себе пропозициональную установку — «считать, надеяться, ожидать, опасаться... что...») Ибо если бы существовал закон, утверждающий, что всякий раз, когда в моем мозгу происходит физическое событие/?, в моем сознании должно появиться мнение w, то мнение было бы чем-то таким, что мы могли бы приписывать человеку в том же самом смысле, в каком мы можем приписывать ему некоторое физическое свойство. С точки зрения Дэвидсона, мнения не таковы: чтобы приписать какое-либо мнение человеку, мы должны принять во внимание соображения когерентности, рациональности и тому подобного, причем в том смысле, в каком это неприменимо к физическим свойствам. Тем не менее ментальные события составляют часть природы и как таковые одновременно выступают причинами и сами имеют причины, а их связь, в принципе, подчиняется строгим законам. С учетом сказанного ранее, это возможно только в том случае, если они также являются физическими событиями; законы, связывающие их с другими событиями, будут тогда строгими физическими, а отнюдь не психофизическими законами. Однако, если мы ограничиваемся использованием «психологического языка», мы можем связывать психологические события друг с другом при помощи нестрогих психологических обобщений, не обращая внимания на тот факт, что связываемые нами события являются одновременно физическими событиями и в этом своем качестве подчиняются строгим физическим законам 3. Предложенный Дэвидсоном анализ утверждений о действиях и утверждений о каузальных связях можно считать и вкладом в развитие философе- 76 кой психологии, и конкретным приложением его семантического анализа, основанного на семантической теории, которую, как сообщает нам Дэвидсон, он разрабатывает с 1953г. Однако в своем первоначальном виде эта теория появляется лишь в статье «Истина и значение» (1967) или же в немного более систематичной, хотя и столь же программной работе «Семантика для естественных языков» (1970). В статьях «Радикальная интерпретация» (1973) и «В защиту Конвенции Т» (1973) в разработке этой теории намечается некоторый поворот, хотя ни о каком коренном изменении говорить не приходится 4. Дэвидсон начинает с вопроса о том, какие задачи стоят перед семантической теорией. «Ее цель, — отвечает он, — предоставить нам значение каждого имеющего значение выражения». Это звучит странно; обычно мы исходим из того, что «имеющими значение выражениями» являются слова, поэтому трудно понять, как семантическая теория могла бы выполнять то, для чего предназначены словари. Однако чуть позже «имеющие значение выражения» переопределяются как «выражения, имеющие независимое значение», а эти, в свою очередь, быстро отождествляются с предложениями. По сути, слова учитываются здесь только потому, что их содержат предложения; значение слов подобно значению таких выражений, как «быть отцом», заключается в том систематическом вкладе, который они вносят в предложения, частью которых являются. (Различие с Соссюром здесь явное.) Поэтому семантика, как ее понимает Дэвидсон, не сообщает нам, к примеру, что означает слово «хороший». (Такого же взгляда придерживался и Монтегю.) Однако проводимый в ней анализ таких предложений, как «Она хорошая актриса», позволяет отличить их от предложений вида: «Она англоязычная актриса», причем отличить таким образом, что при выявлении их логической формы становится очевидным, почему второе предложение влечет за собой: «Она говорит по-английски», тогда как первое предложение не влечет за собой: «Она хорошая». Если обобщить сказанное Дэвидсоном по поводу предложений о действиях, то в его намерения входит «описать логическую или грамматическую роль частей или слов в предложениях конкретных типов, которая согласовывалась бы кате с «отношениями следования между такого рода предложениями», так и с тем, что известно о роли этих же самых слов или частей в предложениях других типов. Для него это означает «то же самое, что показать, как значения» таких предложений «зависят от их структуры». Следовательно, задача «выявления логической формы», говорит он, является «центральной задачей семантики». Его интерес привлекает тот фрагмент языка — он связывает его с «глубинными структурами» Хомс-кого, — который предоставляет нам способ интерпретации целых классов предложений 5; его не особенно волнует, если предложения, раскрывающие логическую форму, едва ли хорошо звучат по-английски. Поскольку каждый язык имеет конечное число букв, слов и типов словосочетаний, Дэвид- 77 сон надеется, используя разные способы сцепления этих повторяющихся элементов, определяемые аксиомами и теоремами, «задать значение» бесконечного множества предложений, содержащихся в языке. Когда в повседневной жизни мы сталкиваемся с каким-то непонятным нам предложением в языке, которым мы не владеем в совершенстве, мы обычно обращаемся за помощью к словарю, а возможно, прибегаем и к учебнику грамматики. Фодор и Кац, по существу, убеждают нас в том, что именно это нам и следует делать, хотя их теория содержит в себе довольно нестандартные представления о характере хорошего словаря и хорошего учебника грамматики. Подобная процедура не способна рассеять семантические сомнения Дэвидсона. Он разделяет общее для XX в. допущение о том, что существует связь между истиной и значением, и поэтому мы не может претендовать на полное понимание предложения, если нам неизвестно, при каких условиях оно истинно. Но ни учебник грамматики, ни словарь не сообщают нам и не позволяют дедуцировать условия истинности для предложений о каузальных связях или для предложений о действиях. Фактически, словари и учебники могут ввести нас в заблуждение, как вводит в заблуждение, по мнению Дэвидсона, предлагаемый на их основе анализ предложения «Брут убил Цезаря». Поэтому в поисках своей семантики Дэвидсон обращается к другому. В работе «С логической точки зрения» (1953) Куайн провел различие между «теорией референции», оперирующей такими экстенсиональными понятиями, как «обозначает», «выполняет», «истинно», и «теорией значения», включающей в себя такие интенсиональные понятия, как «синонимичный», «аналитический», «означает». Теория референции, утверждал Куайн, значительно лучше оснащена в интеллектуальном отношении, нежели теория значения. Дэвидсон вначале намеревался разработать теорию, которая выполняла бы все то, что мы требуем от теории значения, т.е. позволяла бы нам интерпретировать предложения, но которая «прекрасно помещалась бы в рамках теории референции». (Позже в работе «Реальность без референции» (1970) он будет отрицать возможность того, что было бы правильно назвать теорией референции; понятие референции, скажет он, нужно нам лишь в качестве «постулата» семантической теории, но проверяемая теория начинается на уровне описания истинных предложений и функционирования слов в предложениях, так же как, утверждает он, проверки теорий в физике микромира осуществляются на уровне физических объектов. Тем не менее теория значения использует понятие «референция», но не так, как она использует понятие «значение».) 6 Пропозициональная логика, полагал он, продемонстрировала нам, как истинностное значение «р или q» определяется истинностными значениями p и <7; Тарский показал, как истинностное значение «открытых» предложений, содержащих свободные переменные, такие как х, определяется тем, что эти переменные выполняются упорядоченными последовательностями; например, 78 если взять простейший случай, «открытые» предложения вида <ос есть отец у» выполняются такой упорядоченной последовательностью, как <Герцог Эдингбургский, принц Чарльз>, и таким образом Тарскому удалось определить истинность квалифицированных предложений. Сам же Дэвидсон показал, как истинность утверждений о действиях определяется истинностью утверждений о событиях. Это было началом, но, по его мнению, хорошим началом, сколько бы проблем ни оставалось еще решить. Семантика Дэвидсона намечалась как аскетичная в онтологическом отношении теория. «Думаю, теории значения достигнут успеха, — пишет он в ответе Фостеру, — когда мы перестанем некритически использовать в них понятия конвенции, лингвистической роли, лингвистической практики или языковых игр». И Монтегю, и Льюис, и Крипке предлагают нам, с точки зрения Дэвидсона, слишком обильную диету; они же в ответ оспаривают способность Дэвидсона справиться с признаваемыми им проблемами, например с проблемой контрфактических высказываний, используя диету, которая, по их мнению, не обеспечивает удовлетворительного питания. Тарский разделял пристрастие Дэвидсона к экстенсиональному. Аксиомы его «определения истины» — или, в терминологии Дэвидсона, «теории истины», — содержат только такие выражения, как «класс», «последовательность», «предложение», «структурное описание» 7. Для разработки столь же аскетичной теории значения нам нужно, считает Дэвидсон, сначала найти некоторое свойство Т, характерное для тех предложений, которые «означают, что р» (в конкретном языке L), а затем выявить некоторое неинтенсиональное отношение между предложениями, обладающими таким свойством, и самим/;. Мы сможем это сделать, говорит он, заменив «означает» на «если и только если», а Т— на «истинно». В результате мы получим предложения истинности (Г-предложения) Тарского: «Снег бел» истинно (в русском языке), если и только если снег бел. Теперь мы можем опереться на формальные ресурсы теории Тарского, на его методы доказательства Г-предложений. Если дана такая теория и если признать ее тем, что она есть, т.е. теорией истины, то, как пишет Дэвидсон в своем «Ответе Форстеру», «мы могли бы осуществить перевод каждого предложения нашего языка и при этом знать, что это перевод». Но не только это — «нам следует "знать в деталях, как истинностное значение предложений языка зависит от их структуры, почему одни предложения влекут за собой другие и каким образом слова выполняют свою функцию благодаря их отношению к объектам в мире». Поистине неисчерпаемое богатство заключено в формальной теории! Однако в силу разных причин Тарский полагал, что его определение истины неприменимо к естественным языкам не только потому, что это приводит к семантическим парадоксам, но и потому, что естественные языки содержат нередуцируемые индексальные выражения, которые не содержат и намека на то, что могло бы выполнять их. В теории Тарского нашлось место 79 для таких предложений, как: «Какая-то книга украдена» или «Все книги украдены», но не для предложения «Та книга была украдена». На первый взгляд, мы в состоянии судить о том, истинно это предложение или ложно, если только нам случилось присутствовать при его произнесении и, следовательно, мы знаем, о какой книге идет речь и на какой момент времени указывает глагол «была». В ответ Тарскому Дэвидсон формулирует свое Г-предложение следующим образом: «Та книга была украдена» истинно в русском языке как (потенциально) произносимое человеком/7 в момент времени /, если и только если книга, демонстрируемая человеком p в момент времени /, украдена до времени t». Это предложение составляет характерную особенность анализа Дэвидсона. В левой его части, как и у Тарского, стоит предложение нашего языка, которое подвергается семантическому анализу, а в правой его части стоит предложение, сформулированное на языке теории. (В данном случае оба языка являются фрагментами русского, но это необязательно.) Язык теории не содержит кавычек и ссылок на «значения» или какие-либо другие сходные интенсиональные выражения. Но он выявляет «логическую форму» исходного предложения и тем самым вносит вклад в наше понимание его значения. Метод заимствован у Тарского, но есть и отступления от Тарского, поскольку исходное предложение в теории Дэвидсона понимается как речевой акт, а язык теории все еще содержит индексальные выражения, например «книга, демонстрируемая человеком/?» (по этому поводу см. «В защиту конвенции Т», 1973). Становится очевидным, что классическое Г-предло-жение — «Снег бел» истинно, если и только если снег бел — в действительности не удовлетворило бы Дэвидсона. Ибо за ним скрывается семантическая проблема. «Снег» — это массовый термин; Дэвидсону потребовался бы анализ, который выявил бы различие между этим предложением и предложением «Пунктуальность желательна» или «Тигр есть животное». Возможно, как предварительный вариант подойдет такой анализ: «Каждая частица снега, которая больше определенного размера, является белой». Конечно, подобные предложения мы можем понимать, только если мы понимаем значение их составных частей. Но части предложений, утверждал Дэвидсон, имеют значение лишь благодаря тому, что «вносят систематический вклад в значение предложения, в котором они встречаются». Это выглядит как порочный круг: чтобы понять предложение, мы должны знать значение его частей, а чтобы понять части, мы должны понимать все предложение. Это обстоятельство заставляет Дэвидсона отстаивать некий вариант холизма: «Мы можем установить значение любого предложения (или слова), только установив значение каждого предложения (и слова) данного языка». Но тогда получается, что никакое отдельное Г-предложение не задает нам значение предложения, относительно которого оно формулируется. Скорее, наряду с доказательством, осуществляемым посредством логической катего- 80 ризации составных частей исходного предложения, оно сообщает нам нечто такое, что мы должны знать, чтобы понимать роль, которую такого рода предложения играют в нашем языке. Все это учение едва ли можно считать бесспорным. (Как нельзя считать бесспорной, должен добавить, и мою интерпретацию Дэвидсона.) Три вопроса вызвали беспокойство у критиков. Во-первых, почему у обыкновенного носителя языка, по всей видимости, неплохо обстоят дела с пониманием речи других людей, хотя он далек от того, чтобы владеть полной теорией языка (этого не требовал и сам Дэвидсон) или даже теорией некоторого фрагмента языка, хотя именно это требование и выдвигал Дэвидсон? Второй вопрос касается того, как мы можем установить истинность отдельного Г-предложения как такового. И третий — это вопрос о том, откуда мы знаем (даже если нам известно, что Г-предложение истинно), что оно задает или частично задает значение того выражения, относительно которого формулируется. От хорошей семантической теории, как говорит нам Дэвидсон, требуется ее эмпирическая проверяемость. Но как могут быть проверены два последних утверждения? Статьи Дэвидсона «Радикальная интерпретация» и «В защиту конвенции Т» призваны дать ответы на эти вопросы. По первому вопросу Дэвидсон разъясняет, что выдвигаемая им теория — это не теория о том, как мы обычно учим или интерпретируем наш собственный язык или язык других людей. В его теории полностью отсутствуют, в отличие от теории Хомского, какие-либо отсылки к психологии или даже эпистемологии. Скорее, он ставит вопрос о том, какую теорию мы могли бы знать, чтобы иметь возможность установить, что, когда Курт «при соответствующих условиях» произносит слова «Es regnet», он говорит, что идет дождь, а также откуда мы могли бы знать эту теорию. (Здесь он не добавляет — хотя я считал это его точкой зрения, — что, поскольку мы знаем это, мы могли бы интерпретировать утверждение Курта в том смысле, в каком сам Курт его интерпретировать не может, и это позволило бы нам выявить особенности значения этого предложение, которые Курт не осознает. Или, во всяком случае, это было бы так, если бы Курт сказал: «Ich glaube dass es regnet» («Я думаю, что идет дождь»), со всеми вытекающими отсюда известными семантическими проблемами, связанными с предложениями мнения.) Поводом для второго вопроса — откуда мы знаем, что ^-предложение истинно? — служит то обстоятельство, что, когда теория истины используется в качестве теории значения, мы не можем просто оговорить в качестве условия, как это делал Тарский, что предложение, формулируемое в нашей теории языка, следует считать «адекватным переводом» исходного предложения. Ибо в этом случае мы истолковываем выражение «является адекватным переводом» как эквивалентное выражению «имеет то же самое значение», но ведь именно тождество значения мы и пытаемся объяснить с помощью теории истины. 81 Все это станет немного понятней, если мы представим себе, что пытаемся сформулировать по-русски теорию истины для французского языка. Предположим, что исходным является предложение «La neige est blanche», a предложение, которое мы формулируем в нашей теории языка, звучит так: «Снег бел». В результате мы получаем: «La neige est blanche» истинно по-французски, если и только если снег бел. Какие у нас есть основания считать, что это так? Если взять более ранние работы Дэвидсона, то там он придерживался той точки зрения, что теория значения строится для языка, который человек уже знает, а не для иностранного языка. Стало быть, Дэвидсона не особенно беспокоило, откуда в случае предложений иностранного языка мы можем знать, что предложения истинности, которые служат критерием для нашей теории, сами являются истинными них истинность известна нам. Это становится одной из проблем, которые Дэвидсон пытается решить в «Радикальной интерпретации», используя подход, свидетельствующий о большом влиянии Куайна, но не опираясь при этом на эпистемологию Куайна 8. В своей приблизительной формулировке этот метод означает следующее: мы спрашиваем себя, при каких обстоятельствах Курт произносит фразу: «Es regnet». Если мы обнаружим, что он произносит ее, когда идет дождь, то мы располагаем такого рода свидетельством: «Курт принадлежит к немецкоязычному сообществу, и в субботу днем Курт считает истинным, что «Es regnet», и этим днем вблизи Курта идет дождь». Это является свидетельством в пользу Г-предложения: «Es regnet» истинно по-немецки, будучи сказанным человеком ? в момент времени /, если и только если идет дождь вблизи ? в момент времени t. Дэвидсон применяет, таким образом, традиционный «дескриптивный» подход к языку, против которого возражал Хомский, хотя и использует его лишь для сбора свидетельств в пользу «глубинной» теории истины. Но даже если нам недостаточно этих доводов, чтобы отказаться от данного подхода, то мы можем предложить и другие возражения: ведь не только Курт, но и любой другой член сообщества, в высказываниях которого мы ищем подтверждающее свидетельство вида «Гретхен является членом... и она говорит ...», может ошибаться или лгать. Здесь Дэвидсон обращается к принципу, который в разнообразных формулировках и под разными названиями занимает важное место в современных семантических дискуссиях по вопросу о свидетельствах. Согласно этому принципу, если мы не можем интерпретировать высказывания и поведение некоего живого существа «как выявляющие совокупность убеждений и мнений, которые в большинстве своем согласуются с нашими собственными стандартами и являются истинными с точки зрения этих стандартов, то у нас нет оснований считать это существо рациональным, имеющим убеждения и мнения и способным что-либо сказать», т.е. обладающим языком, а не просто способным производить звуки. Теперь остается третий вопрос. Является ли Г-предложение автоматически предложением о значении? С самого начала Дэвидсон признавал, что 82 если бы мы учитывали только истинностные значения, то Г-предложение для «Снег бел» могло бы звучать так: это предложение истинно, если и только если трава зеленая или 2+2=4, а не только так: это предложение истинно, если и только если снег бел. Ибо согласно экстенсиональной логике, в которой работает Дэвидсон, любое истинное предложение может быть подставлено вместо любого другого истинного предложения, и это не повлияет на истинностное значение предложений, в которые это первое предложение входит составной частью. Это не было проблемой для Тарского, поскольку он постулировал, что ^-предложение должно представлять собой перевод. Случай Дэвидсона другой; как мы видели, он не может просто постулировать это. Мы можем надеяться, говорит он, что удовлетворительная теория истины не будет порождать такие аномальные предложения. Но эта «надежда» не позволяет нам определять Г-предложения как предложения, которые «задают значение». Не можем мы и релятивизировать Г-предложения относительно теории, которая доказывает их, как это, возможно, предполагалось в некоторых более ранних формулировках Дэвидсона. «Если теория выполняет все, что она предназначена выполнять, то Т-предложения одни должны предоставлять все необходимое для интерпретации». Но именно в этом пункте должно подключиться исследование привычек носителей языка. Мы не установим в качестве неизменно повторяющегося факта, что Курт говорит: «Es regnet», если и только если 2+2=4. Некоторая степень неопределенности будет иметь место, но ее недостаточно, полагает Дэвидсон, чтобы разрушить нашу способность различать хорошие и плохие теории истины для конкретных предложений, с тем чтобы только первые использовать в теориях значения. Поэтому в конечном счете Дэвидсон не теряет надежды. А его конкретные исследования, наряду с исследованиями таких его взыскательных коллег, как Гилберт Харман и Джон Уоллес, часто представляют интерес независимо от его общей теории. Возьмем, к примеру, его анализ пропозициональных установок. Он исходит из предположения, которое основывается на некоторых филологических соображениях и согласно которому слово «that» («что») в предложении «Galileo said that the earth moves» («Галилей сказал, что Земля движется») является указательным местоимением *, а предложение в целом эквивалентно следующему: The earth moves. Galileo said that' («Земля движется. Галилей сказал это») — таким образом, мы имеем здесь два экстенсиональных предложения. Это само по себе достойно обсуждения как определенное решение проблемы анализа исходного предложения в истинностно-функциональных терминах, даже если при таком ре-шении исходное предложение определенно не сохраняет свою истинность * Дэвидсон использует здесь тот факт, что в английском языке слово «that» используется и как союзное слово («Galileo said that the earth moves»), и как указательное местоимение, переводимое на русским язык как «то», тот» («That book is red» — «Та книга красная»), В русском языке в этих случаях используются разные слова, и поэтому для русского языка анализ Дэвидсона не столь нагляден. 83 при замене «Земля движется» на любое другое истинное высказывание 9. (Дэвидсон уже дал, как мы видели, объяснение указательным местоимениям.) Однако в итоге он в известной степени принимает критику Фостера: «Ничто в строгом смысле не составляет теорию значения». «Теория истины, — продолжает он, — как бы хорошо ни была она отобрана, не является теорией значения», ибо сохраняются «нередуцируемые индексальные элементы». Однако он все еще продолжает считать возможным обращаться к подобной теории за ответом на вопрос: «Что же именно знает тот, кто интерпретирует предложение?» Отсюда следует, что эта теория может «дать удовлетворительный ответ на одну из центральных проблем в философии языка». Делает ли это его уязвимым перед колким замечанием Патнэма о том, что семантика Дэвидсона — это лишь «куайновский скептицизм под маской позитивного вклада в теорию значения», остается вопросом. Как правило, Дэвидсона часто порицают в Соединенных Штатах за то, что он много обещает в своих программах, но никогда не выполняет своих обещаний; наиболее преданных поклонников он нашел в Англии, которая, видимо, в этом отношении менее требовательна. Но даже там, как мы видели, высказывались сомнения. А теперь обратимся к Даммиту10. Большей частью его творческая биография была посвящена интерпретации и с существенными оговорками защите Фреге. Два объемистых труда, появившихся в ходе осуществления этого замысла: «Фреге» (1973) и «Интерпретация философии Фреге» (1981), — несомненно, в значительной своей части содержат обсуждение не только этих тем, но и большинства главных проблем философии языка. Причем содержат таким образом, что если мы хотим рассмотреть, скажем, теорию имен собственных Даммита, мы должны принять во внимание, что говорит по этому поводу Фреге, что говорит Даммит о Фреге, что говорит Крипке о Фреге и Даммите, что на это отвечает Даммит и как он сам критикует Крипке. А это совершенно неосуществимо в разумных пределах. Кроме того, возникает и другая трудность. Хотя Даммит бескомпромиссно отстаивает свою интерпретацию Фреге и безапелляционно обрушивается на своих оппонентов, однако изложение им собственных взглядов носит предварительный, пробный характер. Как только читатель начинает склоняться к тому, чтобы приписать Даммиту определенное учение, тут неожиданно возникает поворот в его аргументации, появляются непредвиденные трудности, заявляют о себе новые альтернативы. Как критикам, так и сторонникам приходится придавать взглядам Даммита некоторую фиксированную форму, с тем чтобы начать их обсуждение. Мы сосредоточим наше внимание на двух тесно связанных аспектах его мысли: его воззрениях относительно центрального места философии языка и его антиреализме. Философия языка, как мы уже видели, привлекла к себе в последнее десятилетие поразительное количество наиболее талантливых философов. В действительности, «язык» стал ключевым понятием в послевоенной куль- 84 туре в целом, подобно тому как «атом» был таким понятием в XVIII в. и «развитие» в XIX в. Даже главные научные открытия в молекулярной биологии этого периода не обходились без таких понятий, как «код» и «транскрипция»; выходили книги о «языке архитектуры». Эта волна увлечения языком была столь мощной, что большинство философов даже не утруждали себя обоснованием своей веры в то, что язык служит надлежащей отправной точкой для философского исследования, точно так же, как их предшествен-ники-эмпиристы спокойно предполагали, что начинать нужно с восприятия. Даммит, в отличие от других, открыто защищает «лингвистический поворот». «Пока мы не поймем, что представляет собой наш язык, — пишет он в работе «Оправдание дедукции» (1973), — с помощью которого мы постигаем мир и без которого поэтому для нас не существует мира, до тех пор наше понимание всего остального будет неполным». Его предшественники написали бы «восприятие» или «мышление» там, где он пишет «язык». Почему произошло такое изменение? По двум причинам, разъясняет он в работе «Может ли аналитическая философия быть систематичной и должна ли она быть такой?» (1975). Во-первых, на Даммита, как и на многих философов до него, угнетающе действует отсутствие в философии прогресса, понимаемого в том смысле, в каком он имеет место в естественных науках; его подавляет неспособность философии организовать себя как систематическое исследование, осуществляемое «в соответствии с общепринятыми методами исследования», достигающее результатов, «которые всеми принимаются или отвергаются в соответствии с общепринятыми критериями», и завершающееся ясно сформулированной теорией. Эпистемологический подход не дал ощутимых результатов в достижении этой цели. Фреге, полагает Даммит, указал нам путь, когда заложил основы философии как теории значения. Отнюдь не каждый примет эту интерпретацию Фреге, а наиболее скептично настроенные могут спросить: неужели Монтегю, Хомский, Льюис, Дэвидсон, Крипке и Даммит отличаются друг от друга в меньшей степени, чем Брэдли, Рассел и Дьюи? Конечно, представление о том, что философия в конечном счете — это совместное предприятие, участие в котором предполагает строгую специальную подготовку и в которое любой человек может надеяться внести свой вклад таким же образом, каким ученый вносит вклад в то, что Кун называет «нормальной» наукой, — это представление снискало себе поддержку многих англо-американских философов, хотя, как с досадой признает Даммит, подобные надежды ни в коей мере не новы и до сих пор никогда не оправдывались. Даммит не имеет в виду, что интересы философов должны ограничиваться только теорией значения. Тем не менее он считает, что в конечном счете веб их спекуляции должны будут пройти проверку перед судом теории значения. И, конечно же, он убежден, что «только через анализ языка мы можем 85 анализировать мышление». Попытка анализировать мышление напрямую, как это делали эмпиристы, «лишая мысль ее лингвистического облачения и проникая в ее обнаженную суть», всегда заканчивается тем, что «саму мысль спутывают с субъективными внутренними переживаниями, которые ей сопутствуют», такими, например, как образы. Хотя эти последние замечания сделаны в духе Витгенштейна, Даммит вместе с тем отвергает два центральных витгенштейновских тезиса: во-первых, тезис о том, что философия не может быть систематическим исследованием, аналогичным тому, которое имеет место в естественных науках; и, во-вторых, тезис о том, что философия языка — это не общая теория значения, а исследование того, как язык используется в конкретных языковых играх. Что касается последнего тезиса, то Даммит основывает свою критику Витгенштейна на фрегевском различении «силы» и «смысла». Несомненно, признает он прямо, в разных языковых играх одно и то же лингвистическое выражение может иметь разную силу, как, например, в команде, в отличие, скажем, от утверждения. Вместе с тем, выражение «Закрой окно», используемое как приказание, имеет тот же самый смысл, какой оно имеет в составе предложения «Я забыл закрыть окно» независимо оттого, используется ли это предложение как извинение, оправдание, напоминание или как что-то еще. Иначе, утверждает Даммит, мы никогда бы не смогли научиться языку. Витгенштейн, по мнению Даммита, правильно подчеркивает, в противовес Фреге, что язык является социальным явлением, имеющим отношение к коммуникации, а не просто служит способом выражения мысли. Стало быть, Витгенштейн правильно связывает значение с употреблением; его ошибка заключается в предположении о том, что любое различие в конкретном словоупотреблении влечет за собой полное изменение значения. Какую форму необходимо придать систематической теории значения? В первой из двух последовательных статей, озаглавленных «Что есть теория значения?» (1975,1976), Даммит формулирует общие условия, которым должна удовлетворять подобная теория, отнюдь не выдвигая безапелляционных требований относительно деталей. Эта теория должна содержать принципы, которые в явном виде выражают имеющееся у нас неявное знание об используемом нами языке, и это знание проявляется нами на практике таким образом, что это свидетельствует об адекватном отражении нашей практики в указанных принципах. (Например, эти принципы не должны приписывать нам знание, которое мы не в состоянии были бы иметь.) Подобно Хомскому и многим другим, Даммит исходит из того, что, когда мы проявляем какое-то умение, это умение должно основываться на неявном знании принципов, которые обнаруживаются благодаря исследованию; например, нам присуще неявное знание физических принципов, которое проявляется в нашей способности ездить на велосипеде. Он отрицает, однако, что при этом обнаруживается нечто психологическое. Если бы робот мог говорить на языке, он, 86 по мнению Даммита, проявлял бы неявное знание лингвистических принципов, не имея при этом наших психологических состояний. Таким образом, хорошая теория значения будет говорить о том, что значит понимать и что известно человеку, когда он знает язык, так что, например, тезис «Значение есть употребление» мог бы входить в эту теорию только в том случае, если знать значение — это знать (явным или неявным образом) употребление. В качестве «ядра» она будет иметь теорию референции, а ее «оболочкой» будет теория смысла. Дополнять их будет теория силы. В итоге это будет полная, атомарная (или, по крайней мере, молекулярная), богатая теория. Во многих отношениях это положение направлено против Дэвидсона, Крипке и, в меньшей степени, Куайна. В противоположность «полной», «умеренная» теория начинается с допущения о том, что мы уже понимаем определенные исходные понятия, на которых основывается значение других понятий. По утверждению Даммита, она вызывает возражение, выдвигаемое, как известно, против теорий перевода, согласно которым значение предложения состоит в его переводимости в некоторое другое предложение. Как гласит это возражение, мы можем знать, что одно предложение является переводом другого, не зная значения обоих этих предложений. (Допустим, мы спрашиваем у какого-то ученого о значении некоторого предложения. Он отвечает, и по тому, как другие ученые согласно кивают головой, мы догадываемся, что это правильный перевод. Тем не менее мы можем все еще не понимать.) Аналогичным образом знание о том, что значение предложения есть функция от значения определенных исходных лингвистических выражений, только в том случае сообщает нам значение этого предложения, если мы уже понимаем эти исходные выражения. Чтобы быть «полной», теория языка должна давать объяснение тому, что значит понимать любое выражение, как исходное, так и производное. Что касается холизма, то, по утверждению Даммита, вначале возникает недоумение, почему теория Дэвидсона должна быть холистской, поскольку, на первый взгляд, в ней значение каждого отдельного предложения дедуцируется из множества аксиом, связанных со словами и конструкциями, из которых составлено это предложение. Но на деле Дэвидсон не указывает нам, в чем состоит значение аксиом или значение выражения «истинно» в предложениях истинности. Поэтому «не может быть никакого ответа на вопрос, в чем состоит понимание говорящим любого отдельного слова или предложения». Мы понимаем, вынужден заключить Дэвидсон, только язык в целом. Если же допустить, что мы можем разорвать угрожающий нам в этом случае порочный круг, приняв во внимание, что члены языкового сообщества «считают истинным», то, как указывает Даммит, при таком подходе нельзя надлежащим образом объяснить различие между совершением ошибки и неправильным пониманием значения предложения. Любая систематическая теория значения должна позволять провести такое различие. 87 Даммит вполне готов признать, что наше понимание любого отдельного предложения «обычно зависит не только от понимания входящих в это предложение слов и других предложений, которые могут быть составлены из этих слов, но и от понимания определенного раздела языка, порой очень значительного». Вместе с тем, он отвергает ту точку зрения, что мы должны понимать весь язык в целом, чтобы в полной мере понять какое-либо отдельное предложение. По его мнению, систематическая теория языка должна быть не холистской, а в известных пределах либо атомарной (тогда она связана с пониманием отдельных слов), либо молекулярной, связанной с пониманием предложений, в чем и состоит ее цель. (Характерно, что он так и не пришел к окончательному решению, какой же она должна быть.) Что касается «богатства» теории, то богатая теория будет приписывать любому говорящему, знакомому со значением какого-то имени собственного, некоторое знание условий, которым должен удовлетворять любой объект, носящий это имя, или, по крайней мере, будет приписывать ему способность признать носителя имени в случае встречи с ним. Так, чтобы понимать слово «Лондон», мы должны уметь или описать этот город, или признать, что это он, когда мы в нем находимся. Это сильно отличается от простой (аскетичной) теории (как, например, у Крипке), требующей лишь, чтобы наше употребление имени не расходилось с его прежними употреблениями. Установив все это к своему удовлетворению, Даммит во второй из своих статей обращается к подробному рассмотрению отношения между значением и истиной. Чтобы понять ход его расуждений по этому вопросу, нам следует вспомнить, что в течение многих лет, прежде чем сменить Айера на посту профессора логики, он был ридером * по философии математики в Оксфорде и в этом качестве читал много лекций по интуционистским теориям математики. Первая написанная им книга, хотя и не опубликованная, была посвящена принципу исключенного третьего; в конечном счете он опубликовал работу «Элементы интуционизма» (1977), которая представляет собой введение в математический интуционизм и основана на его оксфордских лекциях. Что особенно интересовало его в интуционизме, так это, во-первых, отказ от принципа двузначности, согласно которому каждое математическое высказывание должно быть либо истинным, либо ложным, даже если мы не знаем — не в состоянии знать, — истинно оно или ложно, и, во-вторых, готовность интуционистов пойти на значительные изменения как в классической математике, так и в классической логике в интересах сохранения математики как согласованного систематического исследования. Интуционисты, как правило, не склонны распространять свои выводы на естественные языки. Даммит же осуществляет это, хотя и в модифицированном варианте. Однако делает это очень постепенно. Он начинает с рас- * Второй по старшинству преподаватель после профессора в английских университетах, соответствует доценту в наших университетах. — Прим. пер. 88 смотрения общепризнанного допущения о том, что понимать предложение — значит быть способным точно определить условия его истинности. Против этого он высказывает два возражения. Во-первых, для понимания предложения нам нужно знать, как его значение выводится из значения составляющих его слов. Простая способность определить условия его истинности не сообщает нам этого знания. Во-вторых, мы часто понимаем предложение, не будучи способными определить условия его истинности. По сути, так и должно быть. Ибо, указывает Даммит, определить условия истинности — это и значит высказать предложение. Если мы уже не понимаем некоторые предложения, процесс определения условий их истинности никогда не сможет даже начаться. Не следует ли в таком случае признать, что мы либо должны быть способными определять условия истинности, либо должны иметь «неявное знание» о них? Даммит готов допустить следующее: только при условии, что можно каким-то образом распознать, что человек считает предложение истинным — в этом вопросе Даммит не испытывает особых сомнений, — мы можем иногда определить, благодаря этому распознанию, что у этого человека есть неявное знание условий истинности указанного предложения. Но только при особых обстоятельствах. Рассматриваемые условия истинности должны быть таковы, чтобы человек был способен их признать, когда они действительно имеют место, и он должен в том случае, если они имеют место, признать предложение истинным. (Так, мы можем признать, что кто-то имеет неявное знание об условиях истинности предложения «Это красное», если он считает что-то красным тогда и только тогда, когда предмет, на который он указывает, действительно красный.) Конечно, в некоторых случаях человеку, возможно, потребуется что-то предпринять, чтобы установить, имеют ли место условия истинности, например когда кто-то утверждает, что «цветет сирень», ему, возможно, придется пойти в сад и проверить это. Эти и более сложные случаи не представляют проблемы для такого рода анализа. Если человек действительно располагает способом поместить себя в ситуацию, когда он может установить, имеют ли место определенные условия, и если он может продемонстрировать это, то тем самым доказывается, считает Даммит, наличие у него неявного знания. Проблема остается в связи с тем, что, как утверждали интуционисты в отношении математики, имеется огромное множество предложений, для которых мы не располагаем эффективной процедурой установления их истинности, — например предложения, в которых мы утверждаем, что всё относящееся к определенному виду, говорим ли мы о будущем, настоящем или прошлом, должно обладать каким-то конкретным свойством, или предложения, которые мы используем для выражения контрфактических условных высказываний, или предложения, в которых мы утверждаем нечто о пространственно-временной области, в принципе недоступной для нас. Согласно Даммиту, 89 эти случаи значительно более многочисленны, чем обычно считается. Двум примерам он придает большое значение: «В этом месте никогда не будет построен город» и «X является способным к изучению языков», когда это говорится о человеке, который в действительности никогда не имел дела с иностранными языками. (Ср. с «немым неизвестным Милтоном» Грея.) Правда, в особых случаях есть возможность напрямую установить наличие условий истинности для некоторого предложения из этого класса, например, человек доживает до того момента, когда то, что он считал контрфактическим условным высказыванием (скажем, «если бы нога человека ступила на Луну ...»), превращается в фактическое условное высказывание. Вместе с тем, Даммит настаивает на том, что в общем случае не могут выполняться условия, при которых человек обнаруживает неявное знание в отношении этих классов предложений. Развивая свою мысль, Даммит формулирует «принцип С», который гласит, что если предложение истинно, «должно быть что-то такое, благодаря чему оно истинно». «Предложения наблюдения» могут быть «напрямую истинными», истинными благодаря тому, что мы непосредственно воспринимаем как имеющее место. Однако перечисленные выше классы предложений не являются предложениями наблюдения. Иногда предпринимаются попытки превратить их в якобы предложения наблюдения, представив себе существо, для которого прошлое и будущее столь же наблюдаемы, как и настоящее. Даже если можно усмотреть какой-то смысл в таком существе, утверждает Даммит, мы определенно не можем усмотреть смысла в понятии существа, «непосредственно созерцающего контрфактическую реальность». Единственный выход, заключает Даммит, это отказаться от той точки зрения, что предложение должно быть или истинным или ложным совершенно независимо от имеющегося у нас знания и при отсутствии у нас какой-либо возможности установить его истинность, — точно так же в математическом интуционизме было отброшено допущение о том, что математическое высказывание должно быть или истинным или ложным, даже если у нас нет возможности доказать ни его истинность, ни ложность его отрицания. В интуционизме правильно утверждать математическое высказывание — значит с полным основанием заявлять о существовании его доказательства или о возможности его построения, а понимание такого высказывания состоит в «способности признать его доказательство, когда оно представлено». Если человек обладает способностью сделать все это, он может быть готовым продемонстрировать свою способность. Распространение этой теории за пределы математики (таким образом, как это пытается делать Даммит) предполагает замену более узкого понятия доказательства более широким понятием верификации. «Мы вправе утверждать, — пишет он в «Истине» (1959), — что предложение P должно быть либо истинным, либо ложным, что должно быть нечто такое, благо- 90 даря чему оно является либо истинным, либо ложным, только в том случае, когда P представляет собой предложение такого вида, что мы могли бы в течение конечного времени поставить себя в ситуацию, в которой нам было бы оправданно утверждать или отрицать Р, т.е. когда P является эффективно разрешимым предложением». Когда имеет место это «нечто», мы «правильно утверждаем» предложение — понятие «правильного утверждения» начинает играть более важную роль, нежели «истинность» предложений, поскольку Даммит считает правильность «первичным понятием». Мы неправильно утверждаем предложение, когда это «нечто» не имеет места. И мы знаем значение предложения только тогда, когда мы знаем, что имеется это «нечто», что считалось бы окончательным установлением правильности нашего утверждения. Неизбежно это учение наводит на мысль о логическом позитивизме в его первоначальном виде, а Даммита иногда сбрасывают со счетов как того, кто воскрешает старое. Однако, следуя Куайну — в этом еще раз проявляется его влияние, — Даммит, в отличие от позитивистов, отвергает ту точку зрения, что верификация, как правило, принимает форму указания на «простую последовательность чувственных впечатлений». Она может включать в себя все от чувственного опыта до математического доказательства благодаря многообразным отношениям следования. Даммит, однако, пока не удовлетворен решением. Последующие размышления заставляют его поставить вопрос о том, не является ли фальсифицируе-мость более первичным понятием, нежели верифицируемость. Здесь опять же решающим оказывается вопрос: как может человек показать свое неявное знание? Мы можем с большей легкостью установить, утверждает он, что говорящий исключает накое-то конкретное состояние дел, чем определить, что что-то было показано как «истинное» или «ложное». Рассмотрим пример: «Если президент Австралии не придет, Мэри будет разочарована». Мы знаем, говорит он, что человек, произносящий эти слова, исключает возможность того, что президента Австралии не существует. Но мы не знаем, будет ли он считать—если ему вдруг случится узнать, что президента Австралии действительно не существует, — что этим показана ложность его первоначального высказывания, а не, скажем, его бессмысленность. Та же самая неопределенность имеет место и в более общем случае — в ситуации, когда человек считает себя вправе назвать условное высказывание «ложным»; он может иметь иное мнение по этому поводу, нежели имеем мы. Так Даммит подходит к теории, напоминающей теоретико-игровую семантику Яакко Хинтикки: «Утверждение — это своего рода азартная игра на то, что ошибка говорящего не будет доказана» п. Характерно, что окончательный вывод, к которому он в итоге приходит, — это то, что фальси-фикационистская теория всего лишь «лучшая», по сравнению с альтернативами, «ставка в игре». Ибо, признает он, мы все же не можем с помощью такой теории показать, как «можно задать каждый аспект употребления некоторого предложения путем применения к нему этого центрального понятия». И пока 91 это так, «мы не располагаем твердым основанием для претензии на знание того, что есть, в сущности, значение». Наконец, обратимся к антиреализму Даммита12. Понятие «антиреализм» никоим образом не является ясным; иногда антиреализм отождествляют с феноменализмом, иногда с инструментализмом, иногда с номинализмом. Однако в своей работе «Реализм» (1963) Даммит ясно отвергает ту точку зрения, что феноменализм является антиреалистическим, а в работе «Наука и здравый смысл» (1979) главным образом критикует инструментализм, заявляя, что наука есть продолжение наших повседневных убеждений и мнений, за исключением, пожалуй, ее высших уровней. По сути, многие реалисты прочли бы это с одобрением. Тогда в каком же смысле он является антиреалистом? В предисловии к книге «Истина и другие загадки» (1978) он пишет следующее: «Весь смысл моего подхода к этим проблемам состоял в том, чтобы показать, что теория значения образует основу метафизики. Если я и внес какой-либо вклад в развитие философии, то, думаю, он состоит именно в такой постановке этого вопроса». Если он что-то сделал — в некоторых отношениях здесь на ум приходит Карнап, — так это предложил такой способ доказательства против реализма, который тесно связан с его семантической теорией. Разногласие, утверждает он, касается не класса сущностей, а класса предложений, будь то предложения о физическом мире или о ментальных событиях, математические предложения, предложения, сформулированные в прошедшем или будущем времени, и т.п. И вопрос состоит в том, обладают ли такие предложения «объективным истинностным значением независимо от имеющихся у нас средств установить это». (Конечно, кто-то мог бы ответить, что одни из них обладают, а другие — нет. Можно быть, скажем, антиреалистом в отношении математики, но не в отношении предложений о материальных объектах.) Согласно реалисту, эти предложения обладают таким истинностным значением; антиреалист же утверждает, что «предложения рассматриваемого класса должны быть поняты только со ссылкой на то, что считается подтверждающими данными для предложений этого класса». Реалист принимает принцип двузначности, а антиреалист—нет. (Позже Даммит высказывался менее решительно об этом различии.) Здесь мы подошли к тому, что уже нам знакомо. По сути, излагая семантику Даммита, мы излагали его антиреализм. Конечно, он рассматривает конкретные эпистемологические вопросы, особенно в работе «Наука и здравый смысл», однако у нас нет возможности последовать за ним в это более детальное обсуждение, подчеркнем лишь, что Даммит отнюдь не является абсолютно убежденным антиреалистом, каким его иногда представляют. Реалист, по его мнению, одержал слишком легкие победы, поскольку отсутствовало ясное понимание реально затрагиваемых вопросов. Но даже когда это понимание достигнуто, не так-то легко решить вызывающие разногласия вопросы, например вопрос о том, «не могли бы мы вывести из 92 нашего обучения употреблению прошедшего времени ту концепцию истины применительно к предложением о прошлом, которую реалист делает вид, что понимает». Даммит абсолютно убежден только в том, что он, по крайней мере, знает, как следует вести подобные споры — как имеющие отношение к тем основаниям, на которых предложения оцениваются как истинные или ложные. Почему же тогда обычно предполагается, что реализм имеет отношение к существованию объектов? Даммит рассматривает этот вопрос применительно к философии математики. По общепринятому мнению, «плато-нист» утверждает, что существует объективная математическая реальность, состоящая из абстрактных объектов, соединенных в абстрактные структуры, тогда как интуционист считает, что математическая реальность — это нечто, создаваемое нами. Даммит не отрицает, что и тот и другой работают, имея перед собой некий образ: для платониста математик является чем-то вроде астронома или географа, а для интуциониста — чем-то вроде писателя с богатым воображением. Однако эти образы, эти метафоры, уверяет нас Даммит, имеют своим источником воззрения относительно того, должны ли быть математические предложения определенно истинными или ложными; они не служат онтологическим основанием для платонистских или интуционистских доводов. Сходные соображения применимы ко всем разновидностям реализма и антиреализма. По сути, антиреализм — это универсальная позиция, предусматривающая определенный подход к широкому кругу спорных вопросов, которые, как оказывается, имеют значительно больше общего, чем мы вначале предполагаем. Антиреализм имеет одно следствие, которое кто-то сочтет нежелательным. Поскольку им отвергается принцип двузначности, отсюда следует, что некоторые известные формы вывода не являются больше корректными — например, из высказывания «это не истинно» некорректно теперь выводить, что «это ложно». Но это, утверждает Даммит, не является reductio ad absurdum. Это было бы таковым, если бы пересмотр затронул более широкие области, поскольку теория, как правило, имеет целью «объяснить существующую практику, нежели критиковать ее». Но, как и в случае математики, может оказаться неизбежным некоторый отход от классической логики и обычной лингвистической практики, если мы строим систематическую теорию значения. Мы ни в коей мере не обращаемся к «обыденному языку» как к последней инстанции. (Даммит поясняет, что, хотя он считает Остина «бесспорно талантливым человеком», вместе с тем «воздействие его работ на других во многом было пагубным».) Почти двадцать лет отделяют публикацию первой статьи Даммита по реализму от появления его второй статьи под тем же названием (Synthese, 1982). Даммит продолжает твердо придерживаться своего главного тезиса: спор между реализмом и антиреализмом вращается вокруг интерпретации 93 класса предложении и сводится к тому, принимаем ли мы в отношении этого класса предложений теорию значения как знания условий истинности и принцип двузначности или нет. Однако в более поздней статье Даммит несколько ослабляет эту жесткую связь. Так, он признает, что имеется «сравнительно умеренная» разновидность антиреализма, как, например, феноменализм, хотя и продолжает считать «крайне сомнительным, можно ли вообще охарактеризовать классического феноменалиста как придерживающегося антиреалистической позиции». Классические феноменалисты, вследствие их «долгой привязанности к предложениям о материальных объектах», все еще признают принцип двузначности в отношении условных сослагательных высказываний, в которые они переводят определенные предложения о материальных объектах, т.е. в отношении условных высказываний типа «Если бы кто-нибудь прикоснулся к этому предмету, он ощутил бы тепло». Но в то же время они не могут, подобно реалисту, утверждать, что это высказывание истинно, поскольку предмет был горячим. Поэтому они могут придерживаться той точки зрения, что подобное условное высказывание должно быть либо истинным, либо ложным, не имея во многих случаях возможности «дать какой-либо нетривиальный ответ на вопрос, благодаря чему подобное высказывание истинно». (Даммит считает предложения истиности Тарского, используемые для перевода, тривиальными в этом контексте.) Как заключает отсюда Даммит, феноменалистам, чтобы быть последовательными, следует быть антиреалистами в том более строгом смысле, который придал этому термину он; именно поэтому, полагает он, мы обычно и считаем их таковыми. Он больше не стремится утверждать, что всякий, кто принимает принцип двузначности, автоматически является реалистом. Но он все еще убежден в том, что вопросы реализма касаются проблем теории значения. Он также продолжает настаивать на том, что многие из тех, кого мы, видимо, склонны называть антиреалистами только потому, что они считают предложения об определенных классах сущностей основывающимися на предложениях о некотором другом классе сущностей, не заслуживают такой «чести». 94
Ваш комментарий о книге |
|