Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Делез Ж. Переговоры
МИШЕЛЬ ФУКО
ВСКРЫТЬ ВЕЩИ, ВСКРЫТЬ СЛОВА
- Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились с Мишелем Фуко ?
— Вспоминаются не столько даты, сколько какой-нибудь жест или улыбка. Я узнал о нем где-то около 1962 г., когда он закончил писать «Раймонда Русселя» и «Рождение клиники». Затем после 68-го я присоединился к Группе информации по тюрьмам, которую они создали, он и Дени Дефер. Я часто видел Фуко, и у меня осталось много воспоминаний о нем, которые настигают меня внезапно и выворачивают наизнанку. Радость смешивается в них со страданием, так как я сразу же вспоминаю, что он уже умер. Увы! Мы уже больше не увидимся! В последние годы жизни, после «Воли к истине», он преодолел всесторонний кризис — в политике, в жизни, в мышлении. Как и у всех великих мыслителей, его мысль всегда брала свое начало в кризисах и потрясениях, которые для него были условием творчества, условием достижения предельного знания. У меня было впечатление, что он желал остаться в одиночестве, хотел идти туда, где у него не могло быть последователей, за исключением самых близких ему людей. Я гораздо больше нуждался в нем, чем он во мне.
112
- Еще при жизни Мишель Фуко посвятил вам несколько статей. И у вас у самого много письменных ссылок на него. Однако не могу удержаться, чтобы не заметить, насколько символическим является тот факт, что сегодня, после смерти Фуко, вы выпускаете в свет книгу «Фуко». Тысячи гипотез приходят на ум: не следует ли воспринимать ее как результат «работы в трауре» ? И не появилась ли эта манера отвечать «попарно» критикам антигуманизма в последнее время как у правых, так и у левых? Это способ затянуть петлю и поставить свою подпись под окончанием некой «философской эпохи»? Или, напротив, это попытка пройти дальше по пустой борозде?Или что-то совсем иное?
— Эта книга необходима в первую очередь мне самому. Она состоит из очень разных статей, которые касаются определенных понятий. Здесь я исследую мышление Фуко в целом. В целом — это как раз и значит то, что заставляет его переходить от одного уровня к другому: не это ли «целое» и вынуждает его обнаруживать власть под знанием, не это ли «целое» подталкивает его к раскрытию «модусов субъективации» за пределами сферы влияния власти? Логика мысли, это совокупность кризисов, которые его мысль преодолела, она похожа больше на цепь вулканов, которые затихли в рамках системы и приблизились к равновесию. Я не испытывал бы потребности написать эту книгу, если бы у меня не было впечатления, что эти пассажи, эти импульсы, эту логику Фуко плохо понимают. Даже такое понятие, как «высказывание», было понято, как мне кажется, недостаточно конкретно. Но тем не менее я не уверен в своей правоте по отношению к другим интерпретациям. Что касается сегодняшних возражений, то они идут отнюдь не от читателей и не представляют собой никакого интереса; они сводятся к критике отдельных высказываний Фуко, туманно понятых, без малейшего учета тех проблем, которые за этими высказываниями предполагаются. Это касается и «смерти человека». Это феномен наших дней: всякий раз, когда великий мыслитель умирает, глупцы испытывают облег-
8 Жиль Делёз
113
чение и испускают звуки инфернальной радости. В таком случае, не содержит ли эта книга призыв продолжать его работу, несмотря на сегодняшние капризы регрессии? Может быть, уже существует «центр Фуко», где объединяются те, кто работает в близких Фуко направлениях или следует его методам. Одна недавно вышедшая книга, «Государство-Провидение» Эвальда,65 является в одно и то же время и глубоко оригинальной (в конечном счете, новой философией права), и, кажется, не смогла бы появиться без Фуко. Она не является результатом «работы в трауре», так как «не-траур» требует еще более кропотливой работы. Если бы моя книга могла бы быть иной, я обратился бы к одному постоянно употребляемому Фуко понятию, к понятию «копии». Копия неотступно преследует Фуко, включая и его собственного двойника. Я хотел отделить этого двойника от Фуко, в том смысле, какой он сам дал этому слову: «повторение, дублирование, возвращение к тому же самому, препятствие, неощутимое различие, раздвоение и роковой разрыв».
— В 60—70-е годы Мишель Фуко и вы были — даже если никто из вас этого не желал, даже если каждый из вас сделал все, чтобы этого избежать, — «властителями умов», в частности для студенческих поколений. Не порождало ли иногда это обстоятельство соперничества между вами? Отношения Фуко—Делёз — в плане личном, профессиональном или интеллектуальном — не были ли они похожи на отношения Делёз—Гваттари, Сартр—Арон или Сартр—Мер-ло-Понти?
- Этой книге, к моему сожалению, не суждено стать двойником Фуко. Мои отношения с Феликсом Гваттари независимо от моего желания были совершенно иными, так как у нас была долгая совместная работа, а с Фуко я
65 Франсуа Эвальд — ассистент Фуко в Коллеж де Франс в 1976— 1984 гг., президент Ассоциации «Центр Мишеля Фуко» с 1986 г. (момента ее создания) по 1994 г.
114
не работал. Однако я полагаю, что существовало много соответствий между нашей работой и его, несмотря на определенную дистанцию из-за большого различия в методах и даже в цели этой работы. Эти соответствия гораздо более ценны для меня, даже бесценны: значит, была не столько какая-то цель, сколько общая причина. Я намерен сказать: тот факт, что существовал Фуко, личность столь сильная и столь загадочная, что он написал такие прекрасные книги в таком стиле, никогда не вызывал у меня ничего, кроме радости. В одном необычном тексте, который представляет собой просто опубликованную беседу, Фуко противопоставляет любовь страсти. Так, как он определяет последнюю, и я нахожусь в некотором состоянии страсти по отношению к нему («есть мгновения силы и мгновения слабости, мгновения, когда открыт вход в пылающую бездну, в эту тьму, миг нестабильности, который длится по каким-то темным причинам, может быть по инерции...»). Как я могу чувствовать к нему ревность или зависть, если я им восхищаюсь? Когда кем-то восхищаются, то не выбирают, не предпочитают ту или иную книгу какой-либо другой, но принимают все в целом, так как замечают, что то, что вам в одно время казалось не таким сильным, является абсолютно необходимым в другой момент, идущий вслед за его экспериментами, за его алхимией, и этот момент не стал бы ослепившим вас откровением, если бы автор не следовал той дорогой, где вы в первое время не посчитали необходимым сделать тот или иной поворот. Я не люблю людей, которые выдают шедевры следующего рода: «До этого момента подходит, но затем плохо, хотя позже это снова становится интересным...». Необходимо брать произведение в целом, исследовать его и не осуждать, улавливая все бифуркации, колебания, продвижения вперед, прорывы, соглашаться с ним и принимать его полностью. Иначе ничего нельзя понять. Следовать за всеми проблемами, которые ставит Фуко, за всеми разрывами и поворотами, которые для него необходимы, прежде, чем претендовать на суждение о его выводах, — не значит ли это обращать-
115
ся с «властителем умов» так, как он того заслуживает? Вы делаете это так, как если бы это было само собой разумеющимся, абсолютно достоверным. Что касается меня, то такое представление было бы сомнительным, это было бы просто ребячеством. Когда люди следуют за Фуко, когда они увлекаются им, то это потому, что им необходимо сделать какую-то вещь вместе с ним в их собственной работе, в рамках их автономного существования. Это не только вопрос для обсуждения или интеллектуального соглашения, но и напряжение, резонанс, музыкальный аккорд. Кроме всего прочего, его прекрасные лекции больше были похожи на концерт, чем на проповедь; это было соло, которому остальные «аккомпанировали». И Фуко читал эти лекции великолепно.
— В своей «Хронике потерянных идей» Франсуа Шатле, вспоминая о своей очень давней дружбе с вами, с Гваттари, Шерером66 и Лиотаром, пишет, что вы все были «с одного берега» и имели — как признак подлинного единодушия — «одних и тех же врагов». Можете ли вы сказать то же самое о Мишеле Фуко?Вы были с ним «с одного берега»?
— Я полагаю, что да. Шатле все это живо чувствовал. Быть с одного берега — это значит смеяться над одними и теми же вещами или же просто молчать, не испытывая потребности «объясниться». Все настолько прекрасно, что не нужно объясняться. У нас, возможно, было общее представление о философии. Мы не имели склонности к абстракциям, таким как Единое, Всеобщее, Разум, Субъект. Мы ставили перед собой задачу анализировать сложные состояния, конструкции — то, что Фуко называл машинами. Нужно было не подниматься к каким-либо вершинам, а отслеживать и распутывать линии: картография, подразумевавшая микроанализ (то, что Фуко называл микрофизикой власти, а Гваттари — микрополитикой
66 Георг Шерер — профессор философии в г. Эссен, автор ряда книг.
116
желания). Именно в таких конструкциях обнаруживались бы очаги унификации, процессы субъективации, всегда относительные, узлы тотализации, всегда уже развязанные для того, чтобы следовать еще дальше за волнистой линией. Разыскивались бы не утраченные или искаженные истоки вещей, но сами вещи брались бы там, где они естественным образом оказались: вскрыть вещи, вскрыть слова. Исследовалась бы не вечность, даже если это была бы вечность времени, но становление нового, возникновение или то, что Фуко называл «актуальностью». Актуальное, или новое — это, возможно, энергия, понятие, близкое Аристотелю, но в еще большей степени Ницше (хотя Ницше назвал бы это понятие неактуальным).
— Не является ли это также и «искусством поверхностей» ? Ведь вам нравилась формула Валери «глубочайшее — это кожа»...
Да, это очень красивая формула. Дерматологи должны были бы написать ее на своих дверях. Философия как общая дерматология или искусство поверхностей (я пытался описать эти поверхности в «Логике смысла»). Новые образы ставят новую проблему. Так и у Фуко поверхность становится главным образом поверхностью для письма: это и есть предмет высказывания «одновременно и невидимого, и несокрытого». Его археология — это и есть конституирование такой поверхности для письма. Если вы не создадите поверхность для письма, то несокрытое останется невидимым. Если вернуться к поверхности, то она противоположна не глубине, а интерпретации. Метод Фуко всегда противоположен методу интерпретации. Никогда не интерпретируйте, экспериментируйте... Чрезвычайно важная у Фуко тема складок и изгибов отсылает нас опять к коже.
-— Однажды вы сказали Мишелю Фуко: «Вы были первым, кто сообщил нам одну фундаментальную вещь: непристойно говорить для других». Это было в 1972 г., в то вре-
117
мя, которое еще дышало теплом мая 1968-го (мая 68-го, о котором вы между прочим пишете в своей книге: «...читал некоторые анализы, полагая, что он прошел незамеченным для ума парижских интеллектуалов»). Вам в полной мере, как я полагаю, присуща эта пристойность не говорить для других, которая должна быть свойственна интеллектуалу. Применили бы вы и сегодня те же самые понятия, для того чтобы определить статус интеллектуала, который, как говорят газеты, становится немым?
— Да, это нормально, что современная философия, так далеко продвинувшаяся в критике репрезентации, отказывается от любой попытки говорить вместо других. Всякий раз, когда мы слышим: никто не может отрицать... весь мир признает, что... мы знаем, что следом должна идти ложь, или какой-нибудь рекламный слоган. Даже после 68-го еще существовала привычка, например, в телевизионных передачах о тюрьмах заставлять высказываться весь мир, судью, охранника, посетителя, весь мир за исключением заключенного или даже бывшего заключенного. Такое уже труднее сделать сегодня, и это одно из достижений 68-го: то, что люди говорят сами за себя. И это также устраивает интеллектуала: Фуко говорил, что интеллектуал перестал быть универсальным существом, чтобы стать существом специфическим, т. е. чтобы говорить не от имени универсальных ценностей, но в пределах своей компетенции и исходя из своего собственного положения (Фуко связал бы эту перемену с тем временем, когда физики восстали против атомной бомбы). Чтобы врачи не имели права говорить от имени больных, а также чтобы они именно как врачи должны были высказываться о политических, юридических, промышленных, экологических проблемах — в этом и заключалась необходимость тех групп, которые желал бы создать 68-й год и которые объединили бы, к примеру, врачей, больных, санитаров. Это многоголосые группы. Группа информации по тюрьмам, та, которую организовали Фуко и Дефер, была одной из таких групп: это их
118
Гваттари называл «трансверсальными» в противоположность иерархическим группам, где кто-то говорит от имени других. Что касается СПИДа, то Дефер создал такую группу, которая в одно и то же время принимала инфицированных, собирала информацию и боролась с болезнью. И теперь не значит ли это «говорить за себя, а не за других»? Очевидно, здесь мы не имеем в виду каждый его час истины, его воспоминания, его психоанализ, это вообще не личностное первоначало. Здесь следует говорить о безличных возможностях, физических и ментальных, которые сталкиваются друг с другом и вступают в борьбу, как только попытаются достичь своей цели, а сама эта цель осознается только в этой борьбе. В этом смысле само Бытие является политикой. В этой книге я пытаюсь не говорить вместо Фуко, но проследить одну поперечную линию, одну диагональ, которая напомнила бы мне о нем (у меня просто нет выбора) и немало бы рассказала о его целях и его борьбе, как я их воспринимал.
— «Возникает какое-то сияние, которое несет с собой имя Делёза. Новая мысль возможна, снова возможна мысль. Она __ здесь, в текстах Делёза, скачущая, танцующая перед нами, среди нас... Однажды, возможно, наступит век Делёза». Эти строки написаны Мишелем Фуко. Я не верю, что вы никогда не комментировали их.
— Я не знаю, что хотел сказать Фуко, я его об этом никогда не спрашивал. У него был дьявольский юмор. Может быть, он хотел сказать, что я был самым наивным среди философов нашего поколения. У всех нас обнаруживаются такие темы, как множественность, различие, повторение. Однако я предлагаю понятия почти необработанные, грубые, тогда как другие работают с более опосредованными. Я никогда не касался преодоления метафизики, или смерти философии, или отречения от Всеобщего, Единого, субъекта, никогда не создавал драматических ситуаций. Я никогда не порывал со своего рода эмпиризмом, который берет свое начало в прямой экспо-
119
зиции понятий. Я обхожусь без структуры, без лингвистики, без психоанализа, без науки и даже без исторической науки, так как полагаю, что философия имеет свою собственную грубую материю, позволяющую ей вступать во внешние и потому в большей степени необходимые отношения с этими дисциплинами. Возможно, это и хотел сказать Фуко: я был не лучшим, но самым наивным, олицетворяя собой грубое искусство, если можно так выразиться; был не самым глубоким, но самым невинным (в большей степени лишенным вины «созидания философии»).
— Здесь не стоит и пытаться — уже написаны об этом статьи, а другие работы, несомненно, готовятся — составлять список всех схождений (многочисленных: антигегельянство в микрофизике и микрологике) и расхождений между философией Фуко и вашей. Поэтому позвольте мне лишь вкратце поговорить об этом. Вы сказали однажды, на этих же самых страницах, что задача философа — изготавливать концепты. Какой из концептов, произведенных Фуко, оказался наиболее полезным в вашей собственной философской работе и какой его концепт является для вас самым странным? И наоборот, какие важнейшие концепты мог Фуко взять из вашей философии?
— Может быть, «Различие и повторение» оказало на него какое-то воздействие, но он еще раньше осуществил прекраснейший анализ этих же тем в книге «Раймон Рус-сель». Возможно, также понятие конструкции, «устройства», которое мы предложили, Феликс и я, помогло ему в его собственном анализе «машин». Но он глубочайшим образом трансформировал все то, что брал. Понятие высказывания, как он его сформулировал, является весьма многогранным, так как он предполагал, что прагматика языка способна обновить лингвистику. Любопытно, между прочим, что и Барт и Фуко будут все больше и больше ставить акцент на широко истолковываемой прагматике, — один, скорее, в эпикурейском смысле, другой — в духе стоицизма. И затем его концепция силовых отношений, в
120
той мере, в какой они превосходят простое насилие: это идет от Ницше, но он продолжает, идет еще дальше его. Во всех его произведениях имеется некоторое соответствие между формами и силами, очень влиятельное и важное для его концепции политики, а* также для эпистемологии и эстетики. Он также иногда одним «маленьким» понятием вызывает огромный резонанс: понятие подлого человека столь же удивительно, как и представление о последних людях у Ницше, -- оно показывает, до какой степени философский анализ может быть странным. Статья «Жизнь подлых людей» является настоящим шедевром. Мне нравится возвращаться к этому тексту как к второстепенному для Фуко, и в то же время, несомненно, тексту неисчерпаемому, действенному, эффектному, позволяющему в полной мере испытать силу его мышления.
— Много говорят, особенно в Италии, о «ренессансе Ницше», у истоков которого находитесь Фуко и вы... Его непосредственно связывают с проблемами различия и нигилизма («активного» нигилизма и его «утвердительной» переоценки). Можно было бы, между прочим, задать себе вопрос о различиях и сходствах между «вашим» Ницше и Ницше Фуко. Но я был бы удовлетворен вашим ответом и на такой вопрос: почему формула «смерти человека» у Фуко, в значительной мере ницшеанская, вызывает столько недоразумений, вплоть до того, что порождает упрек в пренебрежении к человеку и его правам? Фуко редко награждают титулом «оптимиста в философии» и отказывают ему в доверии к силам жизни, которое, как часто говорят, характерно для вашей собственной философии.
— Недоразумение часто является реакцией озлобленного глупца. Есть люди, которые чувствуют себя умными только тогда, когда обнаруживают «противоречия» у великого мыслителя. Ведут себя так, как если бы Фуко провозгласил смерть живущих людей (говорят: «он преувеличивает»), или, наоборот, так, словно он только обозначил изменение в концепте человека («это совсем не то»). Но
121
не правы ни те, ни другие. Существует определенное соответствие между силами и доминирующей формой, которая из этих сил складывается. Либо такие человеческие силы, как воображение, представление, желание и т. д.: с какими иными силами вступают они в отношения, в определенное время, и с тем, чтобы образовать какую-то форму? Может случиться так, что человеческие силы оказались вошедшими в состав какой-то формы, но не человеческой, а животной или божественной. Например, в классический век человеческие силы вступают в отношение с силами бесконечности, с «уровнями бесконечного» таким образом, что человек оказывается созданным по образу Бога, а его конечность является только ограничением бесконечного. Именно в XIX в. и появилась форма «Человек», поскольку именно в это время человеческие силы составили композицию с другими силами конечного, обнаруженными в жизни, в труде, в языке. Так, сегодня обычно говорят, что человек сталкивает друг с другом новые силы: кремний, а не просто углерод, космос, а не мир... Почему составленная таким образом форма окажется еще и формой «Человек»? Права человека? Но, как показывает Эвальд, это все превращения того же самого права, которое свидетельствует об изменении этой формы. Фуко следует за Ницще, вновь поднимая вопрос о смерти человека. И если человек имеет привычку держать жизнь под тюремным надзором, то нет ли необходимости в другой форме жизни, которая освободится от самого человека? В этом смысле вы интересуетесь, не заимствую ли я у Фуко определенный витализм, который почти не проявляется в его работах? По меньшей мере два существенных момента говорят в пользу того, что у Фуко некий витализм все же имеется, независимо от любой формы «оптимизма». С одной стороны, силовые отношения оказывают воздействие на линию жизни и смерти, которая постоянно изгибается и сворачивается в складки, очерчивая пунктиром границу того же самого мышления. И если Биша кажется Фуко значительным автором, то прежде всего потому, что Биша первым в наше время написал
122
большую книгу о смерти, представив ее как множество частичных смертей, сделав из смерти силу, равновеликую жизни; «витализм на основе мортализма», как говорит Фуко. С другой стороны, когда Фуко подходит к своей последней теме -- теме «субъективации», то она, в сущности, сводится к изобретению новых возможностей жизни; как говорит Ницше, к утверждению подлинного стиля жизни: это уже витализм на основе эстетики.
— Никто не будет удивлен, что вы в вашей книге уделили столько места анализу власти у Фуко. Вы, в частности, настаиваете на понятии диаграммы, которая появляется в «Надзирать и наказывать», диаграммы, которая оказывается уже не архивом из «Археологии знания», но картой, картографией, экспозицией силовых отношений, образующих власть. Однако Фуко, в приложении к книге «Дрейфус и Рабинов», замечательной работе, которую вы часто цитируете, писал, что самой общей темой его исследований была не власть, а субъект, способы субъективации человеческого существа. Картограф Фуко мог бы составлять карты... идентичности, о которой вы говорите, что она могла, скорее, быть «идентичностью без идентифицируемого». Другими словами, чтобы понять Фуко, не следует ли вернуться к пониманию «перехода» от «Надзирать и наказывать» к «Заботе о себе» и к вопросу «Кто я есть» ?
— Все-таки трудно сказать, что философия Фуко является философией субъекта. В лучшем случае она станет такой, если Фуко откроет субъективность как третье измерение. Дело в том, что его мышление предполагает последовательно прослеживаемые и наблюдаемые измерения, идущие друг за другом в соответствии с творческой необходимостью, но не входящие друг в друга. Словно ломаная линия, различные направления которой свидетельствуют о непредвиденных, неожиданных событиях (Фуко всегда «удивлял» своих читателей). Власть прочерчивает уже второе измерение, не сводимое к Знанию, и, хотя оба эти измерения образуют конкретно смешанные
123
неделимости, однако знание предполагает формы, такие как Видимое, Высказанное, короче говоря, архив, тогда как власть образуется из сил, силовых отношений, выраженных диаграммой. Можно сказать, почему он переходит от знания к власти, при условии что мы будем отдавать себе отчет, что он переходит от одного к другому не как от темы более общего характера к какой-то иной, но как от оригинальной концепции знания к изобретению такой же новой концепции власти. Еще более сложные причины мы имеем в случае с «субъектом»; ему понадобятся годы молчания, для того чтобы добраться в своих последних книгах до этого третьего измерения. У вас есть основания говорить, что следует понять этот переход. Если у Фуко была потребность в каком-либо третьем измерении, то либо представление о нем осталось замкнутым в отношениях власти, завершающих линию, либо он не добирается до «границы», не размещает там убегающую вдаль линию. Именно об этом он говорит, великолепными фразами, в «Жизни подлых людей». Если он способен назвать очаги сопротивления, то откуда берутся эти очаги? Ему следовало бы давно найти какое-то решение, так как речь идет о созидании, о творчестве. В таком случае нельзя ли сказать, что этим новым измерением может оказаться субъект? Фуко не использует слово «субъект» ни как личность, ни как форму идентичности, но говорит о «субъективации» как процессе и о «Я» как отношении (отношении к своему Я). Так в чем же дело? Речь идет о силовом отношении к самому себе (тогда как власть была силовым отношением с другими силами), речь идет о «складке» силы. Вслед за привычным изгибом силовых линий речь идет об учреждении модусов существования или об изобретении новых возможностей жизни, которые распространяются также и на смерть, на наши отношения к своему «Я»: существование не в качестве субъекта, но как произведение искусства. Речь идет об изобретении модусов существования, подчиняющихся необязательным правилам, способных сопротивляться власти, имеющих возможность как бы укрываться в зна- нии, даже если знание стремится проникнуть в них, а власть — к ним приспособиться. Но эти модусы существования или возможности жизни не перестают воссоздаваться; появляются новые, и если верно, что это измерение было изобретено греками, мы все же не возвращаемся к грекам, когда исследуем те модусы, которые вырисовываются сегодня, которые являются нашим желанием артистизма, не сводимым ни к знанию, ни к власти. У Фуко нет ни только возвращения к грекам, у него нет возвращения и к субъекту. Вера в то, что Фуко вновь открыл, обнаружил субъективность, вначале им отвергнутую, является таким же недоразумением, как и «смерть человека». Я полагаю даже, что субъективация имела мало общего с представлением о субъекте. Речь идет, скорее, об электрическом или магнитном поле, об индиви-дуации, действующей благодаря напряжению (как высокому, так и низкому), о полях индивидов, но не личностей, не идентичных субъектов. Именно это Фуко в других случаях называл страстью. Эта идея субъективации у Фуко является не менее оригинальной, чем идея власти или знания; втроем они образуют единый способ существования, одну странную фигуру в трех измерениях, равную по своей величине всей современной философии (и здесь я заявляю это без доли юмора).
«Либерасьон». 2 и 3 сентября 1986 г. (беседа с Робером Мажьори).
ЖИЗНЬ КАК ПРОИЗВЕДЕНИЕ ИСКУССТВА
— Вы уже много раз комментировали творчество Фуко. Зачем эта книга, спустя два года после его смерти?
— Она необходима мне самому и вызвана восхищением им, эмоциями по поводу его смерти, прервавшей его
124
125
работу. Да, раньше я писал статьи о самых важных положениях (о высказывании, о власти). Но там я исследовал логику его мышления, которая кажется мне одной из самых грандиозных в современной философии. Логику мышления, которая не является рациональной системой в равновесии. Даже язык раскрывает у Фуко систему, далекую от равновесия, в противоположность лингвистам. Логику мышления, которая как ветер, толкающий нас в спину, как серия шквалов и землетрясений. Мы верили, что находимся в порту, а оказались выброшенными в открытое море, согласно выражению Лейбница. Это в высшей степени характерно для Фуко. Постоянно открываются все новые и новые измерения его мысли, и каждое новое не содержится в предыдущем. Тогда что же заставляет его отправляться в путь в том или ином направлении, следить за всегда неожиданной дорогой? Нет ни одного великого мыслителя, который не прошел бы через кризисы, отмечающие часы его мысли.
— Вы рассматриваете его в первую очередь как философа, тогда как многие обращают внимание на его исторические исследования.
— История, несомненно, являлась стороной его метода. Но Фуко так и не стал историком. Фуко — это философ, который сообщает исторической науке измерение, совершенно не свойственное никакой философии истории. История, согласно Фуко, обступает и ограничивает нас, она не говорит нам, кем мы являемся, но показывает, что от нас требуется, чтобы стать другими, она не устанавливает нашу идентичность, но рассеивает ее в пользу чего-то иного, чем мы сами. Поэтому Фуко обращается к короткому ряду недавних исторических событий (между XVIII и XIX столетиями). И даже когда в своих последних книгах он рассматривает более продолжительный ряд, начиная от греков и христиан, то только для того, чтобы обнаружить, что мы не являемся ни греками, ни христианами, а становимся совершенно другими. Короче говоря,
126
история — это то, что отделяет нас от самих себя, то, что мы должны преодолеть и пройти, чтобы понять самих себя. Как говорит Поль Вейн,67 это то, что противоположно как времени, так и вечности, это наша актуальность. Фуко — самый актуальный из современных философов, наиболее радикально порвавший с XIX в. (отсюда и его способность понять XIX в.). Актуальность — это то, что интересует Фуко, и именно это Ницше называет неактуальным или несвоевременным, то, что существует in actu, философия как акт мышления.
— Нельзя ли сказать, что именно в этом смысле для Фуко особенно важен вопрос: что значит мыслить ?
— Да, мышление — это рискованный акт, говорит он. Несомненно, Фуко, как и Хайдеггер, только по-другому, наиболее глубоким образом обновил представление о мышлении. И это представление является многоуровневым, в соответствии с пластами или идущими друг за другом территориями философии Фуко. Мыслить — это прежде всего видеть и говорить, но при условии, что глаз не остается в вещах, а возвышается до «видимостей» и что язык не остается в словах и фразах, а поднимается до высказываний. Это мысль как архив. И затем мыслить — значит уметь, т. е. быть в состоянии провести силовые отношения, при условии, что понимаешь, что силовые отношения не сводятся к насилию, но образуют действия над действиями, т. е. акты, такие как «побуждать, делать выводы, отклонять, облегчать или затруднять, расширять или ограничивать, делать более или менее вероятным...». Это мышление как стратегия. Наконец, в последних книгах мышление раскрывается как «процесс субъективации»: было бы глупо усматривать в этом возвращение к субъекту, речь идет об учреждении модусов существования, или, как говорил Ницше, об открытии новых возможностей жизни.
67 Поль Вейн — историк античности, с которым Фуко связывала многолетняя дружба.
127
Существование не в качестве субъекта, но как произведение искусства, и это последняя стадия, это — артистическое мышление. Очевидно, что очень важно показать, насколько необходимо совершается переход от одной из этих опре-деленностей к другой: эти переходы еще не завершены полностью и совпадают с дорогами, прокладываемыми Фуко, с лестничными площадками, на которые он взбирается и которые не существовали ранее, с теми потрясениями, которые он и порождает и испытывает на себе.
- Давайте возьмем эти площадки по порядку. Что такое «архив»? Вы говорите, что для Фуко этот архив является «аудиовизуальным» ?
- Археология, генеалогия и еще также некоторая геология. Археология не является необходимым следствием перехода, имеется и археология настоящего, в определенном смысле она всегда в настоящем. Археология — это архив, и архив двусторонний — аудиовизуальный. Урок грамматики и урок вещей. Речь не идет о словах и вещах (название такой книги у Фуко подобрано не без иронии). К вещам обращаются для того, чтобы извлечь из них видимости. И видимость в определенное время — это режим освещения и блеск, сверкание, вспышка, возникающая при контакте света с вещами. Следует также разрушить слова или фразы, чтобы извлечь из них высказывания. И высказывание в то же самое время — это режим языка с присущими ему вариациями, через которые он непрерывно проходит, перескакивая из одной гомогенной системы в другую (язык всегда неуравновешен). Главный принцип исторического знания у Фуко: всякая историческая формация говорит все, что она может сказать, и видит все, что она может увидеть. Например, безумие в XVII столетии: при каком свете его можно было увидеть и какими высказываниями о нем можно было рассказать? И мы сегодня: что мы все вместе можем сегодня рассказать, что мы все способны видеть? Философы обычно излагают свою философию от имени незаинтере-
128
сованной личности, от третьего лица. Те, кто встречался с Фуко, были поражены его глазами, его голосом, его прямой фигурой, в целом неказистой. Этими вспышками блеска, выразительностью его слов, даже смех его о многом говорил. И тот факт, что существовал разлад между «видеть» и «говорить», что они были оторваны друг от друга, находились на непреодолимой дистанции, значил только одно: проблема сознания (или, скорее, «знания») не решается через какое-либо их соотношение, через их соответствие. Следует искать в другом месте причину, которая скрещивает их и сплетает друг с другом. Дело обстоит так, словно его архив переброшен через некую грандиозную пропасть, с одной стороны которой располагаются формы видимого, а с другой --не сводимые к ним формы высказывания. И вне этих форм, в каком-то ином измерении, в промежутке между ними проходит нить, связывающая их друг с другом.
— Нет ли здесь определенного сходства с Морисом Блан-шо или даже влияния с его стороны ?
— Фуко всегда признавал, что многим обязан Бланш о. Возможно, здесь следует говорить о трех вещах. Прежде всего, «говорить — это не значит видеть...»; само это различие утверждает, что, говоря о том, что нельзя увидеть, мы подводим язык к его крайней границе, возвышаем его до возможности невыразимого. Затем превосходство третьего лица, превосходство местоимения «он», или безличного «Оно», перед местоимениями первых двух лиц, отказ от всей лингвистической персонологии. Наконец, тема Внешнего, соответствие, как и «несоответствие» Внешнему, которое находится еще дальше, чем всякий внешний мир, и намного ближе, чем любой внутренний мир. И все это не уменьшает значимость таких встреч с Бланшо, если мы примем во внимание, до какой степени Фуко развивает эти темы самостоятельно: разделение «видеть—говорить», достигшее кульминации в книге о Раймоне Русселе и в тексте о Магритте, приобретает но-
9 ЖильДелёз
129
вый статус «видимого» и «высказанного»; «говорить» воодушевляется теорией высказывания; конверсия близкого и далекого на линии Внешнего, как переживание жизни и смерти, влечет за собой собственные акты мышления у Фуко, его «складки» и «изгибы» (совсем иначе понятые, чем у Хайдеггера) и заканчивается на основе процессов субъективации.
— После архива, или анализа знания, Фуко обращается к власти, а затем к субъективности. Каково соотношение между знанием и властью и между властью и субъективностью?
— Власть как раз является бесформенным началом, которое просачивается между формами знания или под ними. Поэтому она названа микрофизической. Она является силой, силовым отношением, а не формой. И концепция силовых отношений у Фуко, продолжающая линию Ницше, является одним из наиболее значительных пунктов его мышления. Здесь уже иное измерение в сравнении со знанием, хотя и знание и власть образуют собой конкретную неразделимую смесь. Но в целом вопрос звучит так: зачем Фуко понадобилось еще одно измерение и не обнаруживает ли он субъективацию как нечто отличающееся и от власти и от знания? В этом случае говорят: Фуко возвращается к субъекту, он вновь открывает понятие субъекта, которое всегда отвергал. Это совсем не так. Его мышление прошло через всесторонний кризис, но это был кризис творческий, и он об этом не сожалел. Фуко чувствовал и после «Воли к истине» все сильнее и сильнее, что постепенно замыкается в сфере отношений власти. И если он точки сопротивления власти изящно называет очагами, то откуда идет это сопротивление? Фуко спрашивает себя: как перейти линию, как преодолеть теперь уже отношения власти? Когда мы сталкиваемся лицом к лицу с осуждением Власти — когда она слабеет, или когда преодолевается? Все это можно найти в одном из самых сильных и в то же время самых странных текстов Фуко — о «подлом человеке». Фуко долго готовил
130
ответ. Преодолеть линию силы, обойти власть — все равно, что подчиниться силе, сделать так, чтобы она аффи-цировала саму себя, вместо того чтобы аффицировать другие силы: «складку», которая, согласно Фуко, является силовым отношением к своему «Я». Речь идет о «двойнике» силового отношения, об отношении к себе, которое позволяет нам сопротивляться власти, укрываться от нее, обращать против нее нашу жизнь или смерть. Это изобретение, согласно Фуко, принадлежит грекам. Здесь речь уже не идет ни об определенных формах, как в случае со знанием, ни о принудительных правилах, как в случае с властью: речь идет о правилах необязательных, факультативных, которые превращают существование в произведение искусства, о правилах в одно и то же время и этических и эстетических, конституирующих модусы существования или стили жизни (включая даже самоубийство). Именно Ницше открыл в качестве художественной деятельности волю к могуществу, к изобретению новых «возможностей» жизни. Есть все основания не говорить о возвращении к субъекту: эти процессы субъективации протекают совершенно по-разному, в зависимости от исторической эпохи, и подчиняются сильно отличающимся друг от друга правилам. Они настолько изменчивы, что всякий раз когда власть восстанавливает свою мощь и налагает на них силовые отношения, они избавляются от всего ими порожденного, *для того чтобы изобрести новые способы, и так до бесконечности. Таким образом, ни шага назад, к грекам. Процесс субъективации, т. е. процесс производства способа существования, нельзя смешивать с субъектом, если только не отделить его от всего внутреннего и даже от всякой идентичности. Субъектива-ция не имеет ничего общего даже с «личностью»: это ин-дивидуация частная и коллективная, которая характеризует какое-либо событие (полдень, реку, ветер, чью-то жизнь и т. д.). Это модус интенсивного существования, а не субъект, не личность. Это особое измерение, без которого нельзя было бы ни превзойти знание, ни сопротивляться власти. Фуко анализирует модусы существования
131
греков, христиан, как они включаются в их знания, каким образом вступают в компромисс с властью. Но сами они обладают иной природой. Например, власть Церкви, власть пастора, постоянно стремится подчинить себе христианские модусы существования, но те, в свою очередь, не перестают ставить под вопрос власть Церкви, даже еще до Реформации. И в соответствии с его методом то, что, в сущности, интересует Фуко, — это не возвращение к грекам, но мы сегодня: какими являются наши модусы существования, наши жизненные возможности, наши процессы субъективации, и есть ли у нас способы конституиро-вания нашего «Я», и достаточно ли они, как сказал бы Ницше, «артистичны», чтобы находиться по ту сторону знания и власти? И способны ли мы все вступить в ту игру, которую ведут друг с другом жизнь и смерть?
— Еще раньше Фуко развивал тему «смерти человека», которая наделала столько шума. Совместимо ли это с идеей творческого существования человека ?
— Со смертью человека дело обстоит еще хуже, чем с субъектом, так как здесь недоразумения по поводу мышления Фуко только увеличиваются. Но эти недоразумения никогда не были невинными, это смесь глупости и недоброжелательности, люди просто скорее желают найти противоречия у мыслителя, чем понять его. Они говорят: как Фуко мог участвовать в политической борьбе, если он не верил в человека, не верил в его права... На самом деле смерть человека является темой весьма строгой и вместе с тем простой, Фуко обращается к ней вслед за Ницше, но разрабатывает ее весьма оригинальным образом. Это вопрос формы и сил. Любая сила всегда вступает в отношения с другими силами. Если это силы, данные человеку (например, способность понимания, какое-либо желание и т. д.), то с какими иными силами они вступают в отношения и какую форму они вследствие этого образуют? В книге «Слова и вещи» Фуко показывает, что человек в классическую эпоху мыслился не как таковой, но
132
как «образ» Бога, и именно потому, что его силы соединялись с силами бесконечного. В XIX столетии, напротив, силы человека сталкиваются с такими силами конечного, как жизнь, производство, язык, и образуют единую форму «Человек». И так же как эта форма не была предшествующей всем остальным, так у нее же нет оснований выжить, если силы человека вступят в отношения с иными силами: будет образована форма нового типа, ни божественная, ни человеческая. Например, человек XIX в. сталкивается с жизнью и соединяется с нею как с силой углерода. Но что происходит, когда силы человека соединяются с силой кремния, и какие новые формы при этом зарождаются? У Фуко два предшественника, Ницше и Рембо, и к ним он добавляет свою версию, которая просто великолепна: в какие новые отношения вступаем мы с жизнью, с языком? Каковы новые формы борьбы с Властью? Когда он перейдет к модусам существования, то это будет продолжением работы с той же самой проблемой.
— В том, что вы называете «модусами существования» и что Фуко называл «стилями жизни», есть определенная эстетика жизни, о которой вы и напоминаете: жизнь как произведение искусства. Но есть ведь и этика!
— Да, формирование модусов существования или стилей жизни не является только эстетическим, это Фуко и имел в виду, говоря об этике и противопоставляя ее морали. Различие в следующем: мораль представляется набором обязательных правил особого типа, которые предназначены для суждений о действиях и намерениях на основе сопоставления их с трансцендентными ценностями (это хорошо, это плохо...); этика является набором факультативных правил, которые оценивают то, что мы делаем, что говорим, по образцу того модуса существования, который здесь подразумевается. Говорят одно, делают другое: какой модус существования при этом имеется в виду? Есть вещи, сделать которые или даже сказать можно только в силу низости души, озлобленности про-
133
тив жизни или мстительности. Иногда бывает достаточно одного жеста или слова. Эти стили жизни, всегда предполагаемые, формируют нас такими или иными. Эта идея «модуса» уже была у Спинозы. И не эта ли идея представлена в первой философии Фуко: что мы в целом «способны» видеть и говорить (в смысле высказывания)? Но если здесь вообще есть этика, то есть также и определенная эстетика. Стиль у великого писателя — это всегда еще и стиль жизни, это не какая-то личная принадлежность, но всегда находка определенной жизненной возможности, определенного модуса существования. Любопытно, что иногда говорят, что философы не владеют стилем, что они плохо пишут. Так делают, потому что их не читают. Если говорить только о Франции, то Декарт, Мальбранш, Мэн де Биран, Бергсон, Огюст Конт даже рядом с Бальзаком выглядят хорошими стилистами. Так и Фуко тоже вписывается в этот ряд, это великий стилист. Концепт приобретает у него достоинства рифмы или даже музыкального произведения, как в его любопытных диалогах с самим собой, которыми он завершает некоторые свои книги. Его синтаксис дает прибежище всему блеску, всему сверканию видимого, но иногда сворачивается как ремень, сгибается и разгибается, рвется вместе с высказыванием. Затем этот стиль, в его последних книгах, тяготеет к какому-то успокоению, ко все большей и большей сдержанности, ко все большей и большей чистоте...
«Нувель Обсервер». 23 августа 1986 г. (беседа с Дидье Эрибо).
ПОРТРЕТ ФУКО
— В каком духе написана эта книга? В духе почитания Мишеля Фуко? Считаете ли вы, что его идеи были непоняты ? Анализируете ли вы ваши сходства и раз-
134
личия с ним? Или вы хотите создать ментальный портрет Фуко?
— Я действительно испытывал потребность написать эту книгу. Когда умирает тот, кого все любили и кем восхищались, то иногда возникает потребность создать его портрет. Не для того, чтобы прославить, и еще меньше для того, чтобы защитить, не для воспоминаний, но, скорее, для того, чтобы приблизиться к той последней черте его облика, которая появляется после его смерти и позволяет сказать «это — он». Некая маска, или то, что он сам называл двойником (double), подкладкой (doublure). Каждый может приблизиться к этой черте или к этой подкладке по-своему. Но как раз на себя самого он и становится похожим, теряя все сходства с нами. Проблема не в том, что общего или различного могло бы быть между нами. То, что было у меня общего с ним, уже, безусловно, известно, и это и есть та основа, которая позволяла мне разговаривать с ним. Для меня он не перестает быть самым великим мыслителем современности. Можно сделать портрет какой-либо идеи как портрет человека. Я хотел сделать портрет его философии. Его черты лица непроизвольно приходили мне на ум, но и они еще не гарантировали, что это именно он неотступно следовал за моим замыслом.
— Вы пишете уже в «Диалогах»: «Я могу говорить о Фуко, рассказывать, что он говорил мне о том и об этом, уточнять подробности, словно я его вижу перед собой. Это не так, поскольку я уже не смогу встретить в реальности этот ансамбль беспокойных звуков, решительных жестов, идей, изготовленных из сухого дерева и огня, предельной внимательности и внезапной замкнутости, смеха и улыбок, которые вызывают чувство опасности в тот же момент, когда испытываешь нежность...». Нет ли в идеях Фуко чего-то «опасного», что объясняет в то же самое время те страсти, которые они продолжают вызывать ?
135
— Опасного — да, потому что у Фуко есть определенная сила. Он обладал огромной силой воли, самообладанием, мужеством. В некоторых случаях сила просто кипела в нем. Его считали нетерпимым. Возможно, в этом он похож на Жене. Это человек страсти, и он сообщает слову «страсть» очень точный смысл. Можно считать его смерть насильственной, так как она прервала его работу. И его стиль, по меньшей мере в его последних книгах, которые покоряют своей ясностью, — это стиль кнута, это ремень, с его изгибами и складками. Поль Вейн изображает Фуко воинственным. Фуко всегда взывает к праху и бормочет о сражении, а сама его мысль обнаруживает себя как машина войны. Дело в том, что как только случается что-то непредвиденное, как только подвергается опасности общепризнанное и успокаивающее, как только возникает необходимость изобрести новые концепты для неизведанных территорий, его методы и нравоучения теряют свою силу, и мышление становится, согласно формуле Фуко, «опасным актом», насилием, которое применяется прежде всего к самому себе. Возражения, раздающиеся в ваш адрес, и даже вопросы, которые перед вами ставят, всегда доносятся с берега, и это словно буйки, которые вам бросили, но не для того, чтобы помочь, а, скорее, просто для того, чтобы досадить вам, чтобы помешать продвинуться вперед: возражения всегда исходят от посредственностей и лентяев, и Фуко это знал лучше, чем кто бы то ни было. Мелвилл писал: «Если мы говорим о том, кто безумен, то я предпочел бы быть скорее безумцем, чем мудрецом... Я люблю людей, погруженных в себя. Любая рыба может плавать рядом с поверхностью воды, но нужно быть огромным китом, чтобы спускаться на глубину пять миль и более... От сотворения мира люди, ныряющие на дно мысли, возвращаются на поверхность с глазами, налитыми кровью». Все признают, что есть опасность в экстремальных физических упражнениях, но мышление также является экстремальным упражнением, для него всегда не хватает воздуха. Когда мыслят, то неизбежно сталкиваются с линией, где жизнь и смерть, разум и безумие играют
136
друг с другом, и эта линия вас притягивает. Можно подумать, что эта линия заколдована, так как она невольно теряется из виду, так как здесь осуждают на смерть или безумие. Фуко был постоянно заворожен этим чередованием, этим вечным круговоротом близкого и далекого в смерти или безумии.
— Предполагается ли это все уже в «Истории безумия», или было постепенное движение, с кризисами, с изменением направления ?
— Проблема безумия проходит через все творчество Фуко. И он справедливо упрекал эту книгу в слишком сильной вере в некий «опыт безумия». Определенной феноменологии он предпочитает некоторую эпистемологию, где безумие берется в рамках системы «знания», свойственного той или иной исторической формации. Фуко всегда пользуется историей таким образом, рассматривая ее как средство избежать безумия. Но сам опыт мышления неотделим от этой ломаной линии, которая проходит через различные фигуры знания. Мышление о безумии является опытом не безумия, а мышления: он становится безумием только в случае катастрофы. Учитывая все это, можно ли говорить, что «История безумия» уже содержит в принципе все те концепции дискурса, знания, власти, которые появятся у Фуко позже? Конечно же, нет. С великими писателями часто случается такое: его книга становится известной, ею восхищаются, но все ею недовольны, потому что известно, насколько она еще далека от того, что все хотели бы увидеть, что они ищут и о чем имеют еще весьма смутное представление. Поэтому все тратят так мало времени на полемику, на возражения, на дискуссии. Я полагаю, что мышление Фуко не эволюционировало, а проходило через кризисы. Я не верю, что этот мыслитель мог не преодолеть эти кризисы, он слишком сейсмичен. У Лейбница есть великолепная фраза: «Установив определенные вещи, я полагал, что вхожу в гавань, однако, когда я принялся размышлять
137
о соединении души с телом, меня будто выбросили в открытое море». Именно это и дает мыслителям высшее знание, эта способность ломать линию, изменять направление, обнаруживать себя в открытом море, делать таким образом открытия, изобретать новое. «История безумия», несомненно, уже была следствием выхода из кризиса. Он начинает разрабатывать целостную концепцию знания, которая приводит к «Археологии знания» (1969), т. е. к теории высказывания, однако наступает новый кризис, кризис 1968 г. Для Фуко это был длительный период силы и ликования, творческой радости: «Надзирать и наказывать» знаменуют собой переход от знания к власти. Он проникает в эту новую область, на которую ранее лишь указывал, отмечал, но не исследовал. Да, здесь была радикализация: 68-й г. был открытой атакой на все властные отношения, везде, где они существовали, т. е. повсюду. Ранее Фуко занимался главным образом анализом форм, а теперь он переходит к властным отношениям, которые связывают эти формы. Он переключается на бесформенное, на то начало, которое он называет «микрофизикой». И это продолжается до «Воли к знанию». Однако после этой книги был еще один кризис, совершенно иной, в большей степени внутренний, может быть более изнуряющий, более тайный, с чувством полной безысходности. Здесь совпало множество причин, и мы, возможно, еще вернемся к этому, хотя у меня было впечатление, что Фуко хотел, чтобы его оставили в покое, хотел остаться в одиночестве, наедине с самыми близкими ему людьми, хотел замкнуться в себе, чтобы достичь точки разрыва. Я говорю только о своих впечатлениях, которые могут быть совершенно неверными.
На первый взгляд, он продолжал заниматься историей сексуальности; но это была совершенно иная линия, он раскрывал исторические формации большой длительности (начиная от греков), тогда как до этого он оставался в рамках сравнительно коротких формаций (XVII—XIX вв.); он целиком переориентировал свои исследования в зависимости от того, что он называл модусами существова-
138
ния. Это ни в коей мере не было возвращением к субъекту, это было новое творчество, определенная линия разрыва, новое исследование, которое изменяло прежние отношения власти и знания. Если угодно, это была новая радикализация. Менялся даже его стиль; он отказывался от блеска и сверкания и обнаруживал все более и более строгую размерность, все большую и большую чистоту, почти смирение. Все это не было просто теоретической проблемой. Мышление никогда не является теоретической проблемой. Это были проблемы самой жизни. Это была сама жизнь. Этот был способ, при помощи которого Фуко выбирался из этого нового кризиса: он следил за линией, которая позволяла ему выбраться и вывести новые отношения знания и власти. Даже если он должен был бы умереть. Это идиотский мотив: не открыта та субъективность, которая вынуждает умереть. И все-таки... «возможно, я задыхаюсь...». Есть одна вещь, которая очень важна для завершения другой работы Фуко: он всегда обращается к историческим формациям (к коротким или, в конце, к длительным), но всегда связывает их с нашими днями. У него не было потребности говорить развернуто в своих книгах, и он оставлял для бесед и интервью то, о чем лучше было говорить в журналах. Поэтому беседы и интервью Фуко являются полноценной стороной его творчества. Книга «Надзирать и наказывать» обращается к XVIII и XIX вв., но, строго говоря, она нераздельно связана с сегодняшней тюрьмой и с деятельностью Группы информации по тюрьмам, которую Фуко и Дефер создали после 68-го г. Исторические формации интересны только потому, что указывают, откуда мы вышли, что нас окружает, с чем мы все порываем, чтобы найти новые отношения, в большей мере нам подходящие. Что действительно интересно, так это наше сегодняшнее отношение к безумию, наше отношение к наказаниям, наше отношение к власти, к сексуальности. Это не греки, это наше отношение к субъективации, наши способы конституировать себя в качестве субъекта. Мыслить — это всегда экспериментировать, но не интерпре-
139
тировать, и это экспериментирование — всегда актуально, всегда ново, всегда только начинается, всегда в процессе становления. История — это не экспериментирование, она представляет собой лишь совокупность условий, почти всегда негативных, которые делают возможным экспериментирование с какой-либо вещью, избежавшей истории. Вне истории экспериментирование не было бы детерминированным, обусловленным, но такое экспериментирование является не историческим, а философским. Фуко был, несомненно, единственным философом, всецело принадлежавшим XX в.: он полностью порывает с XIX в. и поэтому может так говорить. Именно в этом смысле Фуко вложил свою жизнь в свое мышление; отношение к власти, затем отношение к своему «Я» — все это были вопросы жизни или смерти, безумия или нового разума. Субъективация была для Фуко не теоретическим возвращением к субъекту, а практическим исследованием иного модуса жизни, нового стиля. Все это происходит не в голове: однако откуда сегодня возникают ростки нового модуса существования, общественного и индивидуального, и нет ли таких ростков и в нашем «Я»? Разумеется, следует обратиться и к грекам, но только потому, что они, согласно Фуко, и изобрели это понятие, эту практику образа жизни... Есть определенный опыт у греков, у христиан и т. д., но ни греки, ни христиане не осуществят этот опыт вместо нас сегодня.
— Все ли столь трагично в мышлении Фуко? Не насыщено ли его мышление также и юмором ?
— У всех великих писателей находят юмор или комическое, которое существует рядом с другими категориями, не только с серьезным, но и с ужасным. Есть у Фуко какой-то универсальный смех: не только смех над наказаниями, благодаря которому появились лучшие комические страницы «Надзирать и наказывать», но также смех самих вещей и самих слов. Фуко будет много смеяться как в жизни, так и в своих книгах. Он особенно любил
140
Русселя и Бриссе,68 которые в конце XIX в. изобрели необычные процедуры обработки слов и фраз. Так, книга Фуко о Русселе является как бы поэтической и комической версией теории высказываний, которую Фуко выдвинет в «Археологии знания» (1969). Руссель берет две фразы, которые имеют совершенно разный смысл, но которые внешне отличаются друг от друга совсем немного, и пытается вызвать визуальные сцены, экстраординарные представления, чтобы присоединить одну из этих фраз к другой или сложить их вместе. Пользуясь иными средствами, в частности сумасшедшей этимологией, Бриссе вызывает сцены, соответствующие разрушению какого-либо из слов. Фуко уже выдвигает целостную концепцию отношений видимого и высказанного. И читатель поражен тем, что Фуко, казалось бы, присоединяется к близким темам у Хайдеггера и Мерло-Понти: «Видимое вне взгляда... Глаз оставляет вещи, увиденные благодаря его существованию...». Можно сказать, что он находит в лице Русселя, не сказав об этом, предшественника Хайдеггера. И действительно, у Хайдеггера также есть этимологическая процедура, близкая к безумию. Страницы Фуко, посвященные Русселю, доставляли мне немало удовольствия, потому что у меня было весьма смутное представление о некотором сходстве между Хайдеггером и другим автором, близким в некотором отношении Русселю, — Жар-ри.69 Жарри этимологически определяет патафизику как выход за пределы метафизики и основывает ее исключительно на видимом или бытии феномена. Только чему служит этот переход от Хайдеггера к Русселю (или к Жарри)? Он у Фуко служит полной трансформации отношений видимого и высказанного так, как они проявляются благодаря определенным «приемам»: вместо согла-
68 Бриссе Жан-Пьер — французский эссеист, автор «Грамматики языка», представитель так называемого языкового психоза, пользовавшийся особым вниманием сюрреалистов.
69 Альфред Жарри (1873—1907) — французский писатель, один из предшественников сюрреализма.
141
сия или гомологии (созвучия) появится вечная битва между тем, что видят, и тем, о чем говорят, непродолжительные стычки, врукопашную, с захватом в плен, так как никогда не говорят о том, что видят, и никогда не видят того, о чем говорят. Так же как видимое появляется между двумя предложениями, так и высказывание появляется между двумя вещами. Интенциональность уступает свое место некоторому театру, серии игр между видимым и высказанным. Одно рассекает другое. Критику феноменологии у Фуко можно обнаружить только в книге «Раймон Руссель», хотя у него и была потребность об этом говорить.
И кроме того, есть возвышение безличного местоимения, как у Фуко, так и у Бланшо: третье лицо — вот что должно быть подвергнуто анализу. Говорят, видят, умирают. Да, и здесь есть субъекты: это танцующие частички в пыли видимого, это подвижные плоскости в анонимном шепоте. Субъект, он всегда произведен. Он рождается и исчезает в толще того, что говорят и что видят. Фуко выдвинет весьма любопытную концепцию «подлого человека», концепцию, наполненную сдержанным весельем. Она противопоставляется Жоржу Батаю: подлый человек не является крайним злодеем, этимологически это обыкновенный человек, каким-то образом оказавшийся на свету, из-за жалобы своих соседей, вызова в полицию, судебного процесса... Этот человек противопоставляется Власти, требует, чтобы о нем говорили, чтобы он был на виду. Это ближе Чехову, чем Кафке. У Чехова есть рассказ о маленькой служанке, которая задушила ребенка из-за того, что не могла спать несколько ночей, или о крестьянине, которого судят за то, что он отвинтил с железнодорожного рельса гайку на грузило для своей удочки. Подлый человек — это и есть Дазейн. Подлый человек — это частичка в потоке света, это звуковая волна. Может статься, что «слава» и не приходит иначе: быть схваченным властью, некой инстанцией власти, которая видит нас и говорит о нас. Был момент, когда Фуко страдал от известности: что бы он ни сказал, его хвалили или
142
критиковали, не пытаясь даже понять. Как завоевать непредсказуемость? Непредсказуемость, это условие дальнейшей работы. Быть подлым человеком - - это словно сон для Фуко, его сон-комедия, его смех над собой: не я ли и есть подлый человек? Его текст; «Жизнь подлых людей», является шедевром.
— Вы также считаете, что эта статья является выражением кризиса ?
— Да, в полной мере, эта статья имеет множество уровней. Дело в том, что Фуко после «Воли к знанию» в течение 8 лет перестал публиковать книги: он прервал работу над продолжением «Истории сексуальности», которое было все же запланировано. Это было захватывающее дух продвижение вперед, «крестовый поход детей» и т. д., который поддерживал его исследования. Что представлял собой этот переход в этот момент и в эти годы? Если это был кризис, то слишком много факторов должны были сыграть свою роль одновременно: возможно, уныние продолжало усиливаться до окончательного провала движения контроля за тюрьмами; на другом уровне — утрата более свежих надежд, Иран, Польша; в какой-то мере Фуко все меньше и меньше был способен терпеть общественную и культурную жизнь французов; что касается его работы, то это чувство все большего и большего недоразумения по поводу его «Воли к знанию», по поводу его проекта «Истории сексуальности» в целом; и наконец, более личное начало, впечатление, что сам он оказался в тупике не только в мыслях, но и в жизни и что ему требовалось одиночество и сила, чтобы найти выход. Что это был за тупик, если он был вообще? Фуко уже занимался до этого анализом формаций знания и машин власти; он добрался до тех сочетаний знания-власти, внутри которых мы живем и разговариваем. И это была к тому же и точка зрения «Воли к знанию»: составить корпус высказываний о сексуальности в XIX и в XX в., исследовать, возле каких очагов власти эти высказывания формируют-
143
ся, либо оправдывая их, либо, напротив, протестуя. В этом смысле «Воля к знанию» следует еще тому методу, который Фуко смог сформулировать еще раньше. Но я предполагаю, что он споткнулся на вопросе: есть ли что-то «по ту сторону» власти? Не шло ли все к тому, чтобы он замкнулся в сфере отношений власти, оказавшись словно в тупике? Он был словно заворожен тем, что в то же самое время отвергал в ненависти. И сколько бы он не отвечал сам себе, что столкновение с властью — это удел современного человека (подлого человека) и что именно власть видит нас и говорит с нами, он не находил удовлетворения, ему требовалась «возможность»... Нельзя было оставаться замкнутым в рамках того, что он обнаружил. Несомненно, в «Воле к знанию» были выделены пункты сопротивления власти; но их статус, их истоки, их происхождение оставались неясными. У Фуко, возможно, было ощущение, что ему следует любой ценой пересечь эту линию, перейти на другой берег, оказаться по ту сторону знания-власти. Даже если бы для этого потребовалось поставить под вопрос весь план «Истории сексуальности». И именно об этом он говорит самому себе в этом прекрасном тексте о подлом человеке: «Всегда одна и та же неспособность пересечь линию, перейти на другую сторону... Выбор всегда одинаков, он на стороне власти, на стороне того, что она говорит или заставляет говорить...». Это ничуть не значит, что он отвергает свою прежнюю работу. Напротив, вся его прежняя работа была толчком к этому новому выступлению. Это способны понять только читатели, которые «сопровождают» Фуко в его исследованиях. Поэтому было бы так глупо пытаться утверждать: есть мнение, что он вводил всех в заблуждение, что он обязан был опять вернуться к субъекту. Он никогда не обращался вновь к субъекту, и у него не было никаких обязанностей кроме тех, что накладывала на него его работа: он покончил с сочетаниями власти и знания и подошел к последней линии, он оказался, как Лейбниц, «выброшенным в открытое море». У него не было выбора: это новое открытие, или бросить писать.
144
— Чем является эта «линия» или это отношение, которое уже не будет более отношением власти? Нельзя ли найти какое-то его предчувствие в предшествующих работах?
— Об этом трудно говорить. Эта линия не является абстрактной, хотя она и не образует никаких очертаний. Она проходит как в мышлении, так и между вещами, но главным образом она появляется там, где мысль сталкивается с такой вещью, как безумие, а жизнь — с такой вещью, как смерть. Миллер говорил, что ее можно обнаружить в любой молекуле, в нервных волокнах, в нитях паутины. Это может быть та ужасная линия перемещения кита, о которой говорит Мелвилл в «Моби Дике» и которая может увести нас за собой или убить, когда развернется. Для Мишо это может быть линия наркотического опьянения;5 «линейное ускорение», «кнут разъяренного извозчика». Это может быть линия художника, например у Кандинского или та, от которой умер Ван Гог. Я полагаю, что мы перескакиваем через такие линии всякий раз, когда какая-то мысль кружит нам голову, или когда испытываем избыток жизненных сил. Эти линии — по ту сторону знания (но как мы тогда о них «узнаем»?), и наше отношение к этим линиям — по ту сторону отношений власти (как говорил Ницше, пожелавший назвать это «волей к власти»). Вы говорите, что они появились уже в ранних работах Фуко? Это правда, это — линия Внешнего. Внешнее у Фуко, как и у Бланшо, у которого он заимствовал это слово, -- это то, что находится еще дальше всякого внешнего мира. В то же самое время это ближе, чем любой внутренний мир. Отсюда вечное чередование близкого и далекого. Мысль не выходит за пределы внутреннего, но она в таком случае не распространяется и на внешний мир. Она выходит из этого Внешнего и, вернувшись, вступает с ним в столкновение. Линия внешнего — это наш двойник со всей его изменчивостью. Фуко постоянно об этом говорит: в книге «Раймон Руссель», в статье, написанной в память о Бланшо, в «Словах и вещах». В «Рождении клиники» есть отрывок о Биша, кото-
10 Жиль Делёз
145
рый кажется мне образцовым для метода или приемов Фуко: он производит эпистемологический анализ концепции смерти у Биша, и этот анализ — самый серьезный, самый блестящий из всех, что только можно представить. Но есть ощущение, что этим текст не исчерпывается, в этом тексте есть страсть, превзошедшая расчеты этого уже устаревшего автора. Дело в том, что Биша первый в Новое время предложил грандиозную концепцию смерти, представив ее как жестокую, множественную и равновеликую жизни. Вместо того чтобы сделать из нее точку, как это делали в классическую эпоху, он изобразил ее в виде линии, с которой мы постоянно сталкиваемся и которую мы переходим в обоих направлениях до того момента, пока она не закончится. Это как раз и есть столкновение с линией Внешнего. Человек страсти умирает почти так же, как Ахав, или, скорее, как парс, в погоне за китом. Он переходит линию. Здесь есть что-то сходное со смертью Фуко. По ту сторону власти и знания, с третьей стороны, третье начало «системы»... На грани — ускорение, которое не позволяет уже отличить смерть от самоубийства.
- Эта линия, так ли она «ужасна», пока остаешься живым ? И нет ли здесь уже темы Складки: определенной необходимости сгибать эту линию?
— Да, эта линия смертельна, она слишком жестока и слишком быстро движется, увлекая нас за собой в атмосферу, непригодную для дыхания. Она уничтожает любую мысль, как наркотик, от которого отказывается Мишо. Здесь не больше бреда или безумия, чем в «навязчивой идее» капитана Ахава. Надо было в одно и то же время и преодолеть линию, и остаться живым, действующим, мыслящим. Делать все, что возможно, и так долго, как это возможно, — это искусство жить. Как спастись, уцелеть в столкновении с этой линией? Так эта тема и начинает появляться у Фуко: надо суметь согнуть эту линию, чтобы образовать некую зону жизни, где можно было бы
146
поселиться, выстоять, получить поддержку, передохнуть, — короче говоря, мыслить. Сгибать эту линию, чтобы суметь выжить на ней, вместе с ней: вопрос жизни или смерти. Эта линия не перестает изгибаться с безумной скоростью, и мы пытаемся согнуть бе, чтобы стать «существами такими же медленными, как мы сами», чтобы дотянуться до «глаза циклона», как говорил Мишо: и то и другое сразу. Эта идея складки (и изгиба) постоянно преследовала Фуко: не только его стиль, его синтаксис предполагали складку и изгиб, но также и определенные операции над языком в книге о Русселе («сгибать слова»), мыслительные операции в «Словах и вещах» и, главным образом, открытая Фуко в его последних книгах операция искусства жизни (субъективация). Складка, или изгиб, тем, кто читал Хайдеггера, уже известна эта вещь. Это, несомненно, ключ ко всей философии Хайдеггера («путь мышления лежит на тропе к складке Бытия и Сущего»). У Хайдеггера есть Открытое, складка Бытия и Сущего как условие всякой видимости феномена, человеческая реальность как бытие удаленного. У Фуко — внешнее, складка линии Внешнего, человеческая реальность как бытие Внешнего. Отсюда возможно сближение с Хайдег-гером, которое сам Фуко делал в своих последних беседах. Однако в целом эти два мыслителя и поставленные ими проблемы настолько различны, что это сходство остается чисто внешним: у Фуко нет опыта в феноменологическом смысле этого слова, но есть всегда уже знание и власть, которые на линии Внешнего в одно и то же время и находят границу своего существования, и исчезают. У меня есть впечатление, что Фуко очень близок к Мишо, а иногда даже к Кокто: он присоединяется к ним в зависимости от той или иной проблемы жизни или даже дыхания (точно так же он переносит хайдеггеровскую тему на Русселя, чтобы лучше ее преобразовать). Кокто, в своей посмертно изданной книге с очень точным названием «О трудности бытия», объясняет, что во сне все движется с необычайной скоростью, и разгибается «складка, благодаря которой вечность оживает для нас», однако на-
147
яву у нас возникает потребность согнуть весь мир, чтобы выжить, чтобы снести его удары. А что касается Мишо, то даже заголовки и подзаголовки его книг могли вдохновлять Фуко: «Внутренние пространства», «Далекое близкое», «Жизнь в складках», «Лицом к замкнутому» (с подзаголовками «Поэзия ради власти», «Пределы знания»). Именно во «Внутренних пространствах» Мишо пишет: «Любой ребенок... всегда рождается с двадцатью двумя складками. Их нужно расправить. После этого жизнь человека завершена. В таком виде он умирает. Нет больше складок, нечего разглаживать. Редко кому удается в отпущенный срок расправить все складки. Но такое бывает». Этот текст кажется более близким Фуко. О складках и изгибах он говорит тем же самым образом. Если не обращать внимания, что у него вместо двадцати двух речь идет о четырех главных складках: складка, которая производит наши тела (если мы греки, или нашу плоть, если мы христиане, — есть много возможных вариантов для каждой складки), складка, которая производит силу, когда та воздействует на наше «Я», вместо того чтобы воздействовать на иные силы, складка, которая производит истину в ее отношении к нашей сущности, наконец, последняя складка — это складка линии внешнего, которая сама образует «интериорность ожидания». Но возникает всегда один и тот же вопрос, который идет от Русселя к Мишо и формирует эту поэзию-философию: до каких пор 'можно разгибать эту линию, не проваливаясь в безвоздушное пространство, в пространство нашего «Я», и как согнуть ее, не утратив вместе с тем с ней контакт, формируя внутреннее, сопоставимое со внешним, применимое к внешнему? Это уже «практики». Я полагаю, что речь должна идти не столько о более-менее тайном влиянии Хайдеггера на Фуко, сколько о совпадении между Гёльдерлином—Хайдеггером, с одной стороны, и Русселем и Мишо—Фуко — с другой.
— Это и есть «субъективация» ? Почему именно это слово?
148
— Да, это — складка линии, именно это Фуко и называл в конце «процессами субъективации», когда приступил к ее исследованию. Мы лучше поймем это, если увидим, с каким почтением он обращается в двух своих последних книгах к грекам. Это почтение скорее ницшеанское, чем хайдеггеровское, и в первую очередь оно выражается в очень ясном и оригинальном представлении о греках: греки изобрели отношения власти между свободными людьми в политике (кроме всего прочего), т. е., появились свободные люди, которые господствовали над другими свободными людьми. С этого времени было уже недостаточно, чтобы одна сила оказывала воздействие на другие, требовалось также, чтобы она оказывала воздействие на наше «Я»: окажется достойным повелевать другими силами, приобретенными при освоении нашего «Я». Подчинив своему «Я» силу, разместив ее в рамках отношения к своему «Я», греки изобрели субъективацию. Это уже была ни область кодифицированных правил знания (отношение между формами), ни область принудительных правил власти (отношение силы к другим силам), это были правила в каком-то смысле факультативные (отношение к своему «Я»): лучшим из всех будет тот случай, когда власть обращается на наше «Я». Греки изобрели эстетический способ существования. Это и есть субъективация: сообщить определенную кривизну этой линии, сделать так, чтобы она повернулась к нашему «Я», откуда и возникает сила воздействия на нее. Тогда у нас будет возможность выжить там, где в другом случае жизнь невыносима. То, о чем говорит Фуко, — это наша возможность избежать смерти и безумия, если мы сделаем из существования определенный «модус», определенное «искусство». Было бы глупо утверждать, что Фуко открыл или вновь вернулся к понятию субъекта, после того как отверг его. Здесь нет субъекта, но есть определенное производство субъективности: субъективность следует произвести, когда приходит время, именно потому, что субъекта нет. Время приходит, когда мы преодолеваем стадии знания и власти, и эти стадии вынуждают нас поставить но-
149
вый вопрос, который нельзя было поставить ранее. Субъективность ни в коей мере не является формацией знания или функцией власти, что Фуко не замечал ранее; субъек-тивация является художественной операцией, разделяющей власть и знание. В этом отношении Фуко является ницшеанцем и на последнем рубеже обнаруживает артистическую волю. Не следует полагать, что субъективация, т. е. операция, образующая складку на линии внешнего, является просто определенным способом защиты, укрытием от власти. Напротив, это единственный способ противостоять этой линии и даже оседлать ее: она, возможно, движется к смерти, к самоубийству, однако, как утверждал Фуко в одной странной беседе со Шрётером,70 самоубийство может также стать искусством, для которого потребуется вся жизнь.
— Все же есть возвращение к грекам ? И «субъективация» у не является ли это слово двусмысленным и не возвращает ли оно нас к тому же самому субъекту?
— Нет, конечно же, здесь нет возвращения к грекам. Фуко ненавидит возвращения. Он никогда не говорит о том, как он жил: освоение своего «Я» или, скорее, производство своего «Я» у Фуко очевидно. Если он говорит, что греки «изобрели» субъективацию, то потому, что их режим соперничества свободных людей позволил это сделать (игры, равенство, любовь и т. д.). Но процессы субъ-ективации были чрезвычайно разными: ее христианские модусы совершенно отличались от модуса греков, и не только во времена Реформации, но и в эпоху раннего христианства, производство субъективности, индивидуальное и коллективное, осуществлялось всеми возможными способами. Следует вспомнить страницы Ренана, посвященные новой эстетике существования у христиан: тот эстетический модус существования, которому Нерон
70 Вернер Шрётер — немецкий кинорежиссер. В 1994 г. была опубликована книга бесед М. Фуко с В. Шрётером.
150
в какой-то мере содействует и который затем найдет свое самое возвышенное выражение у Франциска Ассизского. Столкновение с безумием, со смертью. По этому поводу Фуко считает, что субъективация отличается от всякой морали, от любого кодекса нравственности: это этика и эстетика, в противоположность морали, которая причаст-на знанию и власти. Поэтому есть христианская мораль, но есть и этика-эстетика христиан, а между ними — самые различные виды борьбы и компромиссов. Сегодня мы даже скажем: какова же наша этика, каким образом мы порождаем какое-то артистическое существование, каковы наши процессы субъективации, не сводимые к кодексам нравственности? Где и как производятся новые субъективности? Что еще можно ждать от современных обществ? Фуко едва ли восходит к грекам, так как то, что его интересует как в «Использовании удовольствий», так и в других книгах, — это то, что происходит сейчас, кем мы являемся и что делаем: какая-либо историческая формация, близкая нам или далекая, анализируется только в своих отличиях от нашей и только для того, чтобы прояснить эти различия. Нам дано тело, но чем оно отличается от тела греков, от плоти христиан? Субъективация — это производство модусов существования, или стилей жизни. Нет ли определенного противоречия между темой «смерти человека» и художественной субъективацией? Или между отказом от морали и открытием этики? Здесь есть изменение проблемы, новое творчество. И того, что субъективность производится, что она является «модусом», должно быть достаточно, чтобы убедить нас, что с этим словом следует обращаться с большой осторожностью. Фуко говорит: «Искусство заботы о себе, которое будет совершенно противоположным нашему „Я"...». Если здесь и есть субъект, то это субъект без идентичности. Субъективация как процесс — это определенная индиви-дуация, личностная или коллективная, одного или многих. Таким образом, есть множество типов индивидуа-ции. Есть индивидуация «субъективного» типа ( это -ты.... это — я...), но есть также индивидуации событийно-
151
го типа, без субъекта: какой-то ветер, определенная атмосфера, полуденный час, сражение... Здесь речь, разумеется, не идет о чьей-то жизни, или о произведении искусства, или об индивиде как субъекте, совсем нет. Да и в самом Фуко нет ничего поразительного как в личности. Даже в тех незначительных случаях, когда он проявлял себя как цельная натура, это было, скорее, изменение атмосферы, какое-то событие, электрическое или магнитное поле, если угодно. Это ни в коей мере не исключало мягкости или добродушия, но это не были качества его личности. Это был ансамбль безличных сил. Его и самого иногда раздражало это, такой эффект. Но все его работы также этим насыщены. Что касается видимости, то у него было это сверкание, мерцание, блеск, световые эффекты. Что касается его языка, то это были постоянные безличные фразы, т. е. нечто противоположное личности: интенсивный язык, формирующий его стиль. В беседе со Шрётером он постоянно развивает противоположность «любви» и «страсти», а сам предстает перед читателем как человек страсти, а не любви. Это необычный текст, как раз потому, что беседа импровизированная, Фуко и не пытается сообщить философский статус этому различию. Он говорит непосредственным, обычным языком. Это различие ни в коей мере не совпадает с различием между постоянством и непостоянством. Это и не различие между гомосексуализмом и гетеросексуальностью, о котором также идет речь в этом тексте. Это, скорее, различие между двумя типами индивидуации: с одной стороны, любовь между личностями, с другой — напряжение и сила, как если бы страсть создавала фундамент для существования личности, и не в некой области недифференциированно-го, но в поле действия определенных сил, меняющихся и постоянно предполагающих друг друга («это всегда подвижное сущее, но не движущееся к заданной точке, с мгновениями силы и мгновениями слабости, мгновениями, когда открыт вход в пылающую бездну, в эту тьму, миг нестабильности, который длится по каким-то темным причинам, может быть по инерции, это поиск гра-
152
ницы, которая и сохраняется и исчезает... здесь уже нет смысла быть самим собой...»). Любовь -- это определенное состояние и отношение между личностями, субъектами. Однако страсть является событием субличностным, которое может длиться всю жизнь -(«я живу уже 18 лет в страсти по отношению к кому-то, для кого-то»), силовое поле, где есть индивиды и нет субъектов. Тристан и Изольда — это, может быть, любовь. Но кто-то говорил мне по поводу этого текста Фуко: Катерина и Хитклифф в «Грозовом перевале»71 — это страсть, чистая страсть, а не любовь. На самом деле это ужасное родство душ, нечто такое, что уже является совсем не человеческим (кто он? Волк...). Это очень трудно передать, заставить понять новое различие между аффективными состояниями. Мы остановимся на этом: работа Фуко прервана. Он, может быть, дал бы философское понимание этого различия, идентичное самой жизни. Нам следует, по крайней мере, с большой осторожностью обращаться с тем, что он называл «модусом субъективации». Такие модусы действительно допускают индивидуацию без субъекта. Это может быть очень важно. И страсть, состояние страсти — это, может быть, и значит сгибать линию внешнего, остаться в живых, научиться дышать. У всех, кто продолжает печалиться по поводу смерти Фуко, была, может быть, только одна радость — что эта столь грандиозная работа оборвалась призывом к страсти.
— У Фуко, как и у Ницше, находят критику истины. Как у одного, так и у другого это мир обмана, насилия, борьбы. Но говорят, что у Фуко больше холода, больше металла, как в его живописных клинических описаниях...
— Ницшеанское вдохновение присутствует у Фуко. Вот характерный пример: Ницше прославился тем, что первым раскрыл психологию священника и сделал анализ
71 Фильм Питера Космински, экранизация романа Эмилии Бронте.
153
природы его власти (священник обращается с обществом как со «стадом» и руководит им, прививая своим прихожанам мстительность и озлобленность). Фуко вновь обращается к теме власти пастора, но осуществляет ее анализ в ином направлении: он определяет ее как «индивидуализированную» власть, т. е. как стремление присвоить механизмы индивидуации членов стада. В «Надзирать и наказывать» он продемонстрировал, как политическая власть становится в XVIII в. индивидуализированной благодаря «дисциплинам»; однако в конце концов он обнаруживает во власти пастора исток этого движения. Вы правы, существенная связь между Фуко и Ницше — это критика истины, понятая следующим образом: какое «желание» истины предполагается «истинным» дискурсом и что этот дискурс не может не скрывать? Другими словами, истина предполагает не какой-либо метод, но приемы, процедуры и процесс удовлетворения желания. Мы всегда имеем те истины, которые заслуживаем, в зависимости от приемов познания (особенно лингвистических приемов), властных процедур, процессов субъективации или индивидуации, которыми мы располагаем. Поэтому, чтобы непосредственно обнаружить желание истины, следует представить «неистинный» дискурс, который смешивается со своими собственными приемами, как у Русселя или Бриссе: его не-истина также окажется истиной, только дикой.
Есть три точки пересечения Ницше и Фуко. Первая — это концепция силы. Власть, согласно Фуко, как и могущество, согласно Ницше, не сводится к насилию, т. е. к отношению силы к бытию или к объекту, но состоит в силовом отношении к другим силам, на которые эта сила воздействует и которые воздействуют на нее (побуждают, порождают, вовлекают, соблазняют — это и есть воздействия, аффекты). Вторая точка — это отношение сил с формой: всякая форма образована силами и состоит из них. Это как раз и появляется в живописных описаниях Фуко. Но, кроме того, это тема человеческого «Я» у Фуко и его связи со сверхчеловеком Ницше. Дело в том, что че-
154
ловеческих сил недостаточно, чтобы они одни образовали ту господствующую форму, в которой может разместиться человек. Нужно, чтобы силы человека (способность к познанию, желание, воображение и т. д.) соединились с другими силами: тогда из этой комбинации родится великая форма, однако она будет всецело зависеть от природы тех иных сил, с которыми человек окажется связанным. Эта грядущая форма не будет с .неизбежностью формой человеческой, это может быть какая-то животная форма, в которую человек будет только воплощаться, форма божественного, отражением которой он окажется, форма единого Бога, для которой человек будет только ограничением (так, в XVII в. человеческий разум был только ограничением бесконечного разума). То есть определенная форма-Человек появилась только при особых и весьма неустойчивых условиях: именно ее Фуко и анализирует в «Словах и вещах» как событие XIX в., зависящее от появления новых сил, с которыми человек тогда образовал комбинацию. Так и сегодня весь мир говорит, что человек вступил в отношения уже с иными силами (с космическим пространством, с частицами материи, с кремнием в машинах и т. д.): зарождается новая форма, которая уже не является человеческой. Никакая иная тема у Фуко, как и у Ницше, какой бы простой и строгой, даже величественной она бы ни была, не вызывает столько глупых реакций. Наконец, третья точка соприкосновения относится к процессам субъективации: еще раз, здесь нет никакого конституирования субъекта, но есть создание модусов существования, то, что Ницше называл изобретением новых жизненных возможностей, и истоки его он обнаруживал уже у греков. У Ницше видят высшее измерение воли к могуществу, артистическую волю. Фуко обозначит это измерение понятием силы, воздействующей на саму себя или сгибающейся: он сумеет восстановить историю греков или христиан, ориентируясь на этом пути. Вот что очень важно: Ницше говорил, что мыслитель всегда запускает стрелу, словно в пустоте, а другой мыслитель подбирает ее, чтобы пустить в другом направлении. Это и
155
случилось с Фуко. То, что встречается ему, Фуко преобразует глубочайшим образом. Он не перестает созидать. Вы говорите, что у него больше металла, чем у Ницше. Возможно, он изменил даже материал, из которого изготовлена стрела. Здесь напрашивается музыкальное сравнение, на уровне соответствующих инструментов (приемов, процедур, процессов): Ницше — это Вагнер, хотя и поздний. Фуко — это Веберн, но может быть и Варезе, к которому он более близок, у которого больше металла и пронзительности, который обращается к инструментам нашей «актуальности».
Беседа с Клер Парне. 1986 г.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел философия
|
|