Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Комментарии (1)
Микешина Л. Философия науки: Общие проблемы познания
Глава 5. Методология научного исследования: социальные и гуманитарные науки
АЛЕКСЕЙ СТЕПАНОВИЧ ХОМЯКОВ. (1804-1860)
A.C. Хомяков — один из основателей славянофильства, философ-энциклопедист, богослов, историк, правовед, литературный и музыкальный критик, поэт, драматург, врач — «гениальный дилетант», как его называли современники.
Творческая деятельность Хомякова была направлена на создание оригинальной историософской концепции. Одним из первых в русской исторической науке он предпринял попытку построения системы всемирной истории, в центре которой лежала идея генеалогии славянства как «европейской семьи». Свои историософские и историко-философские замыслы он воплотил в фундаментальном сочинении «Семирамида», работа над которым продолжалась в течение 20 лет, но осталась незавершенной. Часть труда была впервые напечатана в 1860 году после смерти философа, полная публикация осуществлена лишь в 1871-1872 годах.
Осмысляя методические приемы историка-исследователя, Хомяком акцентирует внимание на личностных качествах ученого, подчеркивая, что истина постигается не одним рассудком, а всей духовной сферой человека, цельность которой во многом зависит от сердца как центра внутренней жизни. Историк, по мысли Хомякова, должен идти от художественной интуиции, которая является элементом научного знания. Научное творчество должно сочетаться с напряженной внутренней работой и перерастать в сокровенное ведение, «живознание».
С.И. Скороходова
О смысле исторической науки и творчестве историка
Хотите узнать то, что было, — сперва узнайте то, что есть.
Возвратный ход, т.е. от современного к старому, от старого к древнему, не может создать истории; но он, и он один, может служить ее поверкою. (С. 33)
Я желал бы, чтоб всякий, принимаясь писать о еже быша, делал с сознанием то, что делалось всеми без сознания, т.е. чтобы он мысленно сводил свой рассказ до своего или, по крайней мере, до совершенно известного вре-
Фрагмент текста «Семирамиды» дан по кн.: Хомяков A.C. Соч. в 2 т. Т. 1. М., 1994.
694
мени и кончал возвратною проверкою; я уверен, что тогда наука подвинулась бы вперед исполинскими шагами и что мрак древности отодвинулся бы назад на несколько веков. (С. 33-34)
Все настоящее имеет свои корни в старине; даже самое неожиданное и странное явление, будучи хорошо исследовано, приводит вас к своему зародышу, который есть не что иное, как плод прошедшего времени, или к своей прививке, или к явлению древнейшему, которое в нем поглотилось. Так от нового постановления общественного от новой границы, от нового племени, от новой веры к прежним постановлениям, границам, племенам и верам можно идти шагом твердым и верным, потому что отправляешься от известного к неизвестному, а не сцепляешь ряд гипотетических догадок.
Я сказал уже, что по этому пути следуют давно без сознания; но приведение такого умственного действия в систему дает прочность, крепость и разумное достоинство шаткому инстинкту, управлявшему прежними успехами истории. Как скоро человек провидел ясно законы, по которым он открывал истину, силы его вмиг десятерятся, годы сокращаются в месяцы, и в десятилетие поспеют плоды, которым до тех пор нужны были века.
Но иногда дальнее нам лучше известно, чем ближнее... Пустое! Оно может быть более описано и исследовано, но оно всегда менее известно. ...Если бы отыскалась эпоха менее известная, чем предшествовавшая, то и тогда пробел истории должно бы пополнить выводами от позднейших ясных времен, а не от прошедших. С этим должен согласиться всякий, кроме того, кто вздумал бы утверждать, что есть какая-нибудь эпоха древняя, более нам знакомая, чем все последующие. Такой парадокс не требует ответа. (С. 34)
[Летописи] — границы, в которых должна бы заключаться вся древняя история, если мы под этим именем разумели бы последовательный рассказ о происшествиях минувшего времени и о деяниях прежних народов и их вождей. Но поистине такой рассказ совершенно бесполезен и служит только каким-то лакомством для праздного любопытства грамотных людей. (С. 38-39)
Есть такая поэтическая потребность в нашей душе отрывать прах протекших веков и отыскивать следы прежней жизни в ее личных и общественных проявлениях; но удовольствие, как бы оно не было благородно, не может служить целью науки и не стоит огромных трудов, сопряженных с разысканием глубокой древности. Можно похвалить чувство справедливости и любви, чувство, не терпящее, чтобы дела умерших и имена великих двигателей мира пропадали в забвении и оставались чуждыми памяти их потомков; такая любовь ...достойна человека образованного, но излишней важности приписывать ей не должно.
Есть другая, высшая точка зрения, с которой исторические исследования представляются в ином виде.
Не дела лиц, не судьбы народов, но общее дело, судьба, жизнь всего человечества составляют истинный предмет истории. Говоря отвлеченно, мы скажем, что мы, мелкая частица рода человеческого, видим развитие своей души, своей внутренней жизни миллионов людей на всем пространстве земного шара. Тут уже имена делаются случайностями, и только духовный смысл общих движений и проявлений получает истинную важность. Говоря практически, мы скажем, что в истории мы ищем самого начала рода че-
695
ловеческого, в надежде найти ясное слово о его первоначальном братстве и общем источнике. Тайная мысль религиозная управляет трудом и ведет ero далее и далее. (С. 39)
В этом смысле история уже не есть простая летопись; но она также и не отвлеченное созерцание внутренней жизни личной, проявленной во внешности племен и народов. Духовный характер сохраняется вполне, но вещественность получает новую важность. Имя и судьба каждого народа делаются предметом достойным исследования до самого его семейного источника, имена людей остаются случайностями, занимательными только потому, что они служат точками опоры для дальнейших разысканий. (С. 40)
Как скоро мы отделили историю от летописи, мы получили возможность ее создавать там, где летописей нет и не было. Всякое произведение письменное, всякое творение ученое, всякий поэтический отголосок, всякий памятник мертвый, как, например, здание, или живой, как язык или физиономия, делаются пособиями, точками отправления или данными для разрешения нашей задачи. История государств, народов, племен может возникнуть из мрака древности, свежая и исполненная занимательности, хотя нам не суждено никогда узнать имена их вождей и подробности об их деяниях.
Исполинские шаги, сделанные наукою в наше время, подают нам много надежд на будущее; но должно признаться, что самая величина пройденного поприща указывает на неизмеримость того, которое нам еще должно пройти, прежде чем сомкнётся круг истории. Число разрешенных загадок, исправленных ошибок и открытых истин еще весьма малозначительно в сравнении с неразгаданным и неисправленным. Лучшее же приобретение наше до сих пор — это добросовестность в изложении фактов, качество очень редкое тому лет 50 назад, теперь довольно обыкновенное.
Не знаю, чему приписать такое приращение добродетелей человеческих: тому ли, что страсти прежние утихли, или тому, что обман сделался почти невозможным при распространившейся учености.
Дело историка было всегда весьма трудным; но оно стало гораздо труднее с тех пор, как летописи уже не считаются единственным источником истины. Звание историка требует редкого соединения качеств разнородных: учености, беспристрастия, многообъемлющего взгляда, Лейбницевой способности сближать самые далекие предметы и происшествия, Гриммова терпения в разборе самых мелких подробностей и проч., и проч. Об этом всем уже писано много и многими; мы прибавим только свое мнение. Выше и полезнее всех этих достоинств — чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может.
Никогда писатели, одаренные этим инстинктом истины, этим чувством гармонии, не впали бы в ошибки, весьма обыкновенные у большей части историков и исследователей. (С. 40-41)
<...> Не нужно считать слова, разбирать грамматику и вообще вдаваться в мелочный анализ, чтобы сказать, что немецкий и славянский языки далее от греческого, чем латинский. Есть осанка, движения, обличающие братство народов; но часто это родство, ясное для художника и вообще для
696
человека живущего в простоте истины человеческой, ускользает от кропотливого ученого, натрудившего глаза и чувство над мелочным трудом сравнительной критики. <...> Тут не нужно исследований, толкований, учености: глядите на предмет глазом простым, разумом не предубежденным. <...> (С. 42-43)
Познания человека увеличились, книжная мудрость распространилась, с ними возросла самоуверенность ученых. Они начали презирать мысли, предания, догадки невежд; они стали верить безусловно своим догадкам, своим мыслям, своим знаниям. В бесконечном множестве подробностей пропало всякое единство. Глаз, привыкший всматриваться во все мелочи, утратил чувство общей гармонии. Картину разложили на линии и краски, симфонию на такты и ноты. Инстинкты глубоко человеческие, поэтическая способность угадывать истину исчезли под тяжестью учености односторонней и сухой. Из-под вольного неба, от жизни на Божьем мире, среди волнения братьев-людей, книжники гордо ушли в душное одиночество собственных библиотек, окружая себя видениями собственного самолюбия и заграждая доступ великим урокам существенности и правды. От этого вообще чем историк и летописец древнее и менее учен, тем его показания вернее и многозначительнее; от этого многоученость Александрии и Византии затемнила историю древнюю, а книжничество германское наводнило мир ложными системами. (С. 48-49)
Повторяю еще: важнее всяких материальных признаков, всякого политического устройства, всяких
отношений граждан между собой, предания и поверья самого народа. (С. 53)
Еще важнее самих поверий и преданий, но, к несчастью, неуловим для исследователя, самый дух жизни целой семьи человеческой. Его можно чувствовать, угадывать, глубоко сознавать: но нельзя заключить в определения, нельзя доказать тому, кто не сочувствует. В нем можно иногда отыскать признаки отрицательные и даже назвать их; признаков положительных отыскать нельзя. (С. 54)
Не следует, однако же, заключать, что наука не может принять в свою область общую характеристику племен потому, что она ускользает от математического циркуля и от анатомического резца. <...> Не чувствуем ли мы разницу между типом немецким и английским, между русским и шведским, французским и гишпанским? И в то же время все мы убеждены, что различия этих типов описать невозможно. Многие истины, которые только дано пожать человеку, передаются от одного другому без логических доводов одним намеком, пробуждающим в душе скрытые ее силы. Мертва была бы наука, которая стала бы отвергать правду потому только, что она не явилась в форме силлогизма.
Нет сомнения, что доказательство, основанное на строгой формуле, менее других встречает противоречий и скорее дает истине право гражданства в области знаний; но держаться единственно формул, не верить ничему кроме формул есть односторонность, в которую впадать непростительно. Сильное и глубокое убеждение может быть следствием простого воззрения на предмет, и верная картина быта народного, его жизни страдательной или деятельной так же ясно представит черты типа славянского или германско-
697
го, как портрет, при виде которого мы говорим невольно: это англичанин или грек. Надобно только, чтобы рука живописца была верна и чтобы внутреннее чувство зрителя было просвещенно, и в то же время не испорчено просвещением. К несчастью, пристрастие нашего века к сухим логическим формам лишает его способности сочувствовать простым человеческим истинам; но всякая односторонность должна исчезнуть при дальнейшем развитии разума, и новые убеждения в исторической науке, убеждения, основанные на гармонии и объеме мысли, вытеснят дух тесных систем и мелочной критики.
Запас фактов увеличивается беспрестанно; беспристрастие и правдивость сделались качествами довольно обыкновенными в ученом мире. Эта слава особенно принадлежит трудолюбивой и радушной Германии, которая бесспорно дает движение и направление всем другим народам. <...> Германия заслужила благодарность будущих поколений; но в то же время она дала просвещению склонность к формальности, замедляющую развитие разума, и безмерную страсть к отвлеченпостям, перед которой все сущее, все живое теряет значение и важность и мало-помалу иссушается до мертвого логического закона.
Замечательно, что сущность тогда только удостоилась милостивого внимания немцев, когда она прикинулась законом. (С. 55-56)
КАРЛ ГЕНРИХ МАРКС. (1818-1883)
К. Маркс (Marx) — крупнейший немецкий мыслитель, основатель диалектического и исторического материализма, политэкономии. Сформулировал принцип зависимости общественного бытия (социальной материи) — системы социально-экономических отношений, от уровня развития производительных сил общества. По Марксу, эти отношения объективны и только объективны, они ни прямо, ни косвенно не зависят от индивидуального или общественного сознания и детерминируют каждую историческую ступень в развитии общества (общественно-экономическую формацию). В его фундаментальном исследовательском произведении «Капитал», фактически, применены принципы системного подхода в рассмотрении всех проблем при анализе экономического уклада капиталистического общества. Реализована методология системного исследования, которая получила дальнейшее развитие в XX веке. Маркс не был методологом науки в строгом смысле этого слова, не разрабатывал методологию как таковую, но применял методологические приемы в конкретных науках (политэкономии, историческом материализме, в обществознании в целом).
Маркс выявил скрытые глубинные предпосылки и компоненты экономического знания и реализовал никем до него не применявшуюся систему приемов и методов философско-методологического анализа научного знания в структуре социального знания в целом. За внешней, зафиксированной в тексте формой экономического знания он увидел глубинные слои, сложную структуру предпосылок, содержащую скрытые, неявные компоненты различного происхождения и природы. Идеи Маркса о необходимости рассмотрения конкретного научного знания в контексте исторически изменяющегося общественного сознания с целью выявления и критической рефлексии различных превращенных форм и феномена фетишизации в целом нашли свое подтверждение в развитии естественных наук. В социогуманитарном знании наиболее значимым является диалектический метод научного исследования (метод восхождения от абстрактного к конкретному), разрабатываемый и применяемый в анализе ключевого для политэкономии понятия стоимости, что позволило Марксу объяснить природу прибавочной стоимости.
Его основные произведения: «Экономическо-философские рукописи 1944 года», «Тезисы о Фейербахе» (1845), «Немецкая идеология» (1846,
699
в соавт. с Ф. Энгельсом), «Нищета философии» (1947), «К критике политической экономии» (1957), «Капитал» (1 т. — 1867, 2-3 тт. - 1885-1894).
H.A. Микешина, подготовка текста — С.М. Соловьев.
Метод политической экономии
Когда мы с точки зрения политической экономии рассматриваем какую-нибудь данную страну, то мы начинаем с ее населения, его разделения на классы, распределения населения между городом и деревней и морскими промыслами, между различными отраслями производства, с вывоза и ввоза, годового производства и потребления, товарных цен и т.д.
Кажется правильным начинать с реального и конкретного, с действительных предпосылок, следовательно, например, в политической экономии, с населения, которое есть основа и субъект всего общественного процесса производства. Однако при ближайшем рассмотрении это оказывается ошибочным. Население — это абстракция, если я оставлю в стороне, например, классы, из которых оно состоит. Эти классы опять-таки пустой звук, если я не знаю тех основ, на которых они покоятся, например наемного труда, капитала и т. д. Эти последние предполагают обмен, разделение труда, цены и т. д. Капитал, например, — ничто без наемного труда, без стоимости, денег, цены и т. д. Таким образом, если бы я начал с населения, то это было бы хаотическое представление о целом, и только путем более детальных определений я аналитически подходил бы ко все более и более простым понятиям: от конкретного, данного в представлении, ко все более и более тощим абстракциям, пока не пришел бы к простейшим определениям. Отсюда пришлось бы пуститься в обратный путь, пока я не пришел бы, наконец, снова к населению, но на этот раз не как к хаотическому представлению о целом, а как к некоторой богатой совокупности многочисленных определений и отношений.
Первый путь — это тот, по которому политическая экономия исторически следовала в период своего возникновения. Например, экономисты XVII столетия всегда начинают с живого целого, с населения, нации, государства, нескольких государств и т. д., но они всегда заканчивают тем, что путем анализа выделяют некоторые определяющие абстрактные всеобщие отношения, как разделение труда, деньги, стоимость и т. д. Как только эти отдельные моменты были более или менее зафиксированы и абстрагированы, стали возникать экономические системы, восходившие от простейшего — труд, разделение труда, потребность, меновая стоимость и т. д. — к государству, международному обмену и мировому рынку.
Фрагменты текстов, характеризующие марксовское понимание метода восхождения от абстрактного к конкретному, взяты из произведений:
1. Экономические рукописи 1857-1859 гг. // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, изд. 2-е. Т. 46. Ч.1.
2. Капитал. Т. 1 // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, изд. 2-е. Т. 23.
3. К критике политической экономии // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, зд. 2-е. Т. 13.
и4. Немецкая идеология // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, изд. 2-е. Т. 3.
700
Последний метод есть, очевидно, правильный в научном отношении. Конкретное потому конкретно, что оно есть синтез многих определений, следовательно единство многообразного. В мышлении оно поэтому выступает как процесс синтеза, как результат, а не как исходный пункт, хотя оно представляет собой действительный исходный пункт и, вследствие этого, также исходный пункт созерцания и представления. На первом пути полное представление подверглось испарению путем превращения его в абстрактные определения, на втором пути абстрактные определения ведут к воспроизведению конкретного посредством мышления.
Гегель поэтому впал в иллюзию, понимая реальное как результат себя в себе синтезирующего, в себя углубляющегося и из самого себя развивающегося мышления, между тем как метод восхождения от абстрактного к конкретному есть лишь тот способ, при помощи которого мышление усваивает себе конкретное, воспроизводит его как духовно конкретное. Однако это ни в коем случае не есть процесс возникновения самого конкретного. Простейшая экономическая категория, например, меновая стоимость, предполагает население — население, производящее в определенных условиях, — а также определенные формы семьи, общины или государства и т. д. Меновая стоимость может существовать только как абстрактное, одностороннее отношение некоторого уже данного конкретного живого целого.
Напротив, как категория, меновая стоимость ведет допотопное существование. Поэтому для такого сознания (а философское сознание именно таково), для которого постигающее в понятиях мышление есть действительный человек и поэтому только постигнутый в понятиях мир как таковой есть действительный мир, — движение категорий выступает как действительный (хотя, к сожалению, и получающий некоторый толчок извне) акт производства, результатом которого является мир; и это — здесь, однако, мы опять имеем тавтологию — постольку правильно, поскольку конкретная целостность, в качестве мысленной целостности, мысленной конкретности, действительно есть продукт мышления, понимания; но это ни в коем случае не продукт понятия, порождающего само себя и размышляющего вне созерцания и представления, а переработка созерцания и представления в понятия. Целое, как оно представляется в голове в качестве мыслимого целого, есть продукт мыслящей головы, которая осваивает для себя мир единственно возможным для нее способом, — способом, отличающимся от художественного, религиозного, практически-духовного освоения этого мира. Реальный субъект все время остается вне головы, существуя во всей своей самостоятельности, пока голова относится к нему лишь умозрительно, лишь теоретически. Поэтому и при теоретическом методе субъект — общество — должен постоянно витать перед нашим
представлением как предпосылка.
Однако не имело ли место также и независимое историческое или естественное существование этих простых категорий до появления более конкретных категорий? Ça dépend [смотря по обстоятельствам. — Ред.]. Например, Гегель правильно начинает философию права с владения как простейшего правового отношения субъекта. Но никакого владения не существует до семьи или до отношений господства и подчинения, которые суть гораз-
701
до более конкретные отношения. Напротив, было бы правильно сказать, что существуют такие семьи, роды, которые еще только владеют, но не имеют собственности. Более простая по сравнению с собственностью категория выступает, таким образом, как отношение, свойственное простым семейным или родовым сообществам. В более развитом обществе она выступает как более простое отношение развившегося организма. Однако тот конкретный субстрат, отношение которого есть владение, постоянно предполагается. Можно представить себе единичного дикаря владеющим. Но тогда владение не есть правовое отношение. Неверно, будто владение исторически развивается в семью. Наоборот, оно всегда предполагает эту «более конкретную правовую категорию». При этом, однако, здесь имеется та доля истины, что простые категории суть выражения таких отношений, в которых менее развитая конкретность могла найти себе реализацию еще до установления более многосторонней связи или более многостороннего отношения, мысленно выраженного в более конкретной категории, — в то время как более развитая конкретность сохраняет более простую категорию как подчиненное отношение. (1, с. 36-39)
<...> Для понимания определения меновой стоимости рабочим временем необходимо придерживаться следующих основных положений: сведение труда к простому, так сказать, бескачественному труду; специфический способ, благодаря которому труд, создающий меновую стоимость, стало быть производящий товары, является общественным трудом; наконец, различие между трудом, поскольку он имеет своим результатом меновые стоимости.
Чтобы измерять меновые стоимости товаров заключающимся в них рабочим временем, нужно свести различные виды труда к лишенному различий однородному, простому труду, — короче, к труду, который качественно одинаков и различается поэтому лишь количественно.
Это сведение представляется абстракцией, которая в общественном процессе производства происходит ежедневно. Сведение всех товаров к рабочему времени есть не большая, но в то же время и не менее реальная абстракция, чем превращение всех органических тел в воздух. Труд, который измеряется таким образом временем, выступает в сущности не как труд различных субъектов, а напротив, различные работающие индивидуумы выступают как простые органы этого труда. Иначе говоря, труд, как он представлен в меновых стоимостях, мог бы быть назван всеобщечеловеческим трудом. Эта абстракция всеобщего человеческого труда существует в среднем труде, который в состоянии выполнить каждый средний индивидуум данного общества, это — определенная производственная затрата человеческих мышц, нервов, мозга и т.д. Это — простой труд, которому может быть обучен каждый средний индивидуум и который он, в той или другой форме, должен выполнять. Самый характер этого среднего труда различен в различных странах и в разные эпохи культуры, однако он выступает как нечто данное в каждом существующем обществе. (2, с. 67-68)
<...> Тело товара, служащего эквивалентом, всегда выступает как воплощение абстрактно человеческого труда и всегда в то же время есть продукт определенного полезного, конкретного труда. Таким образом, этот конкрет-
702
ный труд становится выражением абстрактно человеческого труда. Если, например, сюртук служит не более как вещью, в которой осуществлен абстрактно человеческий труд, то и портняжный труд, который фактически в нем осуществлен, служит не более как формой осуществления абстрактно человеческого труда. В выражении стоимости холста полезность портняжного труда сказывается не в том, что он изготовляет платье, следовательно, — и людей, а в том, что он производит вещь, в которой мы сразу видим стоимость, т. е. сгусток труда, который ничем не отличается от труда, овеществленного в стоимости холста. Для того чтобы изготовить такое зеркало стоимости, само портняжество не должно отражать в себе ничего другого, кроме своего абстрактного свойства быть человеческим трудом вообще.
В форме портняжества, как и в форме ткачества, затрачивается человеческая рабочая сила. Следовательно, обе эти деятельности обладают общим характером человеческого труда и в некоторых определенных случаях, например, в производстве стоимости, должны рассматриваться только с этой точки зрения. В этом нет ничего мистического. Но в выражении стоимости товара дело принимает иной вид. Например, чтобы выразить, что ткачество не в своей конкретной форме создает стоимость холста, а в своем всеобщем качестве человеческого труда, — ткачеству противопоставляется портняжество, конкретный труд, создающий эквивалент холста, как наглядная форма осуществления абстрактно человеческого труда.
Итак, вторая особенность эквивалентной формы состоит в том, что конкретный труд становится здесь формой проявления своей противоположности, абстрактно человеческого труда.
Но так как этот конкретный труд, портняжество, выступает здесь как простое выражение лишенного различий человеческого труда, то он обладает формой равенства с другим трудом, с трудом, содержащимся в холсте; поэтому, несмотря на то, что он, подобно всякому другому производящему товары труду, является
трудом частным, он все же есть труд в непосредственно общественной форме. Именно поэтому он выражается в продукте, способном непосредственно обмениваться на другой товар. Третья особенность эквивалентной формы состоит, таким образом, в том, что частный труд становится формой своей противоположности, т. е. трудом в непосредственно общественной форме. (3, с. 16 — 17)
<...> Мои исследования привели меня к тому результату, что правовые отношения, так же точно как и формы государства, не могут быть поняты ни из самих себя, ни из так называемого общего развития человеческого духа, что, наоборот, они коренятся в материальных жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру английских и французских писателей XVIII века, называет «гражданским обществом», и что анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии. Общий результат, к которому я пришел и который послужил затем руководящей нитью в моих дальнейших исследованиях, может быть кратко сформулирован следующим образом. В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — производственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокуп-
703
ность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, или — что является только юридическим выражением последних — с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При рассмотрении таких переворотов необходимо всегда отличать материальный, с естественнонаучной точностью констатируемый переворот в экономических условиях производства от юридических, политических, религиозных, художественных или философских, короче — от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт и борются за его разрешение. Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что сам он о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе переворота по ее сознанию. Наоборот, это сознание надо объяснить из противоречий материальной жизни, из существующего конфликта между общественными производительными силами и производственными отношениями. Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора, и новые более высокие производственные отношения никогда не появляются раньше, чем созреют материальные условия их существования в недрах самого старого общества. Поэтому человечество ставит себе всегда только такие задачи, которые оно может разрешить, так как при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что сама задача возникает лишь тогда, когда материальные условия ее решения уже имеются налицо, или, по крайней мере, находятся в процессе становления. В общих чертах, азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить как прогрессивные эпохи экономической общественной формации. Буржуазные производственные отношения являются последней антагонистической формой общественного процесса производства, антагонистической не в смысле индивидуального антагонизма, а в смысле антагонизма, вырастающего из общественных условий жизни индивидуумов; но развивающиеся в недрах буржуазного общества производительные силы создают вместе с тем материальные условия для разрешения этого антагонизма. Поэтому буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества. (3, с. 6-9)
О производстве сознания
Таким образом, это понимание истории заключается в том, чтобы, исходя из материального производства непосредственной жизни, рассмот-
704
реть действительный процесс производства и понять связанную с данным способом производства и порожденную им форму общения — то есть гражданское общество на его различных ступенях — как основу всей истории; затем необходимо изобразить деятельность гражданского общества в сфере общественной жизни, а также объяснить из него все различные теоретические порождения и формы сознания, религию, философию, мораль и т.д. и т.д., и проследить процесс их возникновения на этой основе, благодаря чему, конечно, можно изобразить весь процесс в целом (а потому также и взаимодействие между его различными сторонами). Это понимание истории, в отличие от идеалистического, не разыскивает в каждой эпохе какую-нибудь категорию, а остается все время на почве действительной истории, объясняет не практику из идей, а объясняет идейные образования из материальной практики и в силу этого приходит также к тому результату, что все формы и продукты сознания могут быть уничтожены не духовной критикой, не растворением их в «привидения», «призраки», «причуды» и т.д., а лишь практическим ниспровержением
реальных общественных отношений, из которых произошел весь этот идеалистический вздор, — что не критика, а революция является движущей силой истории, а также религии, философии и всякой иной теории. Эта концепция показывает, что история не растворяется в «самосознании», как «дух от духа», а что каждая ее ступень застает в наличии определенный материальный результат, определенную сумму производительных сил, исторически создававшееся отношение людей к природе и друг другу, застает передаваемую каждому последующему поколению предшествующим ему поколением массу производительных сил, капиталов и обстоятельств, которые, хотя, с одной стороны, и видоизменяются новым поколением, но, с другой стороны, предписывают ему его собственные условия жизни и придают ему определенное развитие, особый характер. Эта концепция показывает, таким образом, что обстоятельства в такой же мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства. Та сумма производительных сил, капиталов и социальных норм общения, которую каждый индивид и каждое поколение застают как нечто данное, есть реальная основа того, что философы представляли себе в виде «субстанции» и в виде «сущности человека», что они обожествляли и с чем боролись, — реальная основа, действию и влиянию которой на развитие людей нисколько не препятствует то обстоятельство, что эти философы в качестве «самосознания» и «Единственных» восстают против нее. Условия жизни, которые различные поколения застают в наличии, решают также и то, будут ли периодически повторяющиеся на протяжении истории революционные потрясения достаточно сильны, или нет, для того, чтобы разрушить эти основы всего существующего; и если нет налицо этих материальных элементов всеобщего переворота, — а именно: с одной стороны, определенных производительных сил, а с другой, формирования революционной массы, восстающей не только против отдельных сторон прежнего общества, но и против самого прежнего «производства жизни», против «совокупной деятельности», на которой оно базировалось, — если этих материальных элементов нет налицо, то, как это доказывает история ком-
705
мунизма, для практического развития не имеет никакого значения то обстоятельство, что уже сотни раз высказывалась идея этого переворота.
Все прежнее понимание истории или совершенно игнорировало эту действительную основу истории, или же рассматривало ее лишь как побочный фактор, лишенный какой бы то ни было связи с историческим процессом. При таком подходе историю всегда должны были писать руководствуясь каким-то лежащим вне ее масштабом; действительное производство жизни представлялось чем-то доисторическим, а историческое - чем-то оторванным от обыденной жизни, чем-то стоящим вне мира и над миром. Этим самым из истории исключается отношение людей к природе, чем создается противоположность между природой и историей. Эта концепция могла видеть в истории поэтому только громкие и пышные деяния и религиозную, вообще теоретическую, борьбу, и каждый раз при изображении той или другой исторической эпохи она вынуждена была разделять иллюзии этой эпохи. (4, с. 36-38)
ВИЛЬГЕЛЬМ ДИЛЬТЕЙ. (1833-1911)
В. Дильтей (Dilthey) — немецкий философ, создатель «духовно-исторической школы» в гуманитарных науках XIX-XX веков. Готовил себя к карьере теолога, но избрал академическую карьеру философа под влиянием изучения в Берлинском университете философии у Ф.А. Тренделенбурга, истории у Л.Ранке и филологии у А.Бека. Профессор в университетах Базеля, Киля, Бреслау, Берлина, где в качестве преемника Г. Лотце преподает на кафедре философии с 1883 по 1908 год.
Разрабатывая методологию гуманитарного познания в его отличии от естественно-научного, Дильтей — «великий историк философии» (Г.-Г. Гадамер) — вывел теорию и типологию мировоззрений, концепцию гуманитарной (описательной) психологии, философию жизни, переживания, выражения, понимания, поэзии. При всей внешней фрагментарности и незавершенности наследия Дильтея (ученики шутливо называли его «автором первого тома»; собрание его сочинений, выходящее с 1914 года, не завершено до сих пор), поражает внутреннее единство творческого замысла мыслителя. Его философская программа — «критика исторического разума» — должна была дополнить кантовскую «Критику чистого разума». Последняя обоснована естественно-научной (ньютоновской) моделью познания опытных наук, однако по отношению к историческому знанию эта модель неприменима. Поэтому Дильтей обращается к философской герменевтике — учению о понимании и искусстве истолкования, — которая становится для него инструментом познания в «науках о духе».
Основные сочинения, переведенные на русский язык: Введение в науки о духе. Опыт полагания основ для изучения общества и истории // Собр. соч. Т. I. M., 2000; Описательная психология. М., 1994; Возникновение герменевтики // Собр. соч. Т. IV. М., 2001.
В. Л. Махлин
Тексты приведены по:
1. Dilthey W. Texte zur Kritik der historischen Vernunft. Göttingen, 1983. (Перевод В.Л. Махлина).
2. Дильтей В. Введение в науки о духе. Опыт полагания основ для изучения общества и истории // Собр. соч. Т. I. М., 2002.
707
Философия действительности
Основная мысль моей философии состоит в том, что никогда еще в основание философствования не ставился цельный, полный опыт, то есть никогда еще не была этим основанием цельная и полная действительность. Философская спекуляция, несомненно, является абстрактной; к ней я отношу — в противоположность господствующему сегодня культу Канта — также и этого великого мыслителя: Кант от школьной метафизики пришел к Юму, и его предмет образуют не психологические факты в их чистоте, а извлеченные из школьного абстрагирования пустые формы пространства, времени и т.д., и самосознание образует только заключительный — а не исходный — пункт его анализа. Правда, как раз у Канта сама абстрактная рассудочная философия распалась, он разрушил ее не извне, а судьба его была в том, что в нем же и произошел этот распад. Но поскольку глубочайший пункт, до которого добрался Кант, был у него абстрактной способностью произведения, некоторой бессодержательной формой (что соответствовало его исходному пункту), то и выходило так, что форма могла опять порождать форму; и поскольку в трех «Критиках» психические функции выявляются изолированно по своей форме, то вновь смог возникнуть интеллектуализм — форма пустого мышления как место абсолютного в нас. Какой спектакль разыгрывается таким образом в трех «Критиках» Канта! Мышление уничтожает собственное притязание на бесконечное и вечное формообразование (Gestaltung) для того, чтобы вновь обрести его в воле: какое фиглярство, ведь в мышлении ищут то, что с самого начала возникло только при его содействии, а при этом рассматривают мышление в качестве более высокого взгляда на мир!
Но не менее абстрактен и эмпиризм. Последний имеет в своем основании расколотый опыт, изначально искаженный теоретико-атомистическим пониманием психической жизни. Эмпиризм как будто принимает то, что называется «опытом»; но ни одного полноценного и целостного человека невозможно втиснуть в этот опыт. Если попробовать поместить в него какого-нибудь человека, то у того не хватило бы жизненных сил и на один день!
Положения, посредством которых я пытаюсь дать необходимое всестороннее основание философии опыта <таковы>:
1. Умственная деятельность (Intelligenz) — процесс не в отдельном индивиде и не из него постигаемый, но процесс в развитии человеческого рода, а сам этот последний является субъектом, в котором действует воля познания.
2. А именно: познание в качестве действительности существует в жизненных актах людей, а из людей ведь ни один не лишен воли и чувств; соответственно и познание в качестве действительности существует только в этой тотальности человеческой природы.
3. Коррелятивно этому положение: только в историческом процессе абстрагирования образуется абстрактное мышление, познание, знание.
4. Но эта полная, действительная умственная деятельность включает также и религию, и метафизику, и безусловное, как сторону действитель-
708
ности ума, без которой его деятельность вообще недействительна и не воздействует.
Так понятая философия есть наука о действительном.
Всякая отдельная позитивная наука имеет дело с каким-либо частным содержанием этой действительности. Разве предмет юриспруденции, этики, экономики не та же самая человеческая деятельность, взятая под различными углами зрения? Каждая из этих теорий имеет дело с какой-либо частью, какой-то определенной стороною, взаимоотношением деятельности людей и общества.
И здесь обнаруживается реформаторское значение философии действительности в отношении ее к позитивным наукам. Рассматривая абстрактные сами по себе факты в их взаимосвязях друг с другом в целостной действительности, такая философия содержит основания, с опорой на которые и должны развиваться эти науки, освободившись от изолирующего их абстрагирования. (1, с. 89-90)
Введение в науки о духе
На исходе Средневековья началась эмансипация отдельных наук. Однако среди них науки об обществе и истории еще долго, едва ли не до середины XVIII века, оставались в старом услужении у метафизики. Мало того, нарастающая мощь естествознания стала для них причиной нового порабощения, которое было не менее гнетущим, чем старое. Лишь историческая школа — беру это слово в широком смысле — впервые осуществила эмансипацию исторического сознания и исторической науки. В ту самую эпоху, когда во Франции сложившаяся в XVII и XVIII веках система общественных идей в лице естественного права, естественной религии, абстрактного учения о государстве и абстрактной политической экономии привела в революции к своим практическим последствиям, когда армии этой революции оккупировали и разрушили причудливо построенное и овеянное ветрами тысячелетней истории здание немецкого государства, в нашем отечестве сформировалось воззрение на исторический рост как на процесс, в котором возникают все духовные реалии, выявивший неистину этой системы общественных идей. Оно простиралось от Винкельмана и Гердера через романтическую школу вплоть до Нибура, Якоба Гримма, Савиньи и Бека. Оно распространилось в Англии благодаря Берку, во Франции благодаря Гизо и Токвилю. В идейных битвах европейского общества, касались ли они права, государства или религии, оно повсюду наталкивалось на
ожесточенное сопротивление идей, рожденных XVII веком. В исторической школе утвердились чисто эмпирические способы исследования, любовное углубление в неповторимость исторического процесса, тот дух универсализма при рассмотрении исторических явлений, который требовал определения ценности отдельных фактов лишь в общей взаимосвязи развития, и тот дух историзма при исследовании общества, который объяснение и закон для жизни современности отыскивает в изучении прошлого и для которого духовная жизнь в конечном счете везде и всегда исторична. Целый поток новых идей по бесчисленным каналам устремился от этой школы к другим частным наукам.
709
Однако историческая школа до сего дня так и не сумела преодолеть те внутренние ограничения, которые сдерживали и ее теоретическое формирование, и ее воздействие на жизнь. Ее разысканиям, ее оценкам исторических явлений недоставало связи с анализом фактов сознания и тем самым опоры на единственное достоверное знание в последней инстанции, словом, недоставало философского обоснования. Недоставало здравого отношения к теории познания и психологии. Потому она и не пришла к объяснительному методу, а ведь историческое наблюдение и сравнительный подход сами по себе еще не в состоянии ни выстроить самостоятельную систему наук о духе, ни приобрести влияние на жизнь. И вот, когда Конт, Стюарт Милль и Бокль попытались заново разрешить загадку мира истории путем перенесения на него естественнонаучных принципов и методов, историческая школа не пошла дальше бессильных протестов от имени воззрения более жизненного и глубокого, но оказавшегося не способным ни к саморазвитию, ни к самообоснованию, в адрес воззрения более скудного и приземленного, зато мастерски владеющего анализом. Противостояние Карлейля и других живых умов точной науке было как по силе своей ненависти, так и по скованности своего языка знамением такого положения вещей. И при такой необеспеченности в отношении оснований наук о духе отдельные исследователи то возвращались к голой дескрипции, то довольствовались построением более или менее остроумных субъективистских концепций, то снова кидались в объятия метафизики, которая верующему в нее обещает положения, имеющие силу преображать практическую жизнь.
Из ощущения этой сложившейся в науках о духе ситуации у меня выросло намерение попытаться философски обосновать принцип исторической школы и деятельность отдельных наук об обществе, сегодня во многом определяемых ею, и примирить таким образом спор между этой исторической школой и абстрактными теориями. В моей работе меня мучили вопросы, которые, надо думать, глубоко тревожат всякого думающего историка, юриста или политика. Так сами собой созрели у меня и потребность, и план обоснования наук о духе. Какова система положений, на которую в равной мере опираются и в которой получают надежное обоснования суждения историка, выводы экономиста, концепции правоведа? Восходит ли она к метафизике? Существует ли, скажем, философия истории, опирающаяся на метафизические понятия, или такое же естественное право? Если же это можно оспорить, то где прочная опора для системы положений, придающей частным наукам связность и строгость?
Ответы Конта и позитивистов, Стюарта Милля и эмпиристов на эти вопросы, как мне казалось, искажают историческую действительность, чтобы подогнать ее под понятия и методы естественных наук. Реакция против них, гениально представленная в «Микрокосме» Лотце, оправданную самостоятельность частных наук, плодотворную силу их опытных методов и достигнутую ими надежность обоснований приносит, на мой взгляд, в жертву сентиментальной настроенности, которая в тоске по навеки утраченной душевной удовлетворенности наукой тщетно пытается заново вернуть ее. Исключительно во внутреннем опыте, в фактах сознания я нашел прочную опору для своей мысли; и я очень надеюсь, что ни один читатель не освобо-
710
дит себя от необходимости проследить за ходом моего доказательства в этом пункте. Всякая наука начинается с опыта, а всякий опыт изначально связан с состоянием нашего сознания, внутри которого он обретает место, и обусловлен целостностью нашей природы. Мы именуем эту точку зрения — согласно которой невозможно выйти за рамки этой обусловленности, как бы глядеть без глаз или направить взор познания за самый глаз, — теоретико-познавательной; современная наука и не может допустить никакой другой. Именно здесь, как мне стало ясно, находит свое необходимое для исторической школы обоснование самостоятельность наук о духе. Ибо с этой точки зрения наш образ природы в целом оказывается простой тенью, которую отбрасывает скрытая от нас действительность, тогда как реальностью как она есть мы обладаем, наоборот, только в данных внутреннего опыта и в фактах сознания. Анализ этих фактов — средоточие наук о духе, и тем самым, как того и требует историческая школа, познание начал духовного мира не выходит из сферы самого этого последнего, а науки о духе образуют самостоятельную систему.
Частью сближаясь в этих вопросах с теоретико-познавательной школой Локка, Юма и Канта, я, однако, вынужден был иначе, чем делала эта школа, понимать совокупность фактов сознания, в которой все мы одинаково усматриваем фундамент философии. Если отвлечься от немногочисленных и не получивших научной разработки начинаний Гердера, Вильгельма Гумбольдта и им подобных, то предшествующая теория познания, как в эмпиризме, так и у Канта, объясняет опыт и познание исходя из фактов, принадлежащих к области голого представления. В жилах познающего субъекта, какого конструируют Локк, Юм и Кант, течет не настоящая кровь, а разжиженный сок разума как голой мыслительной деятельности. Меня мои исторические и психологические занятия, посвященные человеку как целому,
привели, однако, к тому, что человека в многообразии его сил и способностей, это воляще-чувствующе-представляющее существо, я стал брать за основу даже при объяснении познания и его понятий (таких, как «внешний мир», «время», «субстанция», «причина»), хотя порой и кажется, будто познание прядет эти свои понятия исключительно из материи восприятия, представления и мышления. Метод нижеследующего опыта поэтому таков: каждую составную часть современного абстрактного, научного мышления я соразмеряю с целым человеческой природы, какою ее являют опыт, изучение языка и истории. И тут обнаруживается, что важнейшие составляющие нашего образа действительности и нашего познания ее, а именно: живое единство личности, внешний мир, индивиды вне нас, их жизнь во времени, их взаимодействие — все может быть объяснено исходя из этой целостности человеческой природы, которая в воле, ощущении и представлении лишь развертывает различные свои стороны. Не постулирование окостенелой априорной способности познания, а лишь отталкивающаяся от целостности нашего существа наука об историческом развитии способна дать ответы на вопросы, которые все мы имеем предъявить философии.
Здесь, по-видимому, находит себе разрешение упрямейшая из загадок, связанных с искомым обоснованием, — вопрос об источнике и правомерности нашего убеждения в реальности внешнего мира. Для чистого пред-
711
ставления внешний мир всегда остается лишь феноменом; напротив, в нашем цельном воляще-чувствующе-представляющем существе наряду с нашей самостью нам одновременно и с ничуть не меньшей достоверностью дана заодно и эта внешняя действительность (т.е. независимое от нас «другое», в полном отвлечении от своих пространственных определений) — дана в качестве жизни, а не в качестве чистого представления. Мы знаем об этом внешнем мире не благодаря умозаключению от следствий к причинам и не в силу соответствующего мыслительного процесса; наоборот, сами эти представления о следствии и причине лишь результат абстрагирующего подхода к жизни нашей воли. Так расширяется горизонт опыта, который, как казалось при первом приближении, дает нам сведения лишь о наших собственных внутренних представлениях; вместе с нашим жизненным единством нам сразу дан и целый внешний мир, даны и другие жизненные единства. <...> (2, с. 271-275)
Науки о духе — самостоятельное целое рядом с науками о природе
Совокупность наук, имеющих своим предметом исторически-общественную действительность, получает в настоящей работе общее название «наук о духе». Идея этих наук, в силу которой они образуют единое целое, отграничение этого целого от естествознания со всей очевидностью и доказательностью смогут предстать только в ходе нашего исследования; здесь, в его начале, мы лишь означим смысл, в каком будем употреблять это выражение, и предварительно укажем на те обстоятельства, которые заставляют отграничивать единое целое наук о духе от наук о природе.
Под наукой языковое словоупотребление понимает совокупность положений, где элементами являются понятия, то есть вполне определенные, в любом смысловом контексте постоянные и общезначимые выражения; где сочетания понятий обоснованы; где, наконец, в целях сообщения знаний каждая часть приводится в связь с целым, поскольку либо составной фрагмент действительности благодаря этой связи положений начинает мыслиться в своей полноте, либо определенная отрасль человеческой деятельности достигает упорядоченности. Выражением «наука» мы обозначаем соответственно ту совокупность фактов духовного порядка, в которой обнаруживаются названные черты и применительно к которой обычно и употребляется слово «наука»; тем самым мы начинаем предварительно представлять объем нашей задачи. Эти факты духовного порядка, которые исторически сложились в человечестве и на которые, согласно общепринятому словоупотреблению, распространяется название наук о человеке, истории и обществе, и составляют действительность, подлежащую не овладению, но прежде всего нашему осмыслению. Эмпирический метод требует, чтобы ценность отдельных подходов, применяемых мышлением для разрешения своих задач, историко-критически развертывалась на материале самих наук и чтобы природа познания в данной области проявлялась в ходе прямого созерцания этого великого процесса, субъектом которого является само человечество. Подобный метод противоположен тому, который в последнее время чересчур часто применяется так называемыми позити-
712
вистами, выводящими понятие науки большей частью из логического определения знания по примеру естественнонаучных исследований и решающими исходя отсюда, какой интеллектуальной деятельности соответствует название и статус науки. Одни, исходя из произвольного понимания науки, близоруко и высокомерно отказывают в научном статусе историографии, как ее практиковали великие мастера; другие уверовали, что науки, имеющие своим основоположением императивы, а не суждения о действительности, следует преобразовать в познание действительности.
Совокупность духовных явлений, подпадающая под понятие науки, обычно делится на две части; одна обозначается именем наук о природе; для другой, странным образом, общепризнанного обозначения не существует. Я присоединяюсь к словоупотреблению тех мыслителей, которые это второе полушарие интеллектуального глобуса именуют науками о духе. Во-первых, обозначение это, не в последнюю очередь благодаря широкому распространению «Логики» Джона Стюарта Милля, стало привычным и общепонятным. Во-вторых, при сравнении со всеми другими неподходящими обозначениями, между которыми приходится выбирать, оно оказывается наименее неподходящим. Конечно, оно крайне неполно выражает предмет данного исследования. Ведь в самом этом последнем факты духовной жизни не
отделяются нами от психофизического жизненного единства человеческой природы. Теория, претендующая на описание и анализ социально-исторических фактов, не вправе отвлечься от этой цельности человеческой природы и ограничить себя сферой духовного. Впрочем, выражение «науки о духе» разделяет этот свой недостаток с любым другим применявшимся здесь выражением; наука об обществе (социология), науки нравственные, исторические, историко-культурные — все эти обозначения страдают одним и тем же пороком: они слишком узки применительно к предмету, который призваны выражать. А избранное нами название имеет то преимущество, что по крайней мере удовлетворительно очерчивает главный круг фактов, в реальной опоре на которые и осмысливается единство этих наук, и намечается их сфера, и достигается, пусть еще несовершенное, отграничение их от наук о природе. (2, с. 280-282)
МАКС ВЕБЕР. (1864-1920)
М. Вебер (Weber) — немецкий социолог, историк, экономист. Учился в университетах Гейдельберга и Берлина. В 1889 году защитил в Геттингене диссертацию «К истории торговых обществ в средние века». С 1894 года — профессор политической экономии Фрейбургского университета. В 1904 году совместно с В. Зомбартом основал журнал «Архив социальной науки и социальной политики». Наряду с академическими исследованиями вел активную политическую деятельность в качестве советника германской делегации на переговорах в Версале и члена комиссии, готовившей Веймарскую конституцию. В начале XX века Вебер проводит ряд исследований в области методологии социально-исторических наук. Выпускает в свет работы: «Объективность социально-научного и социально-политического познания» (1904), «Критические исследования в области логики наук о культуре» (1906), «Наука как призвание и профессия» (1920). Посмертно была издана его книга «Хозяйство и общество» (1921).
Вебер последовательно отстаивал логическую и теоретическую автономию науки, не принимая деления на «науки о природе» и «науки о культуре». Видел цель научного познания в постижении истины; описании реальности и последующем ее объяснении. Одним из важнейших методологических критериев социально-гуманитарных наук он считал принцип «отнесения к ценностями», понимая под ним принцип свободы выбора, устанавливающий направление поиска для причинного объяснения феноменов. Разработал теорию «идеальных типов» как адекватных методологических средств социально-исторического познания. «Идеальный тип» — это исследовательская мыслительная модель, которая конструируется теоретически и только в качестве логической нормы соотносится с эмпирической реальностью. В процессе методологических поисков Вебер проводит границу между знанием и оценкой, суждениями о фактах и суждениями о ценностях, между сущим и должным, отстаивая тем самым ценностную нейтральность социально-исторического научного знания.
Тексты основных произведений Вебера («"Объективность" социально-научного и социально-политического познания (1904); «Критические исследования в области логики наук о культуре» (1905); «О некоторых категориях «понимающей» социологии» (1913); «Смысл "свободы от оценки" в социологической и экономической науке» (1917); «Основные социологи-
714
ческие понятия» (1919)) приведены по изданию: Вебер М. Избранные произведения. М., 1990.
Т.Г. Щедрина
<...> Объективная значимость всякого эмпирического знания состоит в том — и только в том, — что данная действительность упорядочивается по категориям, в некоем специфическом смысле субъективным, поскольку, образуя предпосылку нашего знания, они связаны с предпосылкой ценности истины, которую нам может дать только опытное знание. Тому, для кого эта истина не представляется ценной (ведь вера в ценность научной истины не что иное, как продукт определенной культуры, а совсем не данное от природы свойство), мы средствами нашей науки ничего не можем предложить. Напрасно, впрочем, будет он искать другую истину, которая заменила бы ему науку в том, что может дать только она — понятия и суждения, не являющиеся эмпирической действительностью и не отражающие ее, но позволяющие должным образом мысленно ее упорядочить. В области эмпирических социальных наук о культуре возможность осмысленного познания того, что существенно для нас в потоке событий, связана, как мы видели, с постоянным использованием специфических в своей особенности точек зрения, соотносящихся в конечном итоге с идеями ценностей, которые, будучи элементами осмысленных человеческих действий, допускают эмпирическую констатацию и сопереживание, но не обоснование в своей значимости эмпирическим материалом. «Объективность» познания в области социальных наук характеризуется тем, что эмпирически данное всегда соотносится с ценностными идеями, только и создающими познавательную ценность указанных наук, позволяющими понять значимость этого познания, но не способными служить доказательством их значимости, которое не может быть дано эмпирически. Присущая нам всем в той или иной форме вера в надэмпирическую значимость последних высочайших ценностных идей, в которых мы видим смысл нашего бытия, не только не исключает бесконечного изменения конкретных точек зрения, придающих значение эмпирической действительности, но включает его в себя. Жизнь в ее иррациональной действительности и содержащиеся в ней возможные значения неисчерпаемы, конкретные формы отнесения к ценности не могут быть поэтому постоянными, они подвержены вечному изменению, которое уходит в темное будущее человеческой культуры. Свет, расточаемый такими высочайшими ценностными идеями,
падает на постоянно меняющуюся конечную связь чудовищного хаотического потока событий, проносящегося сквозь время. (С. 412-413)
<...> Любая историческая «оценка» включает в себя <...> «созерцательный» момент; в ней содержится не только и не столько непосредственное оценочное суждение «занимающего определенную позицию субъекта»; ее существенное содержание составляет <...> «знание» о возможных «отнесениях к ценности», то есть она предполагает способность — хотя бы теоретически — изменять «точку зрения» по отношению к объекту. Обычно говорят, имея это в виду, что нам надлежит «объективно оценить» какое-либо событие, прежде чем оно в качестве объекта «войдет» в историю, но это
715
именно ведь не означает, что оно может оказать каузальное «воздействие». <...> (С. 459)
<...> В той мере, в какой «толкование» объекта является «филологическим» в обычном значении этого слова, <...> оно служит для истории технической вспомогательной работой. В той мере, в какой филологическая интерпретация, «толкуя», анализирует характерные черты своеобразия определенных «культурных эпох», лиц или отдельных объектов (произведений искусства, литературы), она служит образованию исторических понятий. Причем если рассматривать данную соотнесенность в логическом аспекте, такая интерпретация либо подчиняется требованиям исторического исследования, способствуя познанию каузально релевантных компонентов конкретной исторической связи как таковых, либо, наоборот, руководит им и указывает ему путь, «толкуя» содержание объекта <...> в аспекте возможных соотнесений его с ценностью, и тем самым ставит «задачи» каузальному историческому исследованию, то есть становится его предпосылкой. Понятие «культуры» конкретного народа и эпохи, понятие «христианства» <...> и прочие объекты, образованные в качестве понятий исторического исследования, суть индивидуальные ценностные понятия, то есть образованные посредством соотнесения с ценностными идеями. (С. 460-461)
В поведении (Verhalten) людей («внешнем» и «внутреннем») обнаруживаются, как и в любом процессе, связи и регулярность. Только человеческому поведению присущи, во всяком случае полностью, такие связи и регулярность, которые могут быть понятно истолкованы. Полученное посредством истолкования «понимание» поведения людей содержит специфическую, весьма различную по своей степени качественную «очевидность». Тот факт, что толкование обладает такой «очевидностью» в особенно высокой степени, сам по себе отнюдь не свидетельствует об его эмпирической значимости. Ибо одинаковое по своим внешним свойствам и по своему результату поведение может основываться на самых различных констелляциях мотивов, наиболее понятная и очевидная из которых отнюдь не всегда является определяющей. «Понимание» связи всегда надлежит — насколько это возможно — подвергать контролю с помощью обычных методов каузального сведения, прежде чем принять пусть даже самое очевидное толкование в качестве значимого «понятного объяснения». Наибольшей «очевидностью» отличается целерациональная интерпретация. Целерациональным мы называем поведение, ориентированное только на средства, (субъективно) представляющиеся адекватными для достижения (субъективно) однозначно воспринятой цели. Мы понимаем отнюдь не только целерациональное поведение, мы «понимаем» и типические процессы, основанные на аффектах, и их типические последствия для поведения людей. «Понятное» не имеет четких границ для эмпирических дисциплин. Экстаз и мистическое переживание <...> не доступны нашему пониманию и основанному на нем объяснению в такой мере, как другие процессы. Дело не в том, что нашему пониманию и объяснению недоступно «отклонение от нормального» как таковое. Напротив, именно постигнуть совершенно «понятное» и вместе с тем «простое», полностью соответствующее «правильному типу» (в том смысле, который будет вскоре пояснен), может быть за-
716
дачей, значительно превышающей средний уровень понимания. <...> Поэтому науки, основанные на понимании, рассматривают устанавливаемую регулярность в подобных психических процессах совершенно так же, как закономерности физической природы.
Из специфической очевидности целерационального поведения не следует, конечно, делать вывод о том, что социологическое объяснение ставит своей целью именно рациональное толкование. Принимая во внимание роль, которую в поведении человека играют «иррациональные по своей цели» аффекты и «эмоциональные состояния», и тот факт, что каждое целерационально понимающее рассмотрение постоянно наталкивается на цели, которые сами по себе уже не могут быть истолкованы как рациональные «средства» для других целей, а должны быть просто приняты как целевые направленности, не допускающие дальнейшего рационального толкования, — даже если их возникновение как таковое может служить предметом дальнейшего «психологически» понятного объяснения, — можно было бы с таким же успехом утверждать прямо противоположное. Правда, поведение, доступное рациональному толкованию, в ходе социологического анализа понятных связей очень часто позволяет конструировать наиболее подходящий «идеальный тип». Социология, подобно истории, дает сначала «прагматическое» истолкование, основываясь на рационально понятных связях действий. Именно так создается в политической экономии рациональная конструкция «экономического человека». Такой же метод применяется и в понимающей социологии. Ведь ее специфическим объектом мы считаем не любой вид «внутреннего состояния» или внешнего отношения, а действие. «Действием» же (включая намеренное бездействие или нейтральность) мы всегда называем понятное отношение к «объектам», то есть такое, которое специфически характеризуется тем, что оно «имело» или предполагало (субъективный) смысл, независимо от степени его выраженности. <...> Специфически важным для понимающей социологии является прежде всего поведение, которое, во-первых, по субъективно предполагаемому действующим лицом смыслу соотнесено с поведением других людей, во-вторых, определено также этим его осмысленным соотнесением и, в-третьих, может быть, исходя из этого (субъективно) предполагаемого смысла, понятно объяснено. Субъективно осмысленно соотнесены с внешним миром, и в частности с действиями других, и аффективные действия, и такие косвенно релевантные для поведения «эмоциональные состояния», как «чувство собственного достоинства», «гордость», «зависть», «ревность». <...> Социология дифференцирует их по типам смысловой (прежде всего внешней) соотнесенности действия, и поэтому целерациональность служит ей — как мы вскоре увидим — идеальным типом именно для того, чтобы оценить степень его иррациональности. <...> (С. 495-497)
<...> В историческом и социологическом исследованиях постоянно приходится также заниматься и отношением действительного, понятного по своему смыслу поведения к тому, каким оно должно было бы быть по своему типу, чтобы соответствовать «значимому» (для самого исследователя) типу — назовем его «правильным». Для определенных (не всех) целей исторической и социологической науки тот факт, что субъективно осмыслен-
717
ное поведение (мышление или действие) ориентировано соответственно правильному типу, в противоречии с ним или приближенно к нему, чрезвычайно важен «сам по себе», то есть вследствие лежащего в его основе отнесения к ценности. Далее, это обстоятельство обычно оказывается решающим каузальным моментом во внешнем аспекте — для «результата» действий. Следовательно, при таком положении дел конкретно-исторические или типично социологические предпосылки могут быть открыты — по крайней мере в той степени, в какой степень идентичности, отклонения или противоречия эмпирического процесса по сравнению с правильным типом становится понятной, и тем самым и объяснимой посредством категории «адекватной смыслу причинной обусловленности». Совпадение с «правильным типом» составляет «самую понятную каузальную связь», поскольку именно она «наиболее адекватна смыслу». «Адекватной смыслу причинной обусловленностью» в истории логики представляется тот факт, что при наличии определенной субъективно осмысленной связи различных соображений по логическим вопросам («состояние проблемы») мыслителю «приходит в голову» идея, приближающаяся к решению правильного типа, в принципе подобно тому, как ориентация поведения на познанную «опытным путем» действительность представляется нам специфически «адекватно по своему смыслу причинно обусловленной». Однако фактическое приближение реальных действий к правильному типу, а следовательно, фактическая объективная рациональная правильность, еще очень далеки от обязательного совпадения с субъективно целерациональными действиями, то есть ориентированными на полностью однозначно осознанные цели и на полностью осознанный выбор «адекватных» для этого средств. <...> Наша задача заключалась в том, чтобы указать (хотя и неточно), насколько проблематичен и ограничен «чисто психологический» аспект понимания. На одной стороне перед нами незамеченная относительно высокая степень рациональности (в которой не сознаются) поведения, как будто совершенно иррационального по своей цели, — оно «понятно» вследствие этой рациональности. На другой — несчетное число раз (особенно в истории культуры) обнаруживаемое свидетельство того, что явления, как будто непосредственно целерационально обусловленные, в действительности исторически возникли благодаря совершенно иррациональным мотивам, а затем они, поскольку изменившиеся условия жизни придали им высокую степень технической «рациональной правильности», «адаптируясь», сохранились и в ряде случаев широко распространились. (С. 501-503) Для социолога нет четких границ между: 1) более или менее приближенно достигнутым типом правильности; 2) типом (субъективно), целерационально ориентированным; 3) более или менее осознанным или замеченным и более или менее однозначно целерационально ориентированным поведением; 4) поведением нецелерациональным, но понятным по своим смысловым связям; 5) поведением, мотивированным более или менее понятной смысловой связью, в большей или меньшей степени прерываемой непонятными, отчасти также определяющими ее моментами; 6) наконец, совершенно непонятными психическими и физическими данностями «в» человеке и «связанными» с ним. Социолог считает само собой разумеющимся, что «ра-
718
ционально правильное» поведение не всегда субъективно обусловлено целерационально и что реальное поведение определяют в первую очередь не логически рационально выявляемые, а, как принято говорить, «психологические» связи. <...> Отношение понимающей социологии к психологии в каждом отдельном случае различно по своему характеру. Объективно рациональная правильность служит в социологии идеальным типом по отношению к эмпирическому поведению, ценностно рациональная — по отношению к психологически понятному по своему смыслу, понятное по своему смыслу — по отношению к понятно мотивированному; посредством сопоставления поведения того или иного характера с соответствующим идеальным типом устанавливаются каузально релевантные иррациональности (в каждом случае в различном смысле слова) для осуществления каузального сведения.
Социология категорически отвергает утверждение, будто «понимание» и «объяснение» не взаимосвязаны, хотя и совершенно верно, что исследование в обоих случаях начинается на противоположных полюсах происходящего; в частности, статическая повторяемость поведения ни на йоту не делает «понятнее» его смысл, а оптимальная степень «понятности» как таковая никак не влияет на повторяемость, более того, при
абсолютной субъективной целерациональности обычно даже противоречит ей. Несмотря на это, понятные в смысловом отношении духовные связи, особенно целерационально ориентированные мотивации, безусловно, могут с социологической точки зрения служить звеньями каузального ряда, который начинается, например, с «внешних» обстоятельств и в конечном итоге вновь ведет к «внешнему» поведению. Чисто «смысловые» интерпретации конкретного поведения как таковые даже при наибольшей «очевидности» и для социологии являют собой, конечно, лишь гипотезы каузального сведения. Они нуждаются в самой тщательной верификации, осуществляемой в принципе совершенно такими же средствами, как верификация любой другой гипотезы. Гипотезы такого рода мы считаем приемлемыми, если в каждом отдельном случае можно в самой различной степени исходить из «шанса», что даны (субъективно) «осмысленные» мотивационные сцепления. Ведь каузальные ряды, в которые посредством интерпретирующих гипотез включены целерационально ориентированные мотивации, допускают при определенных благоприятных обстоятельствах (и именно в соотнесении с такой рациональностью) прямую статистическую проверку и в этих случаях, следовательно (относительно), оптимальное доказательство их значимости в качестве «объяснений». И наоборот, статистические данные <...> повсюду, где они свидетельствуют о характере или следствиях поведения, в котором содержатся элементы, допускающие понятное истолкование, лишь в тех случаях для нас «объяснены», если они действительно осмысленно истолкованы в конкретном случае.
И наконец, степень рациональной правильности поведения является для эмпирической дисциплины вопросом эмпирическим. Ибо эмпирические дисциплины — там, где речь идет о реальных отношениях между их объектами (а не об их собственных логических предпосылках), — неизбежно изучают «наивный реализм», только изучают его в различных формах, в за-
719
висимости от качественного характера объекта. Поэтому математические и логические положения и нормы в науке в том случае, когда они являются объектом социологического исследования <...> «логически» рассматриваются в социологии только как конвенциональные условия практического поведения, хотя, с другой стороны, их значимость служит «предпосылкой» работы исследователя. Есть, конечно, в нашем исследовании такая важная проблематика, где именно отношение эмпирического поведения к правильному его типу становится также реальным каузальным моментом развития эмпирических событий. Однако выявление такого положения вещей должно быть целью, которая служит не устранению эмпирического характера объекта, но определяется отнесением к ценности, обусловливает характер применяемых идеальных типов и их функций. Важную и трудную даже по своему смыслу общую проблематику «рационального» в истории не следует здесь рассматривать мимоходом. Во всяком случае, для общих понятий социологии применение «правильного типа» в логическом понимании принципиально составляет лишь один, хотя часто и очень важный, случай образования идеального типа. Именно по своему логическому принципу его роль в общем аналогична той, которую в определенных обстоятельствах в зависимости от цели исследования может играть целесообразно выбранный «неправильный тип». Для последнего, правда, все еще является решающим моментом дистанция между ним и «значимым». Но логически нет различия в том, сконструирован ли идеальный тип из понятных по своему смыслу или из специфических, далеких от осмысления связей. Подобно тому как в первом случае идеальный тип образует значимая «норма», во втором случае его образует эмпирически сублимированная до уровня «чистого» типа фактическая данность. Однако и в первом случае эмпирический материал не формируется категориями «сферы значимости». Из нее взят только конструированный идеальный тип. В какой мере именно правильный тип окажется целесообразным в качестве идеального типа, зависит только от отнесения к ценности. (С. 503-506)
<...> Постановке проблем в эмпирических дисциплинах должна, правда, сопутствовать «свобода от оценочных суждений». Это не «проблемы ценностей». Однако в сфере нашей дисциплины проблемы складываются в результате отнесения реальностей к ценностям. <...> Достаточно напомнить, что слова «отнесение к ценностям» являются не чем иным, как философским истолкованием того специфического научного «интереса», который господствует при отборе и формировании объекта эмпирического исследования.
Этот чисто логический метод не «легитимирует» эмпирические практические оценки в эмпирическом исследовании, однако в сочетании с историческим опытом он показывает, что даже чисто эмпирическому научному исследованию направление указывают культурные, следовательно, ценностные интересы. Совершенно очевидно, что эти ценностные интересы могут развернуться во всей своей казуистике только посредством дискуссий о ценностях. Такие дискуссии могут устранить или в значительной степени упростить задачу «интерпретации ценности», которая стоит перед научным работником, в первую очередь перед историком, и составляет весь-
720
ма важный этап предварительной подготовки в его собственной эмпирической работе. <...> (С. 570)
Всякая интерпретация, как и наука вообще, стремится к «очевидности». Очевидность понимания может быть по своему характеру либо рациональной (то есть логической или математической), либо — в качестве результата сопереживания и вчувствования — эмоционально и художественно рецептивной. Рациональная очевидность присуща тому действию, которое может быть полностью доступно интеллектуальному
пониманию в своих преднамеренных смысловых связях. Посредством вчувствования очевидность постижения действия достигается в результате полного сопереживания того, что пережито субъектом в определенных эмоциональных связях. Наиболее рационально понятны, то есть здесь непосредственно и однозначно интеллектуально постигаемы, прежде всего смысловые связи, которые выражены в математических или логических положениях. <...> Столь же понятны нам действия того, кто, отправляясь от «известных» «опытных данных» и заданной цели, приходит к однозначным (по нашему опыту) выводам в вопросе о выборе необходимых «средств».
Любое истолкование подобного рационально ориентированного целенаправленного действия обладает — с точки зрения понимания использованных средств — высшей степенью очевидности. Если не с такой же полнотой, то все-таки с достаточной ясностью, соответствующей присущей нам потребности в объяснении, мы понимаем такие «заблуждения» (в том числе смешение проблем), которые не чужды нам самим или возникновение которых мы способны посредством вчувствования сопереживать. Напротив, высочайшие «цели» и «ценности», на которые, как показывает опыт, может быть ориентировано поведение человека, мы часто полностью понять не можем, хотя в ряде случаев способны постигнуть его интеллектуально; чем больше эти ценности отличаются от наших собственных, важнейших для нас ценностей, тем труднее нам понять их в сопереживании посредством вчувствования, силою воображения. В зависимости от обстоятельств нам в ряде случаев приходится либо удовлетворяться чисто интеллектуальным истолкованием названных ценностей, либо, если и это оказывается невозможным, просто принять их как данность и попытаться по возможности понять мотивированное ими поведение посредством интеллектуальной интерпретации или приближенного сопереживания (с помощью вчувствования) его общей направленности. <...> (С. 603-605)
БЕНЕДЕТТО КРОЧЕ. (1866-1952)
Б. Кроче (Croce) — итальянский философ и историк, политический деятель, публицист, представитель неогегельянства. Школу и колледж закончил в Неаполе, где читали лекции де Санктис и Кардуччи. После завершения обучения в университете Рима (1886) Кроче путешествует по Европе. С 1902 по 1920 год — профессор в Неаполе. Совместно с Джентиле Кроче создает журнал «Критика» (1903). В 1910 году становится сенатором, а через год выходит в свет его книга «Философия Джамбаттиста Вико». С приходом в Италии к власти Муссолини (1925) Кроче в оппозиции фашизму, а затем отправляется в добровольное изгнание, но продолжает плодотворно работать, выпуская в свет произведения: «Моральные аспекты политической жизни» (1929), «История Европы 1815-1915» (1932), «История как мышление и как поступок» (1938) и др. После разгрома фашизма возвращается в Италию и создает в 1947 году Институт исторических исследований.
Основные идеи в области методологии и философии истории Кроче изложил в работе «Теория и история историографии» (1915), (рус. пер. М., 1998). Кроче выступал против принципа причинности в исторической науке, отстаивая гуманистический характер исторического познания. Творцом истории, по мнению Кроче, является реальный индивид. Кроче обосновывал необходимость сочетания методов описания и объяснения в историческом исследовании, подчеркивая, что принципы объяснения заложены внутри самого процесса исторического мышления, т.е. процесса, в котором мысль сама открывается перед собой.
Методологическая позиция Кроче развертывается в его оригинальной интерпретации процесса истолкования исторических фактов. Он фиксирует два уровня существования исторического факта: факта как исторического документа (источника) и факта как интерпретации (толкования и оценки) этого первичного источника. В историческом исследовании эти уровни получили название источниковедение (знание об источнике) и историография (знание об истолковании источника).
T.Г. Щедрина
Фрагменты работы «Теория истории » приведены по изданию: Кроче Б. Антология сочинений но философии. СПб., 1999.
722
<...> Современной историей обычно называют видимый след ближайшего прошлого — последние пятьдесят, десять лет, год, месяц, день, возможно, истекший час или минуту. Однако, строго говоря, современной можно считать лишь историю завершаемого в данный момент действия, граничащего с осознанием этого действия. Например, история меня, пишущего эти страницы, есть мысль об этом поступке, соединенная с написанным. Современной в этом случае она будет именно потому, что как любой духовный акт история вне времени, хотя в то же самое время историю формирует связанное с ней действие, и разница между ними не хронологическая, а идеальная. Несовременная история, прошедшая история говорит, видимо, об уже сформированном, о том, что рождается как критика самой истории, неважно, насколько удаленной — давно или всего час назад.
Все же даже уже сформированная история, если на нее смотреть не слишком издалека, если в ней есть смысл, а не только сотрясение воздуха в пустоте, всегда современна. Условием современности истории будет ее звучание в душе историка или, если употреблять ремесленную технику, необходимо, чтобы исторические документы были внятны разуму. Когда факт предстает в виде серии рассказов, то это говорит о более богатом и действенном присутствии факта. И рассказы суть документы, которые можно интерпретировать и о которых можно судить. Историю создают не из рассказов, а на основе документов
(последние есть не что иное, как заземленные рассказы). Современная история прямо исходит от жизни, как, впрочем, и так называемая несовременная история, ибо очевидно, что только интерес настоящего может выступать двигателем поисков фактов прошлого. Найденный факт прошлого и соединенный с интересом настоящего становится реальностью настоящего, а не прошлого. <...> (С. 175-176)
Современность не есть характеристика класса историй (как мы имеем в эмпирической классификации), это внутренняя составляющая истории. Следует понять связь истории с жизнью как отношение единства, не абстрактного тождества, а синтетического, где термины различны, неслиянны и едины. Говорить об истории в отсутствие документов настолько же экстравагантно, как говорить о какой-то вещи, которой недостает одной детали — существования. История без связи с документами неверифицируема, а поскольку реальность истории дана для верификации, то исторический рассказ имеет смысл только как критическая экспозиция документа (интуиция и рефлексия, сознание и самосознание и т.п.). (С. 176)
Возможна ли ситуация разрыва связи документа и рассказа, жизни и истории? Утвердительный ответ содержится в акценте на историях, документальные данные о которых утрачены или, вообще говоря, когда документы не живут в духе? (С. 177).
Если связующая нить порвана, оставшееся не будет уже историей (ибо история и есть сама эта связь), хотя мы можем продолжать называть ее историей, как человеком продолжаем называть иногда труп (ведь и останки человека не есть ничто). Мы говорим о ненарушимости связи, поскольку и в отсутствие она есть нечто, но что же значит рассказ без документа? (С. 177)
Жизнь всегда есть нечто настоящее, пустой исторический рассказ — это безвозвратное прошлое, лишенное определенности настоящего момента.
723
Остаются пустые слова, звуки, графические знаки; их поддерживают не для акта мышления, а ради волевого действия, именно воля ранит эти пустые или полупустые слова для своих целей. Чисто нарративный акт есть, следовательно, комплекс слов или формул, вызываемых волевым действием.
Это определение привело пас к обозначению искомого подлинного различия между историей и хроникой. <...> История есть живая история, хроника — мертвая история. Есть современная история и хроника как прошлая история, акт мышления и акт воли. Любая история становится хроникой, когда ее перестают обдумывать либо вспоминают в абстрактных рассуждениях. (С. 178-179)
Критика исторических книг встречается с аналогичными затруднениями поэтической критики. И те и другие критики не знают, с какой стороны следует начинать, как приступить к делу. Нередко за основу берут внешние и произвольные критерии, немногим удастся выдержать единый и согласный своей природе критерий. (С. 208)
Сегодня книгу по истории не оценивают с точки зрения литературного красноречия так, как это делали литераторы-гуманисты, переводившие на досуге Горация, стилизовавшие исторический комментарий или какой-то рассказ. Им, возможно, не было и дела до рассказанной истории, но они умели ценить роскошное убранство любого текста. <...> Конечно, было бы законно желать, чтобы исторические труды были написаны изящно, но в жизни литературный дар редко сочетается с глубокой исторической мыслью. Иногда то, что с литературной точки зрения кажется грубым и неотесанным, таит в себе богатство мысли. (С. 208)
Оценка исторической книги предполагает единственный критерий — историчность, как поэтической — качество поэзии. Историчность можно определить как акт разумного понимания, стимулируемого практической жизнью. К действию наука приходит путем устранения темнот, фантазмов и сомнений, уточнением позиции и принятия решения, в чем суть мыслительного акта. Серьезность требований практической жизни создает необходимую предпосылку. В случае моральной потребности человек пытается понять, какие условия необходимы для праведной жизни. Экономическая нужда ставит вопрос о действиях к собственной выгоде. Эстетическая потребность заставляет искать смысл слова или аллюзии, состояния души для поэтической конгениальности. Интеллектуальная потребность — как разрешить научный вопрос, исправить и дополнить неудовлетворительно сформулированные термины, являющиеся источником колебаний и сомнений. Это познание реальной ситуации и является сугубо историческим. <...> Вся специфически разработанная наука и культура находится в тесной связи с общей потребностью поддержания и роста гражданской жизни. Когда такой импульс ослабевает, то историческая культура минимизируется, что и видно на примере восточных народов. В случае разлома или временной остановки роста цивилизации, как это случилось в раннесредневековой Европе, историография замолкала и затем впадала в варварство вместе с обществом, частью которого всегда являлась. (С. 209-210)
Практическая потребность, лежащая в основании любого исторического суждения, сообщает истории характер современности. Как бы ни были
724
хронологически удалены события, в действительности любая история отсылает к нуждам ситуации настоящего, вибрации которого помогают услышать факты. <...> Настоящие условия и состояния моей души равным образом становятся материей, то есть документом исторического суждения, живым документом, воплощаемым мной самим. То, что принято в историографии называть документами — письмена, изваяния, рисунки, фонограммы, скелеты и т.п., — становятся таковыми не ранее, чем начинают стимулировать и оживлять в нас личные воспоминания. В противном случае, без воздействия на психику они остаются раскрасками, бумагой, камнями, дисками, резинкой. (С. 210-211)
Человек — микрокосм, но не в натуралистическом, а в историческом смысле: он — компендиум универсальной истории. Небольшая часть этих документов, на которые мы постоянно опираемся, — язык, на котором мы говорим, привычные обычаи, интуиции, почти инстинктивные ходы мысли, опыт, который мы носим в себе. Без таких достаточно специфичных документов сложно (чтобы не сказать невозможно) понять зов времени и призывы истории. Но без Них невозможны и совершенно новые творения, прежнему миру неведомые, хотя из него появившиеся. Заметим, что эти проблески исторической истины не приходят извне, они живут внутри нас. <...> (С. 211)
Практическая потребность и состояние души, ее выражающее, необходимы в своей материальности, но сырой историографический материал, историческое познание никак не могут скопировать такое состояние души по той простой причине, что подобная претензия не дала бы ничего иного, кроме бесполезного дубликата, совершенно чуждого духовной активности. Отсюда ясна и понятна бесплодная суетность программ историографов, желающих дать жизнеописание какого-то гения в неопосредованных фактах. Однако перед историографией, напротив, стоит проблема преодолеть описательность, чтобы представить жизнь в форме познания. Плохо понимают эту задачу те, кто, начиная как историографы, заканчивают преобразованием чувственной материи в поэтическое произведение. Хотя чувственный материал и пересекает сферу фантазийного и поэтического (когда он в ней задерживается и расширяется, то рождается собственно поэзия), все же историография есть не фантазия, а философия. Мышление не просто оставляет печать универсального на поэтическом образе, оно интеллектуальным действием связывает образное с универсальным, одновременно соединяя и различая их в суждении.
В абстрактном анализе суждение делится на две части — субъект и предикат, интуицию и категорию. Однако конкретно два элемента образуют одно целое, в рамках которого невидимая истина составляет истину историографии. Логически ошибочен критический прием, приписывающий удачу или неудачу историографического труда одному или другому элементу, то ли блеклости образов, то ли неточности критериев. Словно один образ может быть исторически живым, а интерпретативный критерий при этом — ошибочным. Или критерий — верный и сильный, а образ ошибочен и даже мертв. Тому виной неопределенность и подмена одного понятия другим.
725
Нередко хвалят исторические книги за правдивость изложения фактов, но жалуются на дефективность ведущих критериев, смешение ментальных категорий с общими понятиями, введенными для квалификации фактов, где вообще-то речь идет о группе фактов. Однако в случае, если фактическое изложение обладало бы силой истины, оно изгнало бы ложные категории и посторонние критерии. Когда кажется, что в одной книге соседствуют оптимальная экспозиция фактов и ошибочные понятия, то, скорее всего, это две различные истории, две философии, одна — неудачная, другая — новая и лишенная предрассудков. Когда критерий чист, но однобок и абстрактен, объяснениям соответствуют натужные изображения, вроде извлеченного из витрины манекена. Такой образ навевает историография так называемого исторического материализма. Изображаемые им люди настолько же антигуманны, насколько поражает дерзость грешить против полноты и достоинства духа.
В исторической экспозиции интерпретативные критерии должны соответствовать фактам: жизнь циркулирует, когда образы убедительны, а понятия прозрачны. Факты демонстрируют теорию, а теория факты. Пуст или полон исторический рассказ, есть ли в его основе практические требования, гарантирующие серьезность жизненных действий, есть ли взаимопроникновение интеллективного элемента с интуитивным, обеспечивающее подлинность исторического суждения — в этом состоит задача историографической критики. <...> (С. 211-212)
Логическое значение исторической необходимости, которая всегда определенна, проявляется в чувстве весомости задания, ответственность за которое не позволяет расслабляться в болтовне. Его нельзя смешивать с двумя другими ошибочными смыслами этого понятия. Ошибочно трактовать необходимость истории так, что одни факты серии детерминируют последующие в некой цепочке причин и следствий. Сколь ни проста эта фундаментальная истина, ее никак не усвоить умам, укрывшимся в тени натурализма и позитивизма. Понятие (именно концепт, а не вокабула разговорной речи) есть и должно навсегда остаться вне истории, ибо оно рождено в лоне естественных наук, там его законное место. Еще никому не удалось рассказать и пояснить адекватностью причин и следствий ни одну из исторических особенностей. Но иногда удается добавить к рассказу, сконструированному на основе другого метода, то есть спонтанно характерного для данной истории, казуалистскую терминологию, скорее, для сциентистской помпы. Или, как в случае сентиментального следствия из детерминизма, историю излагают с укором, пессимистически, ибо, вместо того, чтобы следовать согласно нашему плану, она почему-то обрушивается внезапно на нас смерчем или камнепадом, круша все на своем пути.
Другое понятие предстает в коварной форме сентенции. Говорят, раз есть логика в человеке, несомненно, что она есть и в истории. Если человек обдумывает историю, то, разумеется, делает это логически. Слово «логика» в данной сентенции означает все же нечто совершенно иное, например проект или программу, по которым история могла бы начаться, развиваться и завершиться. За видимыми фактами историку надлежит найти скрытую матрицу и последнюю истинную интерпретацию. Много раз философы ба-
726
зировали такие проекты на понятиях идеи, духа, материи, по-разному переодевая трансцендентного Бога,
ожидая от него тех или иных действий. < > Но и так построенная история эффективным образом никем не изложена, ибо уже в методологии обнаруживается противоречивая заявка на проект, при котором нет свидетельств и документов. Если же документы используются, то либо как символ, либо как орнамент для утверждения заранее избранных политических, религиозных, философских тенденции и чаяний. <...> (С. 216-217)
ГУСТАВ ГУСТАВОВИЧ ШПЕТ. (1879-1937)
Г.Г. Шпет — русский философ, психолог, теоретик искусства, переводчик философской и художественной литературы (знал 17 языков). Родился в Киеве, окончил историко-филологический факультет Киевского университета св. Владимира. Стажировался в Геттингене у Гуссерля в 1913 году. Результатом стажировки стала работа Шпета «Явление и смысл» (1914), в которой представлена интерпретация гуссерлевских «Идей к чистой феноменологии и феноменологической философии». Диссертация Шпета: «История как проблема логики», защищена в Московском университете в 1916 году. В 1918 году подготовил к публикации «Герменевтику и ее проблемы», но работа была издана только в 1989-1991 годах. С 1920 года Шпет — вице-президент РАХН (с 1927 г. — ГАХН). В этот период Шпет продолжает работу над «Историей как проблемой логики», издает отдельные части этого труда в виде самостоятельных работ: «Внутренняя форма слова», «Эстетические фрагменты», «Введение в этническую психологию» и др. В 1929 году полностью отстранен от философской и педагогической деятельности. В 1935 году арестован и сослан в Енисейск, а затем в Томск. Последняя работа Шпета: перевод «Феноменология духа» Ф. Гегеля. Расстрелян 16.11.1937 года. В 1956 году посмертно реабилитирован.
Шпет обосновывал необходимость введения феноменологических процедур в структуру методологии гуманитарных наук, как непременного условия рационального научного объяснения культурно-исторических фактов реальной жизни в их полноте и конкретности. Тем самым он пытался преодолеть эпистемологический разрыв между объяснительным и описательным подходами к научному изложению. Заложил теоретические основы семиотики. Тематизировал проблемы герменевтики, подчеркивая, с одной стороны, социокультурную обусловленность (контекст) научных идей, а с другой — нацеленность этих идей на объективность — собственно познавательный, когнитивный слой знания. В области психологии Шпет эксплицировал понятия «Я» и «субъект» как продукты коммуникации. Проблематизировал когнитивные процедуры научного исследования, осуществляя поиск адекватных способов выражения, объективной интерпретации знаков культуры (как интерпретации интерсубъективной, т.е. не зависящей от конкретного носителя). Полную библиографию трудов и переводов Г.Г. Шпета см.: Начала. 1992. № 1.
T.Г. Щедрина
728
Что есть в действительности интерпретация? Каковы ее задачи, смысл и значение? Мы получаем ответ на эти вопросы, если назовем область научного знания, где имеет приложение интерпретация, — это, главным образом, теология и филология. Здесь получает свое начало интерпретация, и здесь она развивается до таких размеров, что сама становится объектом специального рассмотрения, интерпретация есть объект герменевтики. Как для филологии, так и для теологии задача герменевтики определяется совершенно недвусмысленно: так как в этих областях человеческого знания мы имеем дело не с вещами, как они совершаются перед нашими глазами, а с сообщениями о них других лиц, то прежде всего в интересах установления истины о таких вещах мы должны подвергнуть исследованию показания свидетелей. Среди целей, которые мы при этом преследуем, важнейшую роль играет наше собственное понимание изучаемых сообщений, — мы можем считать для себя ценными сообщенные нам сведения только в том случае, если мы их понимаем. Однако понимание есть процесс, в значительной степени обусловленный нашими апперцепциями, привычками, склонностями, антиципациями, словом, всем наличным содержанием нашего опыта, индивидуально в высшей степени различного и своеобразного. Всякое наше понимание есть уже поэтому истолкование, интерпретация. Чтобы понять другого, свидетеля некоторых событий, нам необходимо принять во внимание и его собственное понимание. Интерпретация, таким образом, приобретает двоякое значение, двоякий смысл: мы направляем свое понимание сообразно свидетелю, рассказчику. Значение этих двух форм интерпретации, очевидно, неодинаково: понимание другого, как он себя понимает, оставляет нас пассивными, пока следуем только за ним и воспроизводим шаг за шагом таким образом его течение мыслей; понимание другого с нашей точки зрения есть некоторое активное действие, спор с ним, диалектика; и только в том случае, когда мы принимаем всецело понимание другого, разделяем ero, оно начинает и в нас играть активную роль. Каждое имеет свои преимущества в зависимости от целей нашего исследования. Здесь начинается логическое значение интерпретации. Пользуясь для наших целей только пониманием другого, мы остаемся только как бы передатчиками его мнений, повествований, мы как бы не восходим до самого содержания их, до вещей, процессов и объектов, о которых он повествует, мы — бесстрастный передаточный механизм. Дело меняется, как только мы вступаем в пререкательство с рассказчиком, когда мы как бы претендуем знать самое вещь лучше его, тут мы переделываем его показания и восходим к самой вещи. Ввиду того, что нередко чужое понимание становится для нас своим, — все равно, проистекает это из силы мышления, конгениальности, умения проникнуть в мышление другого или от слабости, подчинения авторитету, веры в слова учителя, — все равно первый вид интерпретации
совершенно ес-
Тексты приведены по кн.:
1. Шпет Г.Г. История как проблема логики. Критические и методологические исследования. Материалы. В двух частях. М., 2002.
2. Шпет Г.Г. История как предмет логики // Историко-философский ежегодник-88 M 1988. с. 290-320.
729
тественно переходит во второй. Тем не менее ввиду разных целей мы можем различать эти два вида интерпретации. Интерпретацию, исходящую из наших собственных логических задач и целей, мы предлагаем назвать ввиду указанных ее признаков активной или диалектической интерпретацией, интерпретацию, только осведомляющую нас о чужом понимании, - пассивной или авторитарной. <...> (1, с. 720-721).
С точки зрения автора, <...> всякое стремление понять причину есть уже метафизическое стремление, но эта точка зрения допускает вместе с тем законность такого стремления для всех наук. В этом смысле естествознание так же метафизично, как и сама метафизика, и, следовательно, всякая логика есть не только логика наук, но и метафизики, и даже главным образом метафизики. Но в то же время и именно поэтому автор признает, что если теория познания ограничит сферу науки рациональным познанием, то действительно ни одна наука и не может претендовать на понимание причин. Наша активная интерпретация именно здесь и находит свое применение, а если тем не менее мы констатируем и в науке ее наличность, то мы должны сказать, что хотя современная наука и ее логика и ограничивают свои задачи вышеуказанным образом, тем не менее мы констатируем в ней наличность метафизики.
Но будем продолжать наш анализ не с точки зрения того, что есть, а с точки зрения идеала. Если рациональное познание ставит себе определенные рамки и мы признаем их закономерными, т.е. соглашаемся с натурализмом, что всякая наука должна отказаться от понимания причин, то не становимся ли мы на точку зрения опровергаемого материализма? Так как по проводимой здесь точке зрения метод науки зависит от ее предмета, а предметы наук логикой констатируются как разные предметы, то и объяснение должно быть столько же многообразным, как сами предметы. Не понимая причин, мы тем не менее должны констатировать их разнообразие. Этого для логики достаточно. Но решается ли этим вопрос о том, что переход от «комбинации» к объяснению есть непосредственный переход и что между ними не стоит ничего третьего? Мы все же думаем, что нет, и по нижеследующим основаниям.
Процесс собирания материала, описания, комбинирования, нахождения причин и т.д. есть процесс, который в широком смысле слова можно характеризовать как процесс воспринимания. Конечно, это не есть пассивное, механическое воспринимание и усвоение, при котором наш дух остается совершенно пассивным в каждый момент своей деятельности, а воспринимания есть деятельность духа — во всем, в великом и малом, он активен, и эта активность духа есть не что иное, как его творчество. Собирание материала есть в то же время претворение его в духе, но о связанности его в этой работе самим материалом можно говорить лишь в высшей степени условно и относительно, так как по крайней мере в равной степени зависит конечный результат этой работы от материала, как и самый материал от творческих потенций и исканий духа. Процесс изложения, доказательства, обнаружения претворенного в духе, процесс объяснения, придание собранному материалу новой формы есть процесс, по преимуществу, созидания. Но тот факт, что в результате созидания получается нечто, что вхо-
730
дит в общий обиход, становится общим достоянием, требует вместе с тем, чтобы это созидание в своем обнаружении до известной степени связывало себя. Стихийная сила творчества сама ищет для себя определяющих форм и дисциплинирующих правил, поэтому она предстает перед всеобщим сознанием, облекая продукты своего созидания в «строгую форму» законов необходимости, единообразия и т.п. Логика в погоне за «линейкой» (Бэкон) разума сумела найти место в системе познания и воспринимаемого и строгим методом обнаружения его в новых формах, но одно логика упорно игнорировала — само творчество. В логике, науке о науках, следовательно, науке о научном творчестве по преимуществу, все находило себе место, кроме самого творчества. При известном парадоксальном уклоне можно было бы утверждать, что логика учила именно, как творить без творчества. Между тем это самый законный и, может быть, основной ее вопрос.
Повторяем, творчество сопровождает каждый акт нашего духа, этот акт сам есть не что иное, как творческий акт, и в конкретном переживании не может быть отделен от жизни духа в его целом так же, как и в его частях, но мы спрашиваем, каково логическое место творчества. Психология твердо знает, что, кроме процессов репродуктивного мышления, есть еще творческое мышление, идущее вперед от них, и, кроме процессов высказывания, есть процессы, творчески наполняющие высказываемое. Но мы спрашиваем не о психологии творчества, не о его генезисе, не о его объяснении, а о его логическом месте среди других логических методов и приемов. Логически это место нельзя определить иначе, как поставив его между пониманием и объяснением, от самого начала и до самого конца. Но логически его нельзя определить иначе потому, что если оно и может быть из ничего, то оно не может быть ни над чем, а это нечто должно быть так или иначе получено или может быть взято. Творчеству для того, чтобы быть, надо иметь, но только затем, чтобы опять отдать. Между «взял» и «отдал» стоит «преобразил».
Логика, может быть, потому и не замечала этого момента, что он слишком психологичен, слишком «космат», но оставленный без призора логики, он становится для нее самой пугалом. Между тем без
определения места творчества в логике, и без анализа его логического значения, правда, остается неясным, как само «мышление», «правильное мышление» возможно. Невольно является подозрение, что «правильное» тем и отличается от «неправильного», что оно есть мышление нетворческое. Мы собирали материал: исследование, описание, индукция. Мы его выложили: изложение, объяснение дедукция, — но ведь он вышел от нас претворенным, преображенным, извращенным. Что же делало для этого мышление, «правильное мышление»? Брался не всякий материал, излагался тоже избранный, это мы знаем. Знаем также, что тут преследовалась некоторая цель, в зависимости от которой происходил выбор, но как он происходил, этого мы не знаем. Что значит «материал» для логического мышления, мы тоже знаем: это — понятия. Понятия образуются сообразно целям, ими обозначаются факты, предметы, ими обозначаются отношения между ними, эти отношения устанавливаются, выводятся, подводятся и т.д. Но понятия не есть сами факты, которые они обозначают, это только творческие искры, из которых разгорается и которыми пылает огонь познания. Что же они для познания?
731
Мы не хотим здесь затрагивать мучительный вопрос о реализме и номинализме, спор, который, может быть, и питался неосознанной неудовлетворенностью этого «пустого» места в логике, пропасти, в которую проваливалось самое наинужнейшее. Вне этого спора и не предрешая вопроса о результате его, мы хотим только заметить, что понятия как орудия логического мышления не могут оставаться пустыми, не могут быть только nomina. Вот то, чем они заполняются, и есть для нас теперь самое существенное, ибо в нем мы находим логическое значение претворения понятого в объясняемое. Это не есть «значение», «смысл» понятия, как оно определяется отношением к предмету, как оно принуждено им определяться, потому что оно связано массою других понятий с их собственным значением, — не об этом мы говорим, что установление этого значения есть дело описания и понимания. И ясно, что определение значения понятия в ряду других понятий может быть совершенно формальным, оставляя понятие пустым. Но там, в духе, где живет цель всего, как идея, где все получает от нее свой свет, ею движется, ею направляется, там оно ею же должно и питаться, ею оно и наполняется. Только очень поверхностное отношение к сказанному может уловить в нем исповедание какого бы то ни было концептуализма. Повторяем, этот спор мы оставим в стороне, подходим к вопросу с иной точки зрения, и ищем того в понятии, что удовлетворяет в нас нашу руководящую идею, что именно в силу этого приобретает во всем познании творческое, созидающее значение. Если искать аналогий и сближений, то поиски наполняющего понятие нашего живого, творческого отношения к нему более сходны с тем, что Кант называл схематизмом понятий рассудка. Но и эта аналогия только очень отдаленная и внешняя, интересная, скорее, опять-таки как отрицательный признак, свидетельствующий о чувстве пустоты, которая образовалась в логике благодаря игнорированию нашей проблемы.
У логики есть для этого свой путь и свой метод: то, что есть логическое, объективно-предметное, в нашем мышлении мы должны извлечь из живого опыта действительного полного мышления. Логика не есть психология, но и логическое не есть психологическое, но оно тем и отличается от последнего, что, будучи извлечено из него, оно теряет свою индивидуальную окраску и предстает перед нами как нечто sui generis всеобщее, и в то же время объективное. Но оно не есть и часть психологического, как нельзя назвать частью воды водоросль, вытащенную из реки. Но логическое также не плавает в потоке нашей мысли, как рыба в воде, — извлеченное из психологического, оно подвергается такой переработке, такому претворению, которое лишает его признаков психологического и делает логическим: руда, извлеченная из золотоносной почвы, так превращается в золото. Но как логическое вообще извлекается из психологического, так в процессах логической обработки понятий можно увидеть известный аналог процессам психологическим. Нетрудно уловить, какому психологическому процессу мы ищем логический коррелят: процессу воображения соответствует в логике процесс преображения. И подобно тому, как процесс воображения восходит от самых точных воспроизведений воспринятого до самых свободных комбинирований его, так и преображение от понятий-копий восходит до самых смелых
732
концептов научной конструкции. В психологических процессах, начиная с простого восприятия и до самой замысловатой переработки его деятельностью воображения, внимание играет по преимуществу производящую роль, распределяя свет и тени на общем фоне сознания. Этой функции внимания в логике соответствует свой метод, направляемый нами к той же цели, к какой движется внимание, к «ясности и отчетливости» объекта его применения. Одинаково, как в психологии внимание сопровождает как мышление, так и фантазию, так в логике понимание сопровождает как образование понятия, суждения и умозаключения, так и преобразование, наполняющее эти понятия. Как в воображении внимание активно до такой степени, что результат его воздействия может представиться как чистый «произвол», так в преображении наше понимание достигает высшей степени напряженности и доходит до того проникновения в смысл подлежащих ему объектов, что результат его может показаться поистине чудовищным по своему произволу и преобразующей силе. Логически преображение Коперника, Ньютона, Канта и им подобных в своем понимании проникало гораздо дальше того, что воспринимается и что предстоит логическому мышлению, как простое понятие, полученное с помощью индукции или какого-либо другого «строгого» метода исследования. Таким образом, метод преображения получает, с другой стороны, известный аналогон и в интерпретации, но в такой степени отличается от той интерпретации, какую до сих пор знала
герменевтика, что она сама требует особого имени, это — активная интерпретация. Но если активная интерпретация по своему замыслу и значению, с одной стороны, переходит границы логически определяемого и обращается в «произвол», а с другой стороны, восходит к пониманию самих причин, то она тем самым переступает границы и всякого научного знания в его рационалистическом определении. Наука, не притязающая на столь отдаленный полет в область поистине беспредельную, не дает ли только кажущееся знание? Не есть ли она только суррогат подлинного знания? Действительность, изображаемая наукой, не есть ли ненастоящая действительность, поддельная? Такого взгляда на науку мы ни в коем случае не разделяем. Он есть одинаково результат как современного феноменалистического позитивизма, так и того недисциплинированного кликушества, которое выступает с кощунственными претензиями на Богомудрие, теософию. Первый объявляет действительным только то, что является, но в то же время не существует, для второго действительно то, чего нет, а то, что есть, еще недостаточно действительно. Но обоих объединяет то, что для них наука не познает действительности: один раз знание изображается тем более истинным, чем оно дальше от действительности, другой раз — чем более оно вопреки действительности. Если наука дает не все знание, то это не значит, что она дает ложное знание. Но совершенно в такой же степени как не оправдываемы взгляды, будто наука дает все знание или будто наука не дает никакого знания, не оправдываемы и взгляды, будто все научное знание дается одной какой-нибудь наукой, будь то математика или естествознание или какая-либо иная отрасль нашего научного знания.
Расширение области научного знания совершается не только экстенсивно, не только все новые и новые сферы фактов водят в ее ведение, не толь-
733
ко «иррациональное» рационализируется благодаря увеличению области знания, но логически знание идет и вглубь. Новые области научного знания открывают перед нами и новые логические горизонты. Конституция знания оказывается далеко не однородной в разных областях знания, но изучение его форм и методов в частных применениях оказывается имеющим общее и принципиальное значение для всей логики. Логика исторических наук внесла свежую струю в атмосферу прежней логики, логики математического естествознания. Роль и логическое значение интерпретации, а равно и вся масса логических проблем, которые таким образом входят в состав логики, выдвинуты впервые изучением истории. Истории как науке обязаны мы и тем, что обращено внимание на роль новых, не затрагиваемых до сих пор логикой процессов логической мысли в сфере научного знания. Кроме интерпретации, сюда надо отнести и метод или совокупность методов, обозначенных нами именем «преображения» (1, с. 737-741).
В качестве одного из первых вопросов научной методологии часто выдвигается вопрос: откуда она должна черпать материал для своих суждений о логической природе науки. Этому вопросу иногда придают не соответствующее ему в действительности значение и тем весьма осложняют его. Но именно потому на него должен быть дан ясный и определенный ответ, так как неясность и колебания в нем весьма вредно отражаются как на научной, так и на методологической работе. Ответ на этот вопрос, который исходит из анализа задач и предмета самой логики, для многих кажется неубедительным, так как думают, он должен заключать в себе в качестве предпосылок те различия направлений, которые обнаруживаются в сфере самой логики. Значит, большую ясность как будто и самый вопрос, и возможные ответы на него приобретают, если мы подходим к ним не со стороны собственно логических принципов, а со стороны частных задач той специальной науки, методология которой привлекает к себе наше внимание. В таком случае положение вопроса кажется несомненным: метод науки обусловливается ее предметом, следовательно, методология должна искать для себя материал в самом содержании соответствующей науки.
И в самом деле, когда одним из направлений современной философии был провозглашен так называемый примат метода, т.е. убеждение, что сам предмет науки логически определяется методом, на это в науке посмотрели как на парадокс, а в самой логике такое мнение встретило весьма оживленную и всестороннюю критику. <...> (2, с. 290)
<...> Иногда в связи с убеждением, что метод науки не зависит или не вполне зависит от ее предмета, иногда независимо от этого убеждения, но нередко высказывается мнение, что метод в науке есть только «точка зрения» на ее предмет, что один и тот же предмет может изучаться с разных точек зрения, что поэтому методологическое различие наук зависит, в конечном счете, от различия «точек зрения» на предмет науки. Стоит к этому присоединить до сих пор популярное, хотя и неточное определение логики как науки о правильном мышлении, чтобы прийти к общему заключению, что вопросы научной методологии разрешаются в связи с изучением психологии нашего научного познания и на основании его. И так как, далее, субъектами познания являются представители специальных наук, то дело.
Комментарии (1) Обратно в раздел философия
|
|