Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Бодрийяр Ж. Симулякры и симуляция
Прецессия симулякров
Симулякр никогда не является тем, что скрывает истину – это истина, которая скрывает, что ее не существует.
Симулякр – это истина.
Экклезиаст
Если бы мы могли в качестве примера самой красивой аллегории симуляции привести басню Борхеса, в которой картографы Империи составляют настолько подробную карту, что она, в конце концов, очень точно покрывает саму территорию (но закат Империи становится свидетелем того, как карта постепенно истрепывается и разрушается, какие-то лохмотья еще едва уловимы в пустынях – метафизическая красота этой разрушенной абстракции, свидетельствующей о великой славе Империи и гниющей словно падаль, возвращает к субстанции земли, и похожа на то, как дубликат, старея, постепенно смешивается с реальностью), эта басня больше не актуальна для нас и обладает лишь скромным обаянием симулякров второго порядка.
Сегодня абстракция это больше не абстракция карты, дубликата, зеркала или концепта. Симуляция это больше не симуляция территории, референтного существа, субстанции. Она есть порождение моделями реального, лишенного происхождения и реальности: гиперреального. Территория больше не предшествует карте, ни переживает ее. Отныне территории предшествует карта – прецессия симулякров – теперь она [карта] порождает территорию и если вспомнить басню, то сегодня уже обрывки территории медленно гниют на поверхности карты. Следы именно реальности, а не карты, еще обнаруживаются то здесь, то там в пустыне, которая уже давно не имеет отношения к той пустыне Империи, а является нашей [пустыней]. Пустыней самого реального.
Но в итоге, даже с обратным содержанием, басня неприменима. Единственно право на существование, наверно, может иметь аллегория с Империей. Поскольку именно все за тот же империализм нынешние симуляторы пытаются выдать реальное, все реальное, посредством своих моделей симуляции. Но речь не идет больше ни о карте, ни о территории. Кое-что исчезло: высшее отличие одного от другого, что и составляло шарм абстракции. Так как именно отличие создает поэзию карты и шарм территории, магию концепта и шарм реального. Эта мнимость репрезентации, которая достигает высшей точки и вместе с тем рушится в сумасшедшем проекте картографов идеального совпадения карты с территорией, исчезает в симуляции − чей эффект, ядерный и генетический, менее всего является зеркальным и дискурсивным. Вся метафизика уходит. Больше никакой зеркальности между существом и внешностью, реальным и его концептом. Больше никакой воображаемой коэкстенсивности: размером симуляции является генетическое сокращение размеров до предела. Реальное произведено из уменьшенных клеток, из матриц и воспоминаний, моделей приказа – и таким образом оно способно воспроизводиться бесконечное количество раз. Ему незачем больше быть рациональным, потому что оно не измеряется больше согласно какой-либо инстанции, идеальной или негативной. Отныне оно только операционально. В действительности, это больше и не реальное, так как никакое воображаемое его отныне не обволакивает. Это гиперреальное, произведенное в ходе излучающего синтеза комбинаторных моделей в гиперпространстве без атмосферы.
В этом переходе в пространство, чье искривление не относится больше ни к реальному, ни к истине, эра симуляции открывается уничтожением всех референтов – хуже: их искусственным воскрешением в системах знаков, материале гораздо более ковком, чем смысл, подвластном всем системам эквивалентностей, всем бинарным оппозициям, любой комбинаторике. Речь не идет больше об имитации, ни о дублировании, ни даже о пародии. Речь идет о замене реального знаками реального, то есть об операции устрашения всего реального процесса его операционным дубликатом, метастабильной знаковой машиной, программатичной, безупречной, которая дарует все знаки реального и минует при этом все перипетии. Больше никогда реальному не представится случая для самовоспроизводства – такова витальная функция модели в системе смерти, или скорее, предвосхищенного воскрешения, которое не оставит никакого шанса самому событию смерти.
Отныне гиперреальное находится в укрытии воображаемого и всякого различения реального и воображаемого, оставляя место лишь орбитальному повторению моделей и симулированному порождению отличий.
Божественная ирреферентность образов
Скрывать значит делать вид, что не имеешь того, что есть на самом деле. Симулировать значит делать вид, что имеешь то, чего нет на самом деле. Одно отсылает к присутствию, другое – к отсутствию. Но в итоге все гораздо сложнее, так как симулировать не значит делать вид: «Тот, кто изображает болезнь, может просто лечь в постель и заставить поверить в то, что он болен. Тот, кто симулирует болезнь, тем самым определяет в себе некоторые ее симптомы». (Литтре). Таким образом, изображать или скрывать оставляют нетронутым принцип реальности: различие всегда явно, оно не замаскировано. В то время как симуляция ставит под сомнение отличие «истинного» от «ложного», «реального» от «воображаемого». Болен или нет симулятор, ведь он производит «настоящие» симптомы? Объективно его нельзя посчитать ни больным, ни не-больным. Психология и медицина на этом останавливаются, перед истиной ненаходимой, увы, болезни. Поскольку если любой симптом может быть «произведен», и не может быть больше получен как природное явление, то любая болезнь может быть интерпретирована как симулируемая и симулированная, и медицина теряет свой смысл, так как она умеет объяснять исключительно «настоящие» болезни по их объективным причинам. Психосоматика эволюционирует двусмысленным способом на грани принципа болезни. Что касается психоанализа, то он отсылает симптом органического порядка к порядку бессознательного: последний снова трактуется «истинным», более истинным, чем первый – но почему считается, что симуляция останавливается перед дверью бессознательного? Почему «работа» бессознательного не может быть «произведена» тем же самым образом, что и любой симптом классической медицины? Сны уже этим и являются.
Разумеется, врач-психиатр уверен в том, что «для каждой формы умопомешательства есть особое место в последовательности симптомов, о которой симулятор не знает, и чье отсутствие не ввело бы в заблуждение психиатра». Все это (датируемое 1865) для того, чтобы спасти, во что бы то ни стало, принцип истины и избежать вопроса, который задает симуляция – понять, что истина, референция, объективная причина перестали существовать. Однако, что может поделать медицина с тем, что ускользает то там, то здесь от болезни, то там, то здесь от здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который не является больше ни истинным, ни ложным? Что может поделать психоанализ с раздвоением дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который больше никогда не может быть скрыт, так как не является больше и ложным ?
Что может сделать армия с симуляторами? Обычно она их разоблачает и наказывает, согласно ясному принципу определения местонахождения предмета. Сегодня она способна переформировать очень хорошего симулятора в точности эквивалентного гомосексуалисту, сердечному больному или «настоящему» сумасшедшему. Даже военная психология отступает перед картезианскими истинами и не спешит делать различие между ложным и истинным, между симптомом «произведенным» и симптомом аутентичным. «Если он так хорошо изображает сумасшедшего, то, значит, он таковым и является. » И она не ошибается: в этом смысле, все умалишенные симулируют, и эта неразличимость является худшей из деструкций. Именно против нее классический разум вооружился всеми своими категориями. Но сегодня именно она опровергает их снова и уничтожает принцип истинности.
По ту сторону медицины и армии, областей выбора симуляции, вопрос отсылает к религии, и симулякру божества: «Я отстаивал точку зрения, что в храмах не может быть симулякра, потому что божество, оживляющее природу, не может быть репрезентировано». На самом деле может. Но чем оно становится, как только обнаруживается в иконах, когда оно множится в симулякрах? Остается ли оно высшей инстанцией, которая просто воплощается в образах видимой теологии? Или же оно исчезает в симулякрах, которые, единственные, раскрывают собственную роскошь и мощь ослепления – видимый механизм икон, заменяющий чистую и сверхчувственную идею Бога? Это именно то, чего так боялись иконоборцы, чья тысячелетняя борьба продолжается и по сей день. А все потому, что они предчувствовали это всемогущество симулякров, их способность стирать Бога в сознании людей, и истина, которую они приоткрывают, разрушительная, всеуничтожающая, заключается в том, что в действительности Бога никогда и не было, что существовал всегда только симулякр, более того, сам Бог был всегда своим собственным симулякром – отсюда проистекало их бешеное желание разрушать образы. Если бы только они могли поверить в то, что образы служат лишь для того, чтобы скрывать и маскировать платоновскую Идею Бога, у них исчезли бы причины их разрушать. Можно жить, исходя из идеи искаженной истины. Но их метафизическая тоска происходила из идеи о том, что образы вовсе ничего не скрывают, и что, в целом, они являются не теми образами, которые меняются в самих себе посредством оригинальной модели, а совершенными симулякрами, излучающими навсегда свой собственный гипноз. Однако необходимо любой ценой предотвратить смерть божественного референта.
Мы видим, что иконоборцы, которых обвиняют в презрении и отрицании образов, были теми, кто по достоинству их оценивал, напротив, иконопоклонники, видевшие в них только отражения, довольствовались почитанием Бога в этой филигранной работе. Но можно сказать и наоборот, что иконопоклонники обладали самым современным духом, самым отважным, потому что под завесой исчезновения Бога в зеркале образов, они уже обыгрывали его смерть и его исчезновение в богоявлении его репрезентаций (о которых они, может быть, знали, что они уже ничего не представляют, что они чистая игра, но что именно там разворачивается великая игра – осознавая также, насколько опасно снимать с образов маску, поскольку они скрывают, что за ними нет ничего).
Так поступят Иезуиты, которые будут основывать свою политику на виртуальном исчезновении Бога, а также на мирской и зрелищной манипуляции сознанием – воскрешении Бога в богоявлении власти – конец трансценденции, которая служит отныне лишь алиби совершенно свободной стратегии влияний и знаков. За вычурностью образов прячется серое превосходство политики.
Таким образом, ставкой всегда будет убийственная мощь образов, убийственных для реального, убийственных для их собственной модели, как византийские иконы могли быть убийственны для божественной идентичности. Этой убийственной мощи противостоит мощь репрезентаций, как мощь диалектическая, видимый и трансцендентный посредник Реального. Вся западная вера и совесть целиком ввязались в это пари репрезентации: пусть знак отсылает к глубине смысла, пусть знак заменит смысл, и пусть что-то обеспечит эту подмену – Бог, разумеется. Но если Бог сам может быть симулирован, то есть может быть сведен к знакам, образующим веру? Тогда вся система становится невесомой, она сама отныне есть не что иное, как гигантский симулякр – не нереальное, а симулякр, то есть не соотносится больше с реальным, а соотносится сама с собой, в беспрерывном потоке, в котором ни референция, ни пространство больше не имеют место.
Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации. Последняя исходит из принципа эквивалентности знака и реальности (даже если эта эквивалентность утопична, это фундаментальная аксиома). Симуляция, наоборот, исходит из утопии принципа эквивалентности, исходит из радикального отрицания знака как ценности, исходит из знака как реверсии и уничтожения любой референции. В то время как репрезентация пытается поглотить симуляцию, интерпретируя ее как ложную репрезентацию, симуляция заволакивает все построение репрезентации, которое само подобно симулякру.
Таковы предположительно последовательные фазы эволюции образа:
− он есть отражение базовой реальности
− он маскирует и искажает базовую реальность
− он маскирует отсутствие базовой реальности
− он не имеет отношения к какой-либо реальности, чем бы она ни являлась: он является своим собственным чистым симулякром.
В первом случае, образ это хорошая видимость – репрезентация относится к порядку таинства. Во втором, он – плохая видимость – порядка порчи. В третьем – он играет в видимость – и относится к порядку колдовства. В четвертом, он уже относится не к порядку видимости, а к порядку симуляции.
Переход от знаков, которые скрывают что-то, к знакам, которые скрывают, что нет ничего, означает решительный поворот. Первые отсылают к теологии истины и тайны (что еще является частью идеологии). Вторые воздвигают эру симулякров и симуляции, где нет больше Бога, чтобы отличить своих, нет больше последнего Суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от искусственного воскрешения, так как все уже мертво и заранее воскрешено.
Поскольку реальное не является больше тем, чем оно было, полный смысл обретает ностальгия. Повышение ценности оригинальных мифов и знаков реальности. Повышение ценности вторичной истины, объективности и аутентичности. Возвышение истинного, пережитого, воскрешение образного там, где объект и субстанция исчезли. Безумное производство реального и референтного, параллельное и превосходящее производство материальное: таковой предстает симуляция, в той фазе, которая касается нас – стратегия реального, нео-реального и гиперреального, которая повсюду удваивается стратегией устрашения.
Рамзес, или воскрешение в розовом свете
Этнология приблизилась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971, когда правительство Филиппин решило воздать собственной первобытности, вопреки ожиданиям колонистов, туристов и этнологов, несколько десятков Тасади , которых недавно открыли в диких джунглях, и которые прожили там восемь веков без какого-либо контакта с человечеством. Все это по инициативе самих антропологов, на глазах у которых туземцы якобы «разлагались» как мумия на свежем воздухе.
Для того чтобы жила этнология, необходимо, чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что был открыт, и бросает вызов науке, желающей его изучить.
Любая наука, не граничит ли она с этой парадоксальной чертой, на которую ее обрекает воскрешение ее собственного испуганного объекта, и безжалостная реверсия, которую оказывает на нее этот умерший объект? Таков Орфей, он возвращается всегда слишком рано, и, такова Эвридика, ее объект попадает в Ад.
Именно от этого адского парадокса решили предохранить себя этнологи, обвязав девственный лес, окружающий Тасади, лентой безопасности. Никто больше их не тронет: клад снова закрывается как взрывоопасная мина. Наука теряет на этом ценный капитал, но объект останется цел и невредим, потерян для нее, но нетронут в своей «первозданной чистоте». Речь не идет о жертве (наука никогда не приносит себя в жертву, она всегда убийственна), речь идет о симулированной жертве ее объекта, во имя спасения принципа реальности. Замороженный в своем естестве народ Тасади будет служить ей превосходным алиби, вечным залогом. Здесь начинается анти-этнология, которая на этом не завершится, и свидетельством тому служат Хаулин, Кастанеда, Кластр . В любом случае, логическое развитие науки заключается в том, чтобы все время заранее отдаляться от своего объекта, вплоть до того, чтобы совсем без него обойтись: ее автономия в этом смысле только еще более фантастична, она достигает своей чистой формы.
Индейцы, сосланные в гетто, в хрустальном гробе девственного леса, становятся моделью симуляции всех возможных Индейцев предшествующей этнологии. Эта этнология позволяет себе роскошную возможность воплотиться вовне, в «грубой» реальности этих Индейцев, полностью заново изобретенных ей самой – Дикарей, которые обязаны этнологии тем, что остаются еще Дикарями: какой оборот, какой триумф для этой науки, которая, казалось, была призвана их уничтожить.
Разумеется, эти Дикари являются лишь потомками: замороженные, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, а сама наука стала чистой симуляцией. То же самое в Ле Крезо , в рамках «взорванного» музея, где на месте музеифицировали в качестве «исторических» свидетельств своего времени целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, культуру целиком, мужчин, женщин, включая детей – жесты, языки, обычаи, как живых ископаемых, запечатленных на фотографии. Музей, вместо того, чтобы быть заключенным в определенное пространство, отныне повсюду, как жизненное измерение. Таким образом, этнология, вместо того, чтобы претендовать на объективную науку, освобожденная от собственного объекта, распространяется отныне на все живые вещи, и становится невидимой, как вездесущее четвертое измерение, измерение симулякра. Мы все Тасади, Индейцы, снова ставшие тем, чем были когда-то, то есть, тем, чью сущность изменила этнология – Индейцы-симулякры, провозглашающие, наконец, универсальную истину этнологии.
Мы все заживо прошли через спектральный свет этнологии, или анти-этнологии, которая есть не что иное, как чистая форма триумфальной этнологии, под знаком умерших отличий, и воскрешения отличий. Было бы крайне наивно идти искать этнологию у Дикарей или где-нибудь в странах Третьего Мира – она здесь, повсюду, в метрополисах, среди Белых, в мире, который целиком взяли на учет, проанализировали, затем искусственно воскресили под видом реального, в мире симуляции, галлюцинации правды, шантажа реального, убийства любой символической формы и ее истеричной, исторической ретроспективы – убийства, за которое Дикари, положение обязывает, заплатили первыми, но которое уже давно распространилось на все западные общества.
Но одновременно этнология преподает нам свой единственный и последний урок, открывает нам тайну, которая ее убивает (и о которой Дикари знают лучше, чем она сама): месть умершего.
Заточение научного объекта равносильно заточению сумасшедших и мертвецов. И точно так же как целое общество безнадежно заражено этим зеркалом безумия, протянутым самому себе, так и науке остается только умереть, зараженной смертью объекта, являющегося обратной стороной ее собственного зеркала. Наука подчиняет себе объект лишь внешне, но именно он инвестирует ее на самом деле, согласно подсознательной реверсии, давая только мертвые и циркулярные ответы на мертвое и циркулярное вопрошание.
Ничто не изменится, если общество разобьет зеркало безумия (уничтожит приюты, даст свободу слова умалишенным, и т.д.), ни тогда, когда наука сделает вид, что разбивает зеркало своей объективности (уничтожает себя перед лицом собственного объекта, как у Кастанеды, и т.д.), и примиряется с «различиями». За формой заточения следует форма приспособления, бесчисленного, преломленного, размноженного. По мере того, как этнология будет рушиться в своем классическом значении, она будет выживать в анти-этнологии, в чью задачу входит заново повсюду вводить псевдо-различие, псевдо-Первобытность, чтобы скрыть то, что это наш, именно наш мир стал первобытным на свой манер, то есть, опустошенным различием и смертью.
Тем же самым образом, под предлогом спасения оригинала, туристам запретили посещать пещеры Ласко , но зато была возведена прекрасная альтернатива в пятистах метрах, чтобы все имели возможность их видеть (вы бросаете беглый взгляд на аутентичную пещеру через глазок, а затем посещаете реконструированный ансамбль). Возможно, само воспоминание о настоящих гротах сотрется в сознании будущих поколений, но отныне уже нет больше разницы: двойника достаточно, чтобы обе пещеры стали искусственными.
Так, вся наука и техника с недавних пор мобилизовали все свои силы для того, чтобы спасти мумию Рамзеса II, после того, как они оставили ее гнить несколько десятков лет в подвалах какого-то музея. Запад охвачен паникой от одной только мысли о невозможности спасти то, что когда-то символический порядок мог сохранять на протяжении сорока веков, но вдалеке от взглядов и света. Рамзес ничего для нас не значит, и лишь только мумия обладает неизмеримой ценностью, так как она есть то, что гарантирует смысл накоплению. Вся наша линейная и накопительная культура рушится в том случае, если мы не способны копить прошлое на ярком свете. Для этого нужно вытащить фараонов из могил, а мумий из безмолвия. Для этого, их необходимо эксгумировать и воздать военные почести. Они одновременно являются добычей для науки и для стихосложения. Абсолютная тайна единственно придавала им эту тысячелетнюю мощь – превосходство над гниением, которое означало превосходство над тотальным циклом обменов со смертью. Мы способны лишь поставить нашу науку на службу восстановлению мумии, то есть, реставрировать видимый порядок, в то время как бальзамирование являлось мифической работой, целью которой было обессмертить скрытое измерение.
Нам необходимо видимое прошлое, видимый континуум, видимый миф происхождения, который убеждал бы нас в нашей смертности. Так как в глубине души мы в нее никогда не верили. Отсюда эта историческая сцена встречи мумии в аэропорте Орли. Потому что Рамзес был великой деспотичной и военной фигурой? Конечно. Но особенно, потому что наша культура мечтает за этой умершей мощью, которую она старается присоединить, найти порядок, не имеющий с ней ничего общего, и мечтает она о нем, потому что уничтожила, эксгумируя его как собственное прошлое.
Мы ослеплены Рамзесом точно так же как христиане эпохи Возрождения были ослеплены Американскими Индейцами, этими (человеческими?) существами, которые никогда не знали слова Христа. Таким образом, в начале колонизации возник момент недоумения и шока от мысли, что возможно упустить универсальный закон Евангелие. Из чего вытекали две возможности: либо принять, что этот закон не был универсальным, либо истребить Индейцев, дабы стереть доказательства. В общем, довольствовались тем, что обратили их [Индейцев], или просто открыли, что и означало их медленное истребление.
Таким образом, достаточно будет эксгумировать Рамзеса для того, чтобы уничтожить, музеифицируя его. Так как мумии не гниют от стихосложения: они умирают, переходя от медленного порядка символического, хозяина гниения и смерти, к порядку истории, науки и музея, нашему порядку, который не властвует больше ни над чем, который способен только предавать все, что ему предшествовало, гниению и смерти, и старается потом воскресить это наукой. Непримиримое насилие над всеми тайнами, насилие цивилизации, лишенной тайны, ненависть всей цивилизации к ее собственным основам.
И все, как и в этнологии, играющей в отказ от собственного объекта, для того, чтобы лучше утвердиться в своей чистой форме, так и демузеификация есть не что иное, как дополнительная спираль в искусственности. Свидетельство тому, монастырь Сен-Мишель де Кюкса, который собираются репатриировать на значительные затраты Монастырей Нью-Йорка, чтобы переустановить его на «первоначальном месте». И все аплодируют этой перестановке (как «экспериментальной операции восстановления тротуаров» на Елисейских Полях!). Однако если экспортирование капителей было в действительности беззаконным актом, если Монастыри Нью-Йорка являются превосходной искусственной мозаикой всех культур (согласно логике капиталистической централизации ценности), то само перемещение на территорию происхождения еще более искусственно: это тотальный симулякр, который достигает «реальности» через полное обращение.
Монастырь должен был бы остаться в Нью-Йорке в симулированной среде, которая, по крайней мере, никого не обманывала. Репатриировать его является дополнительной уловкой, для того, чтобы сделать вид, будто ничего не произошло, и насладиться ретроспективной галлюцинацией.
Так, американцы хвалятся тем, что довели численность Индейцев до той, что была до Завоевания. Стирается все и начинается заново. Они льстят себя надеждой даже о большем, что они превзошли изначальную цифру. Это будет доказательством превосходства цивилизации: она произведет Индейцев больше, чем они сами на то были способны. (По злой иронии, это перепроизводство является еще одним способом их уничтожить: так как индейская культура, как любая племенная культура, зиждется на ограничении группы и отказе от любого произвольного роста, как это можно видеть у Иши. Именно здесь, в их демографическом «росте», кроется еще один шаг к символическому истреблению).
Так, повсюду мы живем в мире странным образом похожем на оригинал – вещи в нем продублированы по их собственному сценарию. Но это дублирование не означает, как традиционно, неизбежность их смерти – они уже вычеркнуты из собственной смерти, еще больше даже, чем из их жизни; более улыбающиеся, более аутентичные, в свете собственной модели, таковы лица funeral homes .
Гиперреальное и воображаемое
Диснейленд это совершенная модель всех порядков симулякров вместе взятых. Прежде всего, это игра иллюзий и фантазий: Пираты, Граница, Будущее, и т.д. Этот воображаемый мир нацелен на успешность операции. Но то, что привлекает толпы больше всего, это без сомнения социальный микрокосм, религиозное наслаждение миниатюрой реальной Америки, ее принуждений и радостей. Вы паркуетесь снаружи, стоите в очереди внутри, вас полностью покидают на выходе. Единственная фантасмагория в этом воображаемом мире – это фантасмагория нежности и теплоты, присущих толпе, а также фантасмагория чрезмерного количества забавных игрушек, достаточного, чтобы поддерживать массовый аффект. Контраст с абсолютным одиночеством паркинга – настоящего концлагеря – тотален. Или скорее: внутри огромный выбор веселых игрушек завораживает толпу парой управляемых потоков – снаружи, одиночество, направленное на единственную игрушку: автомобиль. По странному совпадению (но это, несомненно, происходит от очарования, свойственного этому пространству), этот замороженный детский мир был задуман и реализован человеком, который сам сегодня находится под воздействием низких температур: Уолт Дисней, который ожидает своего воскрешения при 180 градусов ниже нуля.
Так повсюду в Диснейленде вырисовывается объективный контур Америки, даже в морфологии индивидов и толпы. Все ценности в нем превозносятся посредством миниатюры и мультфильма. Забальзамированы и усмирены. Отсюда возможность (Л. Марен это очень хорошо сделал в Утопики, игры пространств) идеологического анализа Диснейленда: дайджест americanwayoflife , панегирик американских ценностей, идеализированная транспозиция противоречивой реальности. Конечно. Но за всем этим скрывается нечто другое и эта «идеологическая» нить сама служит прикрытием для симуляции третьего порядка: Диснейленд там для того, чтобы скрыть, что это «реальная» страна, вся «реальная» Америка – Диснейленд (немного похоже на то, что и тюрьмы там для того, чтобы скрыть, что все это социальное целиком, в своей банальной вездесущности, тюремно). Диснейленд считается воображаемым для того, чтобы заставить поверить, что все остальное реально, в то время как весь Лос-Анджелес и окружающая его Америка больше не реальны, а принадлежат порядку гиперреального и симуляции. Речь не идет больше о ложной репрезентации реальности (идеология), речь идет о том, чтобы скрыть, что реальное больше не реально, и, таким образом, о том, чтобы спасти принцип реальности.
Воображаемое Диснейленда ни истинно, ни ложно, это машина устрашения для регенерации фикции реального. Отсюда дебильность этого воображаемого, его инфантильная дегенерация. Этот мир претендует на то, чтобы быть инфантильным, чтобы заставить поверить, что взрослые снаружи, там, в «реальном» мире, и чтобы скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, что инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда поиграть в ребенка для того, чтобы обмануть насчет своей реальной инфантильности.
Впрочем, Диснейленд не единственный. Заколдованная Деревня, Волшебная Гора, Морской Мир: Лос-Анджелес окружен такого типа воображаемыми централями, которые подпитывают реальным, энергией реального город, чья тайна заключается в том, чтобы быть не более чем сетью беспрерывной, ирреальной циркуляции – город сказочных размеров, но без пространства, без масштабов. Сколько электрических и центральных атомных станций, столько же киностудий, этот город сам есть не что иное, как огромный сценарий, и бесконечное путешествие, и нуждается в этом пресловутом воображаемом словно в нервной симпатической системе, подающий сигналы детства и фальшивых фантазий.
Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, как вокруг, да и здесь тоже, заводы по переработке отходов. Повсюду сегодня необходимо перерабатывать отходы, и сны, фантазии – воображаемое историческое, феерическое, легендарное, детей и взрослых – это отход, первый крупный токсический выброс гиперреальной цивилизации. Диснейленд – прототип этой новой функции в ментальном плане. Но тому же порядку принадлежат институты по сексуальной, психической, соматической переработке, которыми кишит Калифорния. Люди не смотрят больше друг на друга, но существуют институты для этого. Они не дотрагиваются больше друг до друга, но есть контактотерапия. Они не ходят пешком, но занимаются йогой, и т.д. Повсюду перерабатывают утерянные способности, или утерянное тело, или утерянную социальность, или утерянный вкус к пище. Снова изобретаются бедность, аскеза, исчезнувшая дикая первозданность: натуральная пища, здоровая пища, йога. Оправдывает себя, но на втором уровне, идея Маршалла Салинса, согласно которому, именно экономика рынка, а не природа, выделяет нехватку: здесь на возвышенных окраинах экономики триумфального рынка заново изобретается нехватка/знак, нехватка/симулякр, симулированное состояние слаборазвитого (включая понятие, принятое в марксистских сочинениях), который [симулякр], под прикрытием экологии, энергетического кризиса и критики капитала, добавляет последний эзотерический ореол триумфу экзотерической культуры. Может быть, тем не менее, ментальная катастрофа, имплозия и беспрецедентная ментальная инволюция подстерегают систему такого рода, чьи видимые знаки были бы этой странной тучностью, или невероятным совмещением теорий и самых ненормальных практик, отвечающих невиданной коалиции люкса, неба и денег, невероятной шикарной материализации жизни и беспрецедентным противоречиям.
Политическое колдовство
Уотергейт . Тот же сценарий, что и в Диснейленде (эффект воображаемого, скрывающий, что больше нет реальности по ту сторону искусственного): здесь эффект скандала, скрывающий, что нет никакого различия между фактами и их разоблачением (идентичные методы у людей ЦРУ и у журналистов Уошинктон Пост). Та же операция, стремящаяся регенерировать через скандал моральный и политический принцип, через воображаемое – погибающий принцип реальности.
Изобличение скандала – это всегда почесть, отдаваемая закону. И Уотергейту в особенности удалось навязать мысль о том, что он был скандалом – в этом смысле это была операция чудесной интоксикации. Хорошая доза введения политической морали на мировой арене. Можно было бы сказать вместе с Бурдьё : «Истинная сущность всякого соотношения сил в том, чтобы скрыть себя в качестве такового и пользоваться всей полнотой своей силы только благодаря тому, что оно [соотношение] скрывает себя в качестве такового», подразумевая следующее: капитал, внеморальный и без угрызений совести, может осуществляться только позади моральной суперструктуры, и всякий, кто регенерирует эту общественную моральность (возмущением, разоблачением и т.д.) спонтанно работает на порядок капитала. Как и журналисты Уошинктон Пост.
Но все это также было бы лишь формулой идеологии, и когда Бурдье высказывает это, он подразумевает «соотношение сил» в качестве истины капиталистического превосходства, и изобличает само это силовое соотношение как скандал – и, таким образом, сам находится в той же детерминистской и моралистской позиции, что и журналисты Уошинктон Пост. Он осуществляет ту же чистку морального порядка, порядка истины, где укореняется настоящая символическая жестокость социального порядка, по ту сторону всех отношений силы, которые есть не что иное, как движущаяся и безразличная конфигурация в моральном и политическом сознании людей.
Все, чего от нас требует капитал: это принять его как рациональный, или уничтожить его во имя рациональности, принять его как моральный, или уничтожить его во имя моральности. Поскольку это одно и то же, и может читаться в иной форме: когда-то стремились скрыть скандал – сегодня стремятся скрыть, что это не скандал.
Уотергейт – не скандал, вот, что нужно говорить любой ценой, потому что это то, что все стремятся скрыть, это сокрытие, маскирующее развитие моральности, моральной паники, чтобы мы постепенно приближались к примитивной мизансцене капитала: его спонтанная жестокость, его непонятная кровожадность, его фундаментальная аморальность – вот, что скандально, неприемлемо в системе эквивалентности морали и экономики, являющейся аксиомой для мысли левых, начиная с теории братьев Люмьер и заканчивая коммунизмом. Капиталу приписывают эту идею контракта, но ему это абсолютно безразлично – он есть ужасное предприятие, без принципов, вот и все. Именно «светлая» мысль старается контролировать его, предписывая ему правила. И все эти обвинения, составляющие революционную мысль, сегодня снова упрекают капитал в том, что он не следует правилам игры. «Власть несправедлива, его справедливость – это классовая справедливость, капитал нас использует, и т.д. – как будто капитал связан контрактом с обществом, которым он управляет. Это левые протягивают капиталу зеркало эквивалентности, надеясь, что это его заденет, заденет эта фантасмагория социального контракта, и он будет выполнять свои обязанности по отношению ко всему обществу (одновременно с тем, нет необходимости в революции: достаточно, чтобы капитал присоединился к рациональной формуле обмена).
Сам капитал никогда не был связан контрактом с обществом, которым он управляет. Он есть колдовство социального отношения, он – вызов обществу, и он должен быть таковым. Он – не скандал, который нужно изобличать согласно нравственной или экономической рациональности, он есть вызов, который следует принять согласно символическому правилу.
Негативность по спирали – Мёбиус
Уотергейт был, таким образом, лишь ловушкой, предоставленной системой своим противникам – симуляцией скандала в восстановительных целях. Это воплотилось в одном кинофильме с помощью персонажа «Дип Троат», о котором говорили, что он был серым превосходством республиканцев, манипулирующим журналистами от партии левых, дабы избавиться от Никсона – почему нет? Все гипотезы возможны, но вот эта лишняя: левые сами очень хорошо, и самопроизвольно, делают работу правых. Было бы впрочем, наивно искать в этом горькое здравомыслие. Так как правые, они тоже, бессознательно делают работу левых. Все гипотезы о манипуляции обратимы в бесконечном турникете. Так как манипуляция – это плавающая случайность, где порождаются и открываются позитивность и негативность, где нет больше ни активного, ни пассивного. Именно по произвольной остановке этой крутящейся случайности может быть спасен принцип политической реальности. И именно путем симуляции перспективного, условного ограниченного поля, где просчитываемы посылки и следствия акта или события, может поддерживаться политическая правдоподобность (и, разумеется, «объективный» анализ, борьба, и т.д.). Если представить полный цикл какого-либо действия или события, в системе с несуществующими больше линейной длительностью и диалектической полярностью, в поле, поврежденном симуляцией, то всякое определение улетучивается, всякое действие упраздняется в завершении цикла, принеся пользу всем и распространившись во всех направлениях.
Таково покушение с бомбой в Италии, будь то акция левых экстремистов, или провокация со стороны правых экстремистов, или центристская выходка в целях подрыва позиций всех экстремальных террористов и завоевания своей шаткой власти, или еще лучше, полицейский сценарий и шантаж общественной безопасности? Все это верно одновременно, и поиск доказательств, даже объективность фактов, не приостанавливает это головокружение интерпретаций. Потому что мы находимся в логике симуляции, которая больше ничего общего не имеет с логикой фактов и разумным порядком. Симуляция характеризуется прецессией модели, всех моделей самому незначительному факту – модели здесь изначально, их циркуляция, орбитальная как и циркуляция бомбы, составляет настоящее магнитное поле события. Факты не имеют больше своей собственной траектории, они рождаются на пересечении моделей, один единственный факт может быть порожден всеми моделями сразу. Эта антиципация, эта прецессия, это короткое замыкание, это смешение факта с его моделью (больше никакого отклонения от смысла, больше никакой диалектической полярности, больше никакого отрицательного электричества, имплозия антагонистических полюсов), вот что оставляет каждый раз место любым интерпретациям, даже самым противоречивым – все они истинны, в том смысле, что их истину возможно подменить, образом моделей, из которых они происходят, в обобщенном цикле.
Коммунисты сваливают вину на социалистическую партию, как будто хотят разбить Союз левых. Они поддерживают идею о том, что эти противодействия идут, якобы, от боле радикального политического требования. На самом деле, потому что они не хотят власти. Но не хотят они ее при данных обстоятельствах, неблагоприятных для левых в целом, или неблагоприятных для них внутри Союза левых – или они не хотят ее по определению? Когда Берлингер объявляет: «Не нужно бояться того, что коммунисты захватывают власть в Италии», это означает одновременно:
− что бояться нечего, так как если коммунисты и придут к власти, то ничего не изменят в ее фундаментальном капиталистическом механизме;
− что нет никакого риска, что они вообще когда-либо придут к власти (по той причине, что они ее не хотят) – и даже если они будут у власти, то править они будут по доверенности;
− что на самом деле, власти, настоящей власти больше не существует, и, таким образом, нет никакого риска, что кто-либо ей завладеет или снова к ней придет;
− но еще: Я, Берлингер, не боюсь того, что коммунисты захватывают власть в Италии – что может показаться очевидным, но не настолько как кажется, потому что
− это может подразумевать обратное (и психоанализ для этого не нужен): я боюсь того, что коммунисты захватывают власть (и для этого существуют хорошие доводы, как и для коммуниста).
Все это верно одновременно. В этом секрет дискурса, который является теперь не только двусмысленным, каковыми могут быть политические дискурсы, но который выражает невозможность определенной позиции власти, невозможность определенной позиции дискурса. И такова логика не той или иной партии. Она пронизывает все дискурсы помимо их желания.
Кто распутает этот клубок? Гордеев узел можно было хотя бы перерубить. Если разделить ленту Мебиуса, то она превращается в дополнительную спираль, и обратимость поверхностей так и остается нерешенной (такова бесконечная обратимость гипотез). Ад симуляции, это уже не ад мучений, он ад изощренного скручивания смысла , пагубного, еле ощутимого – где даже приговоренные Бургоса всего лишь подарок, сделанный Франко западной демократии, которая находит подходящий случай возродить свой шаткий гуманизм, и чей возмущенный протест наоборот консолидирует режим Франко, сплачивая испанские массы против этого иностранного вторжения? Где во всем этом правда, если подобные сообщничества чудесным образом переплетаются даже без ведома их авторов?
Союз системы и ее экстремальной альтернативы как двух крайностей кривого зеркала, «порочная» кривизна политического пространства, отныне намагниченного, циркулярного, обратимого от правого к левому, скручивание, подобное злому гению коммутации, вся система, бесконечное капитала, сложилась на свою собственную поверхность: трансконечное? А не обстоит ли дело также с желанием и с либидинальным пространством? Союз желания и ценности, желания и капитала. Союз желания и закона, последнее волшебное наслаждение законом (вот почему он так широко обсуждается): только капитал испытывает наслаждение, говорил Лиотар, прежде чем заключить, что отныне это мы наслаждаемся в капитале. Ошеломляющее непостоянство желания у Делеза, загадочное возвращение, которое несет в себе желание, «революционное само по себе, и, как бы неохотно, желая то, что оно хочет желать», желая свою собственную репрессию, а также инвестировать параноические и фашистские системы? Мудреное скручивание, отсылающее эту революцию желания к той же фундаментальной двусмысленности, что и другая революция, историческая.
Все референты смешивают свои дискурсы в круговом принуждении Мебиуса. Секс и работа были до недавнего времени терминами непримиримо противопоставленными: сегодня они оба разрешаются в одном и том же типе запроса. Когда-то дискурс об истории жестко противопоставлялся дискурсу природы, дискурс желания – дискурсу власти – сегодня они обмениваются своими означающими и сценариями.
Было бы слишком долго пробегать по всему этому списку операциональной негативности, всех этих сценариев устрашения, которые, как Уотергейт, пытаются регенерировать умирающий принцип симулированными скандалом, фантазией, убийством – чем-то вроде гормонального лечения негативностью и кризисом. Речь все время идет о том, что доказательство реального осуществляется посредством воображаемого, доказательство правды – скандалом, доказательство закона – трансгрессией, доказательство работы – забастовкой, доказательство системы – кризисом и доказательство капитала – революцией, как, впрочем, (Тасади) доказательство этнологии – лишением собственного объекта – не считая:
доказательство театра – антитеатром,
доказательство искусства – антиискусством,
доказательство педагогики – антипедагогикой,
доказательство психиатрии – антипсихиатрией, и т.д.
Все превращается в свое противоположное выражение для того, чтобы выжить в своей вычеркнутой форме. Все власти, все институты говорят о самих себе посредством отрицания ради попытки посредством симуляции смерти избежать своей реальной агонии. Власть может изобразить свое собственное убийство, чтобы найти просвет существования и легитимности. Как и американские президенты: Кеннеди умирали, потому что еще обладали политической значимостью. Все другие, Джонсон, Никсон, Форд, имели право лишь на псевдопокушения, симулированные убийства. Но им, тем не менее, была необходима эта искусственная аура угрозы, чтобы скрыть то, что они были только марионетками власти. Король должен был когда-то умереть (бог тоже), именно в этом заключалась его власть. Сегодня он жалко пытается изобразить свою смерть, чтобы сохранить милость власти. Но она потеряна.
Искать свежую кровь в своей собственной смерти, перезапустить цикл посредством зеркала кризиса, негативности и анти-власти: единственное решение-алиби любой власти, всякого института, пытающегося разбить порочный круг своей безответственности и своего фундаментального небытия, своего дежавю и déjà-mort .
Стратегия реального
Тому же порядку, что и невозможность снова обрести абсолютный уровень реального, принадлежит невозможность разыграть иллюзию. Иллюзия уже невозможна, потому что отныне невозможно реальное. В этом заключается вся политическая проблема пародии, гиперсимуляции или агрессивной симуляции.
Например: было бы интересно увидеть, как репрессивный аппарат не реагирует на симулированное ограбление более жестко, чем на реальное ограбление? Поскольку последнее нарушает лишь порядок вещей, право собственности, в то время как другое покушается на сам принцип реальности. Трансгрессия, жестокость менее важны, так как составляют всего лишь часть реального. Симуляция бесконечно более опасна, так как всегда позволяет предположить, по ту сторону своего объекта, что порядок и закон сами, возможно, не что иное, как симуляция.
Но сложность соизмерима с гибелью. Как симулировать преступление и извлечь из этого доказательство? Симулируйте кражу в крупном магазине: как убедить службу контроля в том, что кража симулирована? Никакой «объективной» разницы: те же жесты, те же знаки, что и в случае с реальной кражей, однако знаки не склоняют ни в одну, ни в другую сторону. С точки зрения установленного порядка они всегда относятся к порядку реального.
Организуйте ложное ограбление. Хорошенько проверьте, что у вас холостое оружие, и возьмите самого надежного заложника, чтобы ни одна человеческая жизнь не была поставлена под угрозу (иначе речь пойдет об уголовном деле). Потребуйте выкуп и сделайте так, чтобы операция стала как можно более шумной – короче, максимально приблизьтесь к «правде», дабы испытать реакцию аппарата на совершенный симулякр. У вас ничего не выйдет: поток искусственных знаков окончательно смешается с реальными элементами (полицейский реально будет стрелять у всех на глазах; какой-нибудь клиент банка потеряет сознание и умрет от сердечного приступа; вам действительно отдадут выкуп), короче, вы мгновенно окажетесь, сами того не желая, в реальности, одной из функций которой является уничтожать любую попытку симуляции, сводить все к реальному – именно таков порядок, установленный задолго до входа в игру институтов и правосудия.
В этой невозможности изолировать процесс симуляции необходимо увидеть значимость порядка, который способен видеть и постигать только реальное, потому что он не может больше нигде функционировать. За симуляцией правонарушения, если она доказана, последует или наказание в более легкой форме (если нет «последствий»), или наказание за нанесение оскорбления общественному министерству (например, если полицейскую операцию развернули «напрасно») – но никогда как за симуляцию, потому что в действительности в качестве таковой она делает невозможной какую-либо эквивалентность с реальным, а стало быть, и какую-либо репрессию тоже. Вызов симуляции не доступен для власти. Как наказать симуляцию добродетели? Тем не менее, как таковая, она важна так же, как и симуляция преступления. Пародия приравнивает подчинение и нарушение, и в этом самое тяжкое преступление, поскольку оно сводит на нет различие, на котором базируется закон. Установленный порядок бессилен против этого, потому что закон это симулякр второго порядка, тогда как симуляция относится к третьему порядку, по ту сторону истинного и ложного, по ту сторону эквивалентов, по ту сторону рациональных различений, благодаря которым функционируют все социальное и вся власть. Таким образом, именно там, в отсутствие реального, необходимо намечать порядок.
Вот почему последний [порядок] всегда выбирает реальность. В сомнении, он всегда предпочитает эту гипотезу (так, в армии, симулятора предпочтительно принять за настоящего сумасшедшего). Но это становится все более и более сложно, так как, если невозможно практически изолировать процесс симуляции, то по закону инерции окружающего нас реального, обратное также является истинным (и сама эта обратимость является частью устройства симуляции и беспомощности власти): к сведению, отныне невозможно уже ни изолировать процесс реального, ни доказать реальное.
Именно поэтому все вооруженные ограбления, угоны самолетов, и т.д. являются отныне в каком-то роде симулированными ограблениями, в том смысле, что все они заранее расписаны в расшифровке и ритуальной оркестровке медиа, предопределенные в мизансцене и возможных последствиях. Короче говоря, там, где они функционируют как ансамбль знаков, обреченные только на повторение знаков, и совершенно не на их «реальную» цель. Но это не делает их безобидными. Наоборот, именно как события гиперреальные, не обладающие в сущности ни содержанием, ни собственными целями, но бесконечно преломленные одни другими (также как и события, названные историческими: восстания, демонстрации, кризисы и т.д. ), именно в этом они неконтролируемы со стороны порядка, способного осуществляться только по отношению к реальному и рациональному, причинам и целям, со стороны референциального порядка, который может царить только в референциальном, со стороны детерминированной власти, которая может управлять только детерминированным миром, и которая ни на что не способна в отношении этого бесконечного повторения симуляции, этой невесомой туманности, не подчиняющейся больше законам гравитации реального, сама власть начинает дезорганизовываться в этом пространстве и становится симуляцией власти (отделенная от своих задач и конечных целей, и обреченная на эффекты власти и массовой симуляции).
Единственное оружие власти, ее единственная стратегия против этого отступничества, заключается в том, чтобы снова впрыскивать повсюду реальное и референциальное, убеждать нас в реальности социального, в гравитации экономики и конечных целях производства. Для этого она предпочитает использовать дискурс кризиса, а также, почему бы и нет?, дискурс желания. «Примите ваши желания за реальность!», что может быть принято за лозунг власти, так как в ирреферентном мире, даже смешение принципа реальности и принципа желания менее опасно, чем заразная гиперреальность. Вы остаетесь между принципами, а там власть всегда права.
Гиперреальность и симуляция устрашают всякий принцип и любую цель, они оборачивают против власти то устрашение, которое она так хорошо использовала долгое время. Поскольку, наконец, именно капитал в первую очередь подпитывался, на протяжении собственной истории, деструктурацией всякого референта, любой цели человечества, деструктурацией, которая разбила все различия между истинным и ложным, добром и злом, чтобы основать радикальный закон эквивалентностей и обменов, железный закон своей власти. Он первым разыграл устрашение, абстракцию, отсоединение, детерриториализацию, и т.д., и если он поддерживал реальность, принцип реальности, то он и первый ее ликвидировал, истребляя любую обычную ценность, всякую реальную эквивалентность, производства и богатства, в самом ощущении того, что мы обладаем ирреальностью ставок и всемогуществом манипуляции. Однако именно все та же самая логика сегодня самым радикальным образом оборачивается против него. И когда он хочет побороть эту катастрофическую спираль, выделяя последний луч реальности, чтобы основать на нем последний луч власти, то тем самым он только приумножает ее знаки и ускоряет игру симуляции.
Пока историческая угроза шла к нему от реального, власть разыграла устрашение и симуляцию, дезинтегрируя все противоречия при помощи производства эквивалентных знаков. Сегодня, когда угроза происходит из симуляции (улетучивающейся в игре знаков), власть разыгрывает реальное, разыгрывает кризис, играет перепроизводство искусственных, социальных, экономических, политических ставок. Теперь это для нее вопрос жизни и смерти. Но уже слишком поздно.
Отсюда характерная истерия нашего времени: истерия производства и перепроизводства реального. Другое производство, ценностей и товаров, производство «бель-эпок» политической экономии, не обладает больше собственным смыслом, уже долгое время. То, что все общество целиком ищет, продолжая производить и перепроизводить, но вот воскресить реальное ему не удается. Вот почему это «материальное» производство само сегодня гиперреально. Оно сохраняет все черты, весь дискурс производства традиционного, но оно не более чем его приумноженное преломление (так гиперреалисты фиксируют в галлюцинирующем сходстве реальное, из которого исчезли весь смысл и шарм, вся глубина и энергия репрезентации). Так повсюду гиперреализм симуляции выражается в галлюцинирующем сходстве реального с самим собой.
Власть также уже долгое время производит лишь знаки собственного сходства. И внезапно, разворачивается другая фигура власти: фигура коллективного запроса знаков власти – священный союз, который создается вокруг исчезновения. Все к нему примыкают более или менее из страха этого крушения политического. И игра власти становится не более чем критическим наваждением власти – наваждением ее смерти, наваждением ее выживания, по мере того, как она исчезает. Когда она полностью исчезнет, мы будем пребывать логически в тотальной галлюцинации власти – навязчивой идее, такой, какая она уже повсюду вырисовывается, выражая одновременно непреодолимое желание от нее отделаться (никто ее уже не хочет, все хотят всучить ее друг другу) и паническую ностальгию по ее потере. Меланхолия общества без власти: именно она уже вызвала фашизм, эту сверхдозу сильного референта в обществе, неспособном закончить работу скорби.
По мере истощения политической сферы Президент становится все более похожим на ту Марионетку Власти, которой является глава примитивных обществ (Кластр).
Все последующие президенты платят и продолжают платить за убийство Кеннеди, как будто это они его когда-то уничтожили – что верно фантазийно, но не по фактам. Нужно, чтобы они искупили этот недостаток и это сообщничество своим симулированным убийством. Так как оно может быть только симулированным. Президенты Джонсон, Форд, все были объектом неудавшихся покушений, о которых можно подумать, что если они были не мизансценой, то, как минимум, совершены посредством симуляции. Кеннеди умирали, потому что они что-то воплощали: политическое, политическую субстанцию, в то время как новые президенты есть не белее чем собственная карикатура и марионеточная кинопленка – любопытно, у них у всех, Джонсона, Никсона, Форда, обезьяньи морды, обезьяны власти.
Смерть никогда не является абсолютным критерием, но в этом случае она значима: эра Джеймсов Динов, Мэрилин Монро и Кеннеди, тех, кто умирал реально, именно потому, что они обладали мифическим измерением, включающим в себя смерть (не исходя из романтизма, но согласно фундаментальному принципу реверсии и обмена) – эта эра завершена. Отныне это эра симулированного убийства, генерализированной эстетики симуляции, убийства-алиби – аллегорического воскрешения смерти, которая там только для того, чтобы санкционировать институт власти, не обладающей без этого ни субстанцией, ни автономной реальностью.
Эти мизансцены президентских покушений показательны, потому что сигнализируют о статусе полной негативности на Западе: политическая оппозиция, «левые силы», критический дискурс, и т.д. – уродливый симулякр, при помощи которого власть старается разорвать порочный круг своего небытия, своей фундаментальной безответственности, своего «колебания». Власть колеблется как монета, как язык, как теории. Единственно критика и негативность еще секретируют фантом реальности власти. Если они истощатся по той или иной причине, то у власти не будет другого выхода кроме как искусственно их воскресить, создать из них галлюцинацию.
Именно так испанские казни еще служат стимулом для западной либеральной демократии, для агонизирующей демократической системы ценностей. Свежая кровь, но как долго еще? Деградация всех властей неуклонно продолжается: это не столько «революционные силы» ускоряют этот процесс (часто как раз наоборот), сама система испытывает на своих собственных структурах эту жестокость, уничтожающую всякую субстанцию и всякую финальность. Не нужно противостоять этому процессу, пытаясь выступить против системы и разрушить ее, так как она, погибая от лишения собственной смерти, ждет от нас только этого: чтобы мы ей ее вернули, чтобы мы воскресили ее посредством отрицания. Конец революционных практик, конец диалектики. – Любопытно, Никсон, которого даже не посчитали достойным умереть от руки какого-нибудь случайного неуравновешенного человека (и то, что президентов убивают неуравновешенные люди, может быть и правда, но это ничего не меняет в истории: неистовое желание левых найти здесь заговор правых поднимает ложную проблему – функция нести смерть, или провидение, и т.д., против власти, всегда исполнялась, начиная с первобытных обществ, сумасшедшими, невропатами или безумцами, которые являются не меньшими носителями социальной функции, такой же фундаментальной, что и функция президентов), оказался тем не мене ритуально предан смерти Уотергейтом. Уотергейт это еще одно устройство ритуального убийства власти (американский институт Президиума намного больше впечатляет в этом плане, чем европейские: он сохраняет вокруг себя всю жестокость и переменчивость примитивных властей, диких ритуалов). Но импичмент − это уже больше не убийство: он проходит по Конституции. Никсон, по крайней мере, достиг той цели, о которой мечтает любая власть: быть достаточно принятым всерьез, представлять для группы достаточно смертельную опасность, чтобы однажды быть смещенным, отринутым и ликвидированным. У Форда уже нет даже этого шанса: симулякр уже умершей власти, он может лишь накапливать против нее знаки реверсии посредством убийства – в действительности, он иммунизирован собственной беспомощностью, тем, чем он приводит в ярость.
В противоположность примитивному ритуалу, который предполагает официальную и искусственную смерть короля (король или глава – ничто без обещания собственной жертвы), современное политическое воображаемое переходит все более и более к смыслу отдаления, сокрытия как можно более долго смерти главы Государства. Эта идефикс набрала оборот со времен революций и харизматичных лидеров: Гитлер, Франко, Мао, не имея «легитимных» наследников, преемников власти, были обречены на то, чтобы их пережили на безграничный период времени – популярный миф не желает их когда-либо счесть умершими. Таким же образом, уже у фараонов: это всегда была единственная и одна и та же личность, которую последовательно воплощали по очереди фараоны.
Все происходит так, будто Мао или Франко уже множество раз умирали и замещались своими двойниками. С политической точки зрения, это строго ничего не меняет, является глава Государства тем же или другим, лишь бы они были похожи друг на друга. В любом случае, уже долгое время глава Государства – неважно кто – есть лишь симулякр самого себя, и это единственное, что дает власть и качество управления. Никто не отдал бы ни малейшего согласия, ни малейшей преданности реальной личности. Именно к его дубликату, так как сам он уже умер, испытывают верноподданнические чувства. Этот миф выражает лишь постоянство и одновременно разочарование в требовании жертвенной смерти короля.
Мы все еще здесь: ни одно из наших обществ не умеет вести работу скорби по реальному, власти, самому социальному, имплицированному в одну и ту же утрату. И именно путем искусственного обострения, мы пытаемся этого избежать. Это даже без сомнения закончится социализмом. Неожиданным вращением и иронией, которая не является больше иронией истории, из смерти социального возникнет социализм, также как из смерти Бога возникают религии. Изворотливое пришествие, извращенное событие, реверсия, неподвластная логике разума. Таким же является тот факт, что власть здесь, в сущности, только для того, чтобы скрыть, что ее больше нет. Симуляция, которая может длиться бесконечно, так как, в отличие от «настоящего», власть, которая является, или являлась структурой, стратегией, отношением силы, ставкой, теперь не больше чем объект общественного запроса, и, таким образом, объект закона дара и просьбы, и не допускает больше жестокость и смерть. Полностью вычеркнутая из политического пространства, как и любой другой товар, она восстанавливает производство и потребление. Вся искра исчезла, одна лишь фикция политической вселенной жива.
Из этого также следует и работа. Вспышки производства, жестокости ее ставок больше не существует. Весь мир производит еще, и все больше и больше, но незаметно работа стала чем-то иным: потребностью (как ее идеально представлял Маркс, но совершенно в другом смысле), объектом социального «запроса», как и время для отдыха, к которому она приравнивается в основной диспетчеризации жизни. Запрос точно пропорционален потере ставки в процессе работы . Та же перипетия, что и с властью: сценарий работы там для того, чтобы скрыть, что реальное работы, реальное производства исчезло. И реальное забастовки, точно также, это больше не приостановка работы, а ее альтернативный полюс в ритуальном скандировании социального года. Все происходит так, как если бы каждый «занял», после заявления забастовки, свое место и рабочий пост, и возобновил, как это строго происходит в «самоуправляемой» деятельности, производство, абсолютно в том же самом смысле, что и раньше, продолжая считать себя (и будучи виртуально) в состоянии продолжающейся забастовки.
Это не научно-фантастический сон: повсюду речь идет о дублировании процесса работы. И о дублировании процесса забастовки – включенной забастовки, как моральный износ в оборудование, как кризис в производство. Нет больше ни работы, ни забастовки, но есть сразу и то, и другое, то есть нечто совершенно иное: некая магия работы, обман зрения, сценодрама производства (чтобы не сказать мелодрама), коллективная драматургия на пустой сцене социального.
Речь не идет больше об идеологии работы – традиционной этике, которая скрыла бы «реальный» процесс работы и «объективный» процесс эксплуатации – но о сценарии работы. Также речь не идет и об идеологии власти, но о сценарии власти. Идеология соответствует только расплате реальности знаками, симуляция соответствует короткому замыканию реальности и ее удвоению при помощи знаков. В этом всегда состоит конечная цель идеологического анализа, восстановить объективный процесс, и всегда ложной задачей является желание восстановить правду посредством симулякра.
Вот почему власть в глубине души настолько согласна с идеологическими дискурсами и дискурсами об идеологии, так как они являются дискурсами правды – всегда готовые, даже и в особенности, если они революционны, противостоять смертельным ударам симуляции.
Конец паноптического
Все еще к этой идеологии пережитого, эксгумации, реального в его базовой банальности, в его радикальной аутентичности, относится американский опыт ТВ-правды, проведенный в 1971 над семьей Лоудов: семь месяцев непрерывных съемок, триста часов непосредственной съемки, бес сценария и поправок, одиссея одной семьи, ее драмы, радости, перипетии, нонстоп – короче говоря, исторический документ «брют», и «самый красивый подвиг телевидения, сравнимый, с высоты нашей повседневности, с фильмом о высадке на Луну». Все усложняется тем, что семья распалась во время съемок: разразился скандал, Лоуды расстались и т.д. Отсюда неразрешимый вопрос:
ответственно ли за это ТВ? Что бы было, если бы ТВ в этом не участвовало?
Более интересна фантазия снимать Лоудов так, как будто ТВ там нет. Триумф режиссера состоял во фразе: «Они жили так, словно нас там и не было». Абсурдная, парадоксальная формулировка – ни истинная, ни ложная, утопичная. «Словно нас там и не было» равнозначно «словно вы там были». И именно эта утопия, этот парадокс ослепил двадцать миллионов телезрителей, намного сильнее, чем «извращенное» желание нарушить интимность. Речь не идет ни о тайне, ни об извращении в опыте «правда», но о некоем роде содрогания реального, или об эстетике гиперреального, содрогании головокружительной точности с трюками, содрогании от дистанцирования и приближения одновременно, иерархическом искажении, чрезмерной прозрачности. Наслаждение избытком смысла, когда планка смысла опускается ниже обычной ватерлинии смысла: неозначающее преувеличивается посредством близкой съемкой. Становится видно, что реального никогда не было (но «словно вы там были»), без той дистанции, которая составляет пространство перспективы и наше объемное видение (но более «настоящее, чем природное»). Наслаждение микроскопической симуляцией, которая заставляет реальное переходить в гиперреальное. (Это немного как в порнографии, ослепление от которой скорее метафизично, чем сексуально).
Эта семья, впрочем, была гиперреальна уже с самого ее выбора: типичная идеальная американская семья, калифорнийский дом, три гаража, пятеро детей, социальный и профессиональный статус выше среднего, примерная домохозяйка, standing uppermiddle . Именно это статистическое совершенство в каком-то смысле, обрекает ее на смерть. Идеальная героиня американского way of life, как в античных жертвоприношениях, она выбрана, чтобы быть превознесенной и умереть под огни медиума, современного фатума. Так как небесный огонь не снисходит больше на развращенные города, то теперь объектив разрезает как лазер прожитую реальность, чтобы предать ее смерти. «Лоуды: просто семья, которая согласилась отдать себя телевидению, и умереть от него», − скажет позже режиссер. Речь идет, таким образом, о жертвенном процессе, о жертвенном спектакле, подаренном двадцати миллионам американцев. Литургическая драма массового общества.
ТВ-правда. Замечательный термин в своей двусмысленности, идет ли речь о правде этой семьи или о правде ТВ? В действительности, ТВ, как правда Лоудов, именно оно является настоящим, именно оно делает правдивым. Правда [ТВ], которая больше не является отражающей, зеркальной, ни перспективной, относящейся к системе паноптики и взгляда, но манипулирующая [правда], правда теста, который опрашивает и задает вопросы, [правда] лазера, осязающего и разрезающего, [правда] матриц, хранящих ваши продырявленные кадры, правда генетического кода, задающего ваши комбинации, клеток, которые информируют вашу чувственную вселенную. Именно такой правде подверглась семья Лоудов посредством медиума ТВ, и в этом смысле речь идет о предании смерти (но идет ли речь о правде?).
Конец паноптической системы. Глаз ТВ больше не является источником абсолютного взгляда, а идеал контроля больше не идеал прозрачности. Последний еще предполагает объективное пространство (пространство Ренессанса), и всемогущество деспотического взгляда. Это, если еще не система заключения, то, по крайней мере, система расположения в шахматном порядке. Более тонкая, но все еще снаружи, играющая на противопоставлении видеть и быть увиденным, даже если фокусная точка паноптического может быть слепой.
Нечто иное с Лоудами, «Вы не смотрите больше ТВ, это ТВ смотрит вас (как вы живете)», или еще: «Вы не слушаете больше Без Паники , это Без Паники слушает вас» − поворот паноптического устройства наблюдения (Надзирать и наказывать) к системе устрашения, где различение пассивного и активного уничтожено. Больше нет императива подчинения модели, или взгляду. «Вы есть модель!» «Это Вы – большинство!» Таков аспект гиперреалистичной социальности, когда реальное смешивается с моделью, как в статистической операции, или с медиумом, как в операции Лоуды. Такова последующая, наша стадия общественных отношений, это больше не стадия убежденности (классическая эра пропаганды, идеологии, рекламы и т.д.), это стадия разубеждения: «Вы есть информация, вы есть социальное, это вы являетесь событием, это вас касается, у вас есть слово, и т.д.». Возврат, из-за которого становится невозможно локализовать инстанцию модели, власти, взгляда, самого медиума, потому что вы всегда уже по другую сторону. Больше никакого субъекта, никакой фокусной точки, ни центра, ни периферии: чистый изгиб или круговое отклонение. Больше ни жестокости, ни надзора: только «информация», тайная вирулентность, цепочечная реакция, медленная имплозия и симулякры пространств, в которых еще играет эффект реального.
Мы являемся свидетелями кончины перспективного и паноптического пространства (еще моральная гипотеза и солидарная со всеми классическими анализами «объективной» сущности власти), и, таким образом, самого уничтожения зрелищного. Телевидение, например, в случае с Лоудами, больше не зрелищный медиум. Мы больше не в обществе спектакля, о котором говорили ситуационисты, ни тем более в жанре специфичного отчуждения и репрессии, которые оно предполагало. Сам медиум больше не ощутим как таковой, и смешение медиума и сообщения (Мак-Люэн) − это первая великая формула этой новой эры. Нет больше медиума в буквальном смысле: отныне он неощутим, рассеян и преломлен в реальном, и невозможно даже больше сказать, что он всем этим искажен.
Таково вмешательство, таково вирусное, эпидемическое, хроническое, паническое присутствие медиума, такое, что невозможно отчетливо выделить его воздействия – спектрализованное, таковы эти рекламные скульптуры под прицелом лазера в пустом пространстве, события, отфильтрованного медиумом – растворение ТВ в жизни, растворение жизни в ТВ – неразличимый химический раствор: мы все Лоуды, обреченные не на вторжение, давление, жестокость и шантаж медиа и моделей, а на их индукцию, проникновение, на их нечитаемую жестокость.
Но необходимо быть осторожным с негативным оборотом, который навязывает дискурс: речь не идет ни о недуге, ни о вирусном заболевании. Нужно скорее предполагать, что медиа, на внешней орбите, это вид генетического кода, который задает превращение реального в гиперреальное, в точности так же как и другой код, микромолекулярный, задает переход репрезентативной сферы смысла в генетическую сферу запрограммированного сигнала.
То, что ставится под вопрос, так это весь традиционный модус каузальности: перспективный, детерминистский модус, «активный», критический модус, аналитический модус – различение причины и следствия, активного и пассивного, субъекта и объекта, цели и средств. Именно об этом модусе можно сказать: ТВ нас смотрит, ТВ нас отчуждает, ТВ нами манипулирует, ТВ нас информирует… Во всем этом мы по-прежнему зависим от аналитической концепции медиа, концепции внешнего активного и эффективного фактора, концепции «перспективной» информации с горизонтом реального и смысла в качестве точки схода.
Однако необходимо понимать ТВ, подобно форме ДНК, как результат, при котором исчезают противоположные полюса детерминации, согласно сокращению, ядерному сжиманию старой полярной схемы, которая всегда поддерживала минимальную дистанцию между причиной и следствием, субъектом и объектом: точную смысловую дистанцию, отступ, различие, самый маленький возможный отступ (СМВО!), неустранимый под страхом ликвидации в алеаторном и неопределенном процессе, чей дискурс не может больше отдавать отчет, так как он сам есть детерминированный порядок.
Именно этот отступ исчезает в процессе генетического кода, в котором неопределенность это не столько недетерминированность случайности молекул, а скорее неопределенность чистого и простого уничтожения отношения. В процессе молекулярной заданности, «идущей» от цикла ДНК к «субстанции», которую он «информирует», не происходит больше движения какой-либо реакции, энергии, детерминации, сообщения. «Приказ, сигнал, импульс, сообщение: все это старается сделать для нас вещь понятной, но по аналогии, снова транскрибируя в знаках надписи, вектора, раскодировки измерение, о котором мы ничего не знаем − это даже больше не «измерение», или, может быть, это как раз четвертое измерение (которое определяется, впрочем, в терминах эйнштейновской относительности, поглощением четких полюсов пространства и времени). В действительности, весь этот процесс может трактоваться нами только в негативной форме: более ничто не отделяет один полюс от другого, начальное от конечного, происходит что-то вроде раздавливания одного другим, фантастического столкновения, обрушения двух традиционных полюсов одного в другом: имплозия – поглощение сияющего модуса каузальности, дифференциального модуса детерминации, с присущими ему положительным и отрицательным электрическими зарядами – имплозия смысла. Именно здесь начинается симуляция.
Повсюду, в неважно какой области, политической, биологической, психологической, медиатической, где различение двух полюсов не может больше поддерживаться, мы входим в симуляцию, и таким образом, в абсолютную манипуляцию – не пассивность, но неразличимость активного и пассивного. ДНК реализует эту алеаторную редукцию на уровне живой субстанции. Телевидение, как в примере с Лоудами, также достигает неопределимый лимит, когда последние, находясь перед ТВ, являются уже не более и не менее активными или пассивными, чем живая субстанция по отношению к своему молекулярному коду. Здесь и там, одна единственная туманность, неразборчивая в своих простых элементах, неразборчивая в своей истине.
Орбитальное и ядерное
Апофеоз симуляции: ядерное. Тем не менее, равновесие ужаса – это всегда только зрелищная сторона системы устрашения, которая проникает изнутри во все щели жизни. Ядерное напряженное ожидание только подтверждает опошленную систему устрашения, находящуюся в самом центре медиа, жестокости без последствий, царящей повсюду в мире, алеаторного устройства всех выборов, сделанных до нас. Самые незначительные из наших поступков управляются нейтрализованными знаками, безразличными, эквивалентными, знаками с нулевым значением, каковыми являются те, которые управляют «стратегией игр» (но настоящее уравнение в другом месте, и неизвестное – это как раз эта переменная симуляции, которая из самого атомного арсенала производит гиперреальную форму, симулякр, господствующий над нами всеми и сводящий все события «на земле» к тому, чтобы быть только эфемерными сценариями, трансформируя жизнь, оставленную нам на выживание, в ставку без ставки – даже не в торг, в счет смерти: в заранее обесцененный торг).
Наши жизни парализует не прямая угроза атомного разрушения, в лейкемию их превращает устрашение. И это устрашение происходит оттого, что даже реальное атомное столкновение исключено – исключено заранее как случайность реального в системе знаков. Все делают вид, что верят в реальность этой угрозы (это понятно со стороны военных, вся серьезность их учения в игре, а также дискурс их «стратегии»), но на самом деле нет стратегических ставок на этом уровне, и вся оригинальность этой ситуации состоит в невозможности деструкции.
Устрашение исключает войну – архаическая жестокость систем в экспансии. Устрашение же – это нейтральная жестокость, имплозивная, жестокость метастабильных, или инволюционирующих, систем. Нет больше ни субъекта устрашения, ни противника, ни стратегии – это планетарная структура уничтожения ставок. Атомная война, как и Троянская, не произойдет. Риск атомного распыления служит лишь предлогом, через фальсификацию оружия – но эта фальсификация настолько переходит грани любой задачи, что сама становится симптомом ничтожности − для установления универсальной системы безопасности, блокировки и контроля, чей устрашающий эффект целиком нацелен не на атомное столкновение (последнее никогда и не обсуждалось, за исключением конечно самого начала холодной войны, поскольку тогда еще путали атомный механизм с традиционной войной), а на гораздо более широкую возможность всякого реального события, на возможность всего того, что произвело бы резонанс в генеральной системе и нарушило бы равновесие. Равновесие страха, это страх равновесия.
Устрашение – не стратегия, оно циркулирует и обменивается между ядерными главными действующими лицами точно так же как международные капиталы в орбитальной зоне денежной спекуляции, чьих потоков достаточно, чтобы контролировать все мировые обмены. Так, валюты деструкции (которая не соотносится с реальной деструкцией, не более чем плавающие капиталы имеют отношение к реальному производству), циркулирующей на ядерной орбите, достаточно, чтобы контролировать всю жестокость и возможные конфликты земного шара.
То, что замышляется в тени этого механизма, под предлогом «объективной» максимальной угрозы, и благодаря этому ядерному Дамоклову мечу, так это завершение максимальной системы контроля, которая никогда и не существовала. И прогрессивный вывод на орбиту всей планеты посредством этой гипермодели безопасности.
То же самое касается и мирных ядерных центральных электростанций. Умиротворение не делает различия между гражданским и военным: повсюду, где разрабатываются необратимые механизму контроля, повсюду, где понятие безопасности становится всемогущим, повсюду, где норма безопасности заменяет старый арсенал законов и жестокости (включая войну), растет система устрашения, а вокруг нее разрастается историческая, социальная и политическая пустыня. Гигантское скручивание заставляет сжиматься все конфликты, все конечные цели, все столкновения в масштабах этого шантажа, который прерывает их все, нейтрализует их, замораживает. Никакое восстание, никакая история не могут больше разворачиваться по своей собственной логике, потому что они подвергаются уничтожению. Больше невозможна никакая стратегия, а эскалада – это только губительная игра, оставленная военным. Политическая ставка мертва, остаются только, тщательно очерченные, симулякры конфликтов и ставок.
«Космическая авантюра» сыграла в точности ту же роль, что и ядерная эскалада. Вот почему она так легко смогла сменить ее в 60-х годах (Кеннеди/Хрущев), или развиваться параллельно на манер «мирного сосуществования». Так как какова последняя функция космической гонки, освоения Луны, запуска сателлитов? Если не установление универсальной модели гравитации, вывода спутника на орбиту, чей лунный модуль является совершенным эмбрионом: запрограммированный микрокосм, где ничто не может быть предоставлено случаю. Траектория, энергия, счет, психология, физиология, окружающая среда – ничто не может быть предоставлено случайности, это тотальный универсум нормы – Закон здесь больше не существует, теперь операциональная имманентность составляет закон. Универсум, исключенный из любой угрозы смысла, в состоянии асептики и невесомости – само это совершенство ослепляет. Так как восторженность толпы не вызывали даже события высадки на Луне или передвижения человека в открытом космосе (это было бы скорее концом предыдущей мечты), нет, ошеломление происходит от совершенства программирования и технической манипуляции. От имманентного чуда запрограммированного разворачивания событий. Ослепление от максимальной нормы и управления вероятностью. Головокружение модели, которая достигает модель смерти, но без страха или импульса. Так как, если закон, с присущей ему аурой трансгрессии, порядок, со своей аурой насилия, еще захватывали извращенное воображаемое, то сама норма фиксирует, ослепляет, ошеломляет и заставляет скручиваться все воображаемое. Мы не фантазируем больше насчет тщательности какой-либо программы. Одно соблюдение ее правил уже головокружительно. Соблюдение правил мира без слабостей.
Однако это все та же модель программной непогрешимости, максимальной безопасности и устрашения, которая управляет сегодня развитием социального. Именно здесь происходит настоящее ядерное падение: тщательная техническая операция служит моделью для тщательной операции социального. Здесь также ничто не будет предоставлено случайности, это, впрочем, и есть социализация, которая началась несколько веков тому назад, но которая отныне вошла в свою ускоренную фазу, подошла к границе, которую считали взрывной (революция), но которая на сегодняшний момент выражается в противоположном процессе, имплозивном, необратимом: обобщенное устрашение любой случайностью, любым несчастным случаем, любым пересечением, любой финальностью, любым противоречием, разрыв или усложненность в социальности, облученной нормой, обреченной на сигнальную прозрачность механизмов информации. В действительности, космическая и ядерная модели не имеют собственных целей: ни исследование Луны, ни военное и стратегическое превосходство. Их истина заключается в том, чтобы быть моделями симуляции, векторными моделями системы планетарного контроля (в рамках которого даже звездные силы этого сценария не свободны – весь мир выведен на орбиту) .
Противостоять очевидности: в выведении на орбиту спутника, тот, кто превращен в сателлит, это не тот, кому верят. Согласно орбитальной записи о космическом объекте, именно планета Земля становится сателлитом, именно земной принцип реальности становится эксцентрическим, гиперреальным и незначащим. Согласно орбитальному установлению такой системы контроля, как мирное сосуществование, все земные микросистемы становятся сателлитами и теряют свою автономию. Все энергии, все события поглощаются этой эксцентрической гравитацией, все конденсируется и взрывается вовнутрь в направлении единственной микромодели контроля (орбитального сателлита), как и наоборот, в другом биологическом измерении, все соединяется и взрывается внутри молекулярной микромодели генетического кода. Между ними двумя, в этом расхождении ядерного и генетического, в одновременном допущении двух фундаментальных кодов устрашения, всякий принцип смысла поглощается, никакое разворачивание реального невозможно.
Одновременность двух событий в июле 1975 проиллюстрировала это превосходным образом: встреча в космосе двух суперсателлитов, американского и советского, апофеоз мирного сосуществования – отмена китайцами идеограмматического письма и присоединение на неопределенный срок к романскому алфавиту. Последнее означает «орбитальное» установление абстрактной и смоделированной знаковой системы, в орбите которой будут подвергаться резорбции все, когда-то одиночные, формы стиля и письма. Выведение на орбиту языка: это способ китайцев войти в систему мирного сосуществования, которая прописывается в их небе точно в одно и то же время соединением двух сателлитов. Орбитальный полет двух Великих, нейтрализация и гомогенизация всех остальных на земле.
Тем не менее, несмотря на это устрашение посредством орбитальной инстанции – ядерный код или код молекулярный − , события продолжаются на земле, перипетии становятся даже все более многочисленными, согласно мировому процессу смежности и одновременности информации. Но незаметно они теряют смысл, они есть отныне не более, чем двойной эффект высшей симуляции. Наиболее красивым примером может служить только война во Вьетнаме, поскольку она оказалась на пересечении исторической и максимальной «революционной» ставки и установления этой устрашающей инстанции. Какой смысл был в этой войне, а ее развитие, не должно ли было подтвердить конец истории в историческом кульминационном и решающем событии нашей эпохи?
Почему эта война, такая сложная, такая долгая, такая жесткая, рассеялась в течение нескольких дней, словно по волшебству?
Почему это американское поражение (самая большая неудача в истории США) не имело никакого отголоска внутри самой Америки? Если оно действительно означало крах планетарной стратегии США, то оно должно было также пошатнуть внутреннее равновесие и политическую американскую систему. Ничего этого не произошло.
Но имела место другая вещь. В сущности, эта война была лишь критическим эпизодом в мирном сосуществовании. Вероятно, она отметила приход Китая к мирному сосуществованию. Полученное и конкретизированное в течение долгих лет не-вторжение Китая, изучение Китаем мирового modus vivendi, переход от стратегии мировой революции к стратегии разделения сил и империй, переход от радикальной альтернативы к политическому чередованию в системе, управляемой отныне для главного (нормализации отношений Пекин-Вашингтон): именно это было ставкой войны во Вьетнаме и, в этом смысле, Соединенные Штаты вывели войска из Вьетнама, но они выиграли войну.
И война «спонтанно» закончилась, поскольку цель была достигнута. Вот почему она развязалась, распавшись с такой легкостью.
Сама эта чистка отчетливо видна на территории. Война продолжалась достаточно времени, чтобы не были ликвидированы элементы, не устранимые здоровой политикой и дисциплиной власти, будь то коммунистическая власть. Как только, наконец, война перешла в руки регулярных войск Севера и ускользнула от партизан, война может быть прекращена: она достигла своей цели. Ставка, таким образом – политическая смена. Когда вьетнамцы доказали, что они не являются больше инициаторами непредвиденной подрывной деятельности, им можно протянуть руку. Что бы это ни было, коммунистический порядок не важен, в сущности: он представил свои доказательства, ему можно доверять. Он даже более эффективен, чем капитализм с его ликвидацией до-капиталистических «диких» и архаических структур.
Тот же сценарий и с войной в Алжире.
Другой аспект этой войны и любой войны отныне: позади жестокой армии, убийственный антагонизм противников – который кажется ставкой не на жизнь, а на смерть, который проигрывается как таковой (в противном случае невозможно было бы отправить людей на смерть в этом жанре истории), позади этого симулякра борьбы на смерть и мировой безжалостной ставки, оба противника фундаментально солидарны против другой вещи, без названия, никогда непроизносимой, но чей объективный военный результат, с равноценным сотрудничеством обоих противников, заключается в тотальной ликвидации: племенные структуры, общинные, до-капиталистические, все формы символических обмена, языка, организации, вот что необходимо уничтожить, вот чье убийство является объектом войны – и война в своем огромном зрелищном механизме смерти только средство этого процесса террористической рационализации социального − убийство, на котором сможет установиться социальность, и неважно ее подчиненность, коммунистическая или капиталистическая. Тотальное сообщничество, или распределение работы между двумя противниками (которые способны даже ради этого согласиться на огромные жертвы) с одной и той же целью маскировки и доместикации общественных отношений.
«Северные вьетнамцы получили совет согласиться на сценарий ликвидации американского присутствия, в ходе которого, разумеется, необходимо сохранить лицо».
Этот сценарий: крайне жесткие бомбардировки над Ханоем. Их невыносимый характер не должен скрывать, что они были лишь симулякром для того, чтобы позволить вьетнамцам сделать вид, будто они согласны на компромисс, а Никсону заставить американцев проглотить отступление их войск. Все было достигнуто, ничто объективно не было по-настоящему в игре, кроме правдоподобия финального монтажа.
Пусть моралисты войны, сторонники высоких военных ценностей не расстраиваются: эта война не менее жестока, хотя лишь симулякр, в ней также страдает плоть, а умершие и старые бойцы в ней стоят с лихвой остальных. Эта цель всегда полностью достигается, так же как и цель разделения территорий на участки и дисциплинарной социальности. Чего больше не существует, так это противостояния противников, реальности антагонистических оснований, идеологической серьезности войны. А также реальности победы или поражения, война, будучи процессом, который торжествует далеко за пределами своей видимости.
В любом случае, миротворчество (или устрашение), захватившее нас сегодня, находится по ту сторону войны и мира, оно есть равенство в любое мгновение мира и войны. «Война – это мир», − говорил Оруэлл. Здесь также, два дифференциальных полюса взрываются один в другом, или возвращают в цикл один другой – одновременность противоречий, которая есть сразу пародия и конец всякой диалектики. Таким образом, можно подойти к правде войны: узнать о том, что она была закончена еще до того, как реально была завершена, что конец войне был положен в самом разгаре войны, и что она, может быть, никогда не начиналась. Многие другие события (нефтяной кризис, и т.д.) никогда не начинались, никогда не существовали, не то, что искусственные перипетии – резюме, эрзацы и артефакты истории, катастроф и кризисов, предназначенных для поддержания исторического инвестирования под гипнозом. Все медиа и официальный сценарий информации там только для того, чтобы поддерживать иллюзию хронологии событий, реальности ставок, объективности фактов. Все события нужно читать с изнанки, или вы замечаете (коммунисты «у власти» в Италии, посмертное переоткрытие, ретро, гулагов и советских диссидентов как таковое, почти современное, при помощи умирающей этнологии, потерянного «отличия» Дикарей), что все вещи доходят слишком поздно, с запоздалой историей, по запоздалой спирали, что они уже давно исчерпали свой смысл и живут только искусственным воскрешением знаков, что все эти события следуют друг за другом без логики, в полной эквивалентности самых противоречивых событий, в глубочайшем безразличии к их последствиям (но это именно то, чего им отныне не хватает: они исчерпываются в своем зрелищном продвижении) – всякий фильм о «новостях» создает, таким образом, мрачное впечатление кича, ретро и порно одновременно – это без сомнения знают все, и никто не принимает это в глубине души. Реальность симуляции невыносима – более жестока, чем Театр жестокости Арто, который был также опытом жизненной драматургии, последним всплеском идеальности тела, крови, насилия в системе, которая уже уносила его к устранению всех ставок без единого следа крови. Для нас все закончено. Вся драматургия, и даже все реальное письмо жестокости исчезло. Симуляция главенствует, и мы имеем право только на ретро, на призрачную, пародийную реабилитацию всех потерянных референтов. Все они разворачиваются еще вокруг нас, в холодном свете устрашения (включая Арто, который имеет право, как и все остальное на свое оживление, на второе существование в качестве референта жестокости).
Вот почему ядерное распространение это не дополнительный риск взрыва или атомной катастрофы – кроме периода, во время которого «молодые» державы могли бы поддаться искушению дать ему не устрашающий ход, «реальный» (как это сделали американцы в Хиросиме – но именно они единственные имели право на эту «практическую ценность» бомбы, все те, кто получит к этому доступ, будут отныне устрашены воспользоваться подобной возможностью, даже самим фактом обладания ей). Вход в атомный клуб, так красиво названный, очень быстро сводит на нет (также как вступление в профсоюз для рабочих) любую робкую попытку насильственного вторжения. Ответственность, контроль, цензура, само-устрашение возрастают всегда быстрее, чем располагаемые силы или армии: таков секрет социального порядка. Таким образом, сама возможность парализовать целую страну, опустив рычаг, делает так, что электротехники никогда не используют это оружие: в этом весь миф тотальной и революционной забастовки, которая рушится в тот момент, как только получены все средства – но, увы, именно потому, что средства для этого предоставлены. Именно таков весь процесс устрашения.
Так, совершенно возможно увидеть однажды, как атомные державы экспортируют центральные атомные электростанции, оружие и бомбы во всех направлениях. За контролем посредством угрозы последует гораздо более эффективная стратегия миротворчества при помощи бомбы и посредством обладания бомбой. «Маленькие» державы, считая, что приобретают собственную автономную ударную силу, купят вирус устрашения, своего собственного устрашения. То же самое относительно центральных атомных станций, которые мы им уже предоставляем: столько нейтроновых бомб, обезвреживающих всю историческую вирулентность, любой риск взрыва. В этом смысле, ядерное устанавливает повсюду ускоренный процесс имплозии, оно замораживает все вокруг себя, оно поглощает всю живую энергию.
Ядерное это одновременно кульминационный момент свободной энергии и максимизация систем контроля всей энергии. Блокировка и контроль возрастают в той же мере (и без сомнения еще быстрее), что и освободительные виртуальности. Это было уже апорией современных революций. Еще это абсолютный парадокс ядерного. Энергии замораживаются на своем собственном огне, они сами себя устрашают. Совершенно не видно уже, какой проект, какая власть, какая стратегия, какой субъект мог бы находиться за этой дверью, за этой гигантской пресыщенностью системой своими собственными силами, отныне нейтрализованными, непригодными, невразумительными, невзрывчатыми – если только не возможность взрыва вовнутрь, имплозии, где все эти энергии уничтожались бы в катастрофическом процессе (в прямом смысле слова, то есть в смысле возврата всего цикла к минимальной точке, возврата энергий к минимальному пределу).
Примеч. переводчика. Поскольку данная фраза не встречается в Экклезиасте, то сама может служить примером чистого симулякра.
См.: Ж. Бодрийяр. Символический обмен и смерть, «Порядок симулякров», Париж, Gallimard, 1975.
И который не поддается решению в системе перевода. Смешение этих двух дискурсов делает психоанализ бесконечным.
См.: М. Перниола, Иконы, Образы, Симулякры, стр. 39.
Примеч. переводчика. Племя Тасади, сохранившее первобытный уклад жизни, было открыто в 1971 году на Филиппинах.
Примеч. переводчика. Пьер Кластр – французский антрополог, анархо-примитивистский философ, живший в 60-х гг. среди индейцев Парагвая и Венесуэлы, исследователь южно-американских обществ.
Примеч. переводчика. В Бургундии в городе Ле Крезо находится первый данного типа крупный экомузей Человека и промышленности, располагающий огромной территорией (свыше 500 тыс. кв. км с населением ок.150 тыс. чел.) старого региона горнодобывающей промышленности. Среди музейных объектов - замок промышленников Шнейдеров, угольная шахта, средневековый монастырь, школа, канал, городская застройка и т.п.
Примеч. переводчика. Пещера Ласко - которая находится во Франции, является одним из наилучших памятников эпохи палеолита, если судить по общему количеству и сохранности изображений на скалах. Некоторые ученые дали ей название «Сикстинская Капелла первобытной живописи». В 1948 г. вход в пещеру был оборудован для туристических посещений, которых становилось с каждым днём всё больше и больше, и со временем они стали угрожать сохранности наскальных изображений. В 1955 г. были замечены первые признаки повреждения изображений. Они возникли из-за избытка углекислого газа, появившегося от дыхания посетителей. В начале 1970-х гг. началось создание репродукции части пещеры. Она была открыта для широкой публики в 1983 г. и получила название Ласко 2.
Примеч. переводчика. Амер. «похоронный зал» (где гроб с телом стоит до погребения).
Примеч. переводчика. С англ.яз. Американский жизненный путь.
Примеч.переводчика. Уотергейтский скандал - политический скандал в США 1972-1974, закончившийся отставкой президента страны Ричарда Никсона. Первый за историю США случай, когда президент досрочно прекратил исполнение обязанностей при жизни. 17 июня 1972 года (за четыре месяца до президентских выборов, на которых кандидат от Республиканской партии Ричард Никсон был переизбран на второй срок) в штабе кандидата в президенты от Демократической партии Джорджа Макговерна, расположенном в отеле «Уотергейт» в Вашингтоне, были задержаны проникшие в отель путём взлома 5 человек. Они занимались настройкой подслушивающей аппаратуры и, по некоторым данным, фотографированием внутренних документов штаба демократов. До сих пор не доказана связь именно этого инцидента с администрацией Никсона. Уотергейтское дело продолжило цепь крупных политических скандалов в США, происходивших при многих американских правительствах и затрагивавших нередко деятельность президентов страны. «Уотергейт» стал отправной точкой для разоблачений других злоупотреблений властью в США, в частности для расследования незаконной деятельности Центрального разведывательного управления во внутренней жизни страны и его подрывной деятельности в зарубежных странах. Слово «Уотергейт» вошло в политический словарь многих языков мира в значении скандала, ведущего к краху карьеры главы государства. Последний слог в названии отеля — гейт — стал суффиксом, используемым для названия новых скандалов.
Это не обязательно должно привести к безнадежности смысла, но скорее к импровизации смысла, бессмысленности, одновременной множественности смыслов, разрушающих друг друга.
Примеч. переводчика. По аналогии с дежавю (déjà-vu) = дословно уже увиденный, déjà-mort = уже умерший.
Энергетический кризис, экологическая мизансцена сами есть не что иное, как фильм-катастрофа, того же стиля (и обладающие одной и той же ценностью), что и фильмы, которые сегодня преспокойно делают на Голливуде. Бесполезно интерпретировать подробно эти фильмы в их отношении к социальному «объективному» кризису или даже «объективной» фантазии катастрофы. В совершенно другом смысле нужно сказать, что это именно само социальное, в актуальном дискурсе, организуется по сценарию фильма-катастрофы. (См. М. Макариус. Стратегия катастрофы, стр. 115).
Примеч. переводчика. Фр. belle époque – начало XX века.
Этому снижению инвестирования работы соответствует параллельное падение инвестирования потребления. Конец принятой или ценности престижа автомобиля, конец любовному дискурсу, который четко противопоставлял объект наслаждения объекту работы. Некий другой дискурс приходит на смену, это дискурс работы над объектом потребления, имеющий целью активное реинвестирование, принудительное, пуританское (используйте меньше бензина, следите за вашей безопасностью, скорость превышена, и т.д.), адаптацию к которому характеристики автомобилей симулируют. Снова найти ставку посредством инверсии полюсов. Работа становится объектом потребности, машина становится объектом работы. Нет лучшего доказательства неразличимости всех ставок. Именно все тем же смещением от «права» голосования к избирательному «долгу», ознаменовывает себя сокращение инвестиций политической сферы.
Примеч. переводчика. Standing uppermiddle – (с англ. яз.) репутация, положение в обществе, соответствующее классу крупной буржуазии.
Примеч. переводчика. Panoptique – (с фр. яз.) в пеницитарной системе средство, позволяющее наблюдать (одновременно) за каждым заключенным. От греч. panoptes, pan- все, horao-вижу, всевидящий.
Примеч. переводчика. Pas de panique (Без паники) – французская телепередача на канале TV5.
Смешение медиум/сообщение разумеется коррелирует со смешением говорящий и слушатель, закрепляющее, таким образом, исчезновение всех дуальных и полярных структур, которые составляли дискурсивную организацию языка, всей детерминированной артикуляции смысла, отсылая к знаменитой таблице функций Якобсона. Дискурс «циркулирует» нужно воспринимать в буквальном смысле: то есть, что он больше не движется из одного пункта в другой, но проходит цикл, неотчетливо охватывающий позиции передающего и получателя, отныне неуловимые в качестве таковых. Таким образом, больше нет инстанции власти, передающей инстанции – власть есть нечто, что циркулирует, и чей источник больше не определяется, цикл, в котором меняются местами позиции доминирующего и доминируемого в бесконечной реверсии, которая есть также конец власти в ее классической дефиниции. Вращаемость власти, знания, дискурса кладет конец любой локализации инстанций и полюсов. В самой психоаналитической интерпретации, «власть» интерпретирующего происходит не из какой-то внешней инстанции, а из самого интерпретируемого. Это меняет все, так как у традиционных обладателей власти можно всегда спросить, откуда они ей обрели. Кто сделал тебя герцогом? Король. Кто сделал тебя королем? Бог. Только Бог уже больше не отвечает. Но на вопрос: кто сделал тебя психоаналитиком? аналитик без затруднений ответит: Ты. Так выражается, посредством инвертированной симуляцией, переход от «анализируемого» к «анализирующему», от пассивного к активному, который лишь описывает эффект кружения зависимостей полюсов, кругообразности, в которой власть теряется, растворяется, разрешается в совершенной манипуляции (не существует больше порядка властной инстанции или инстанции взгляда, но существует порядок тактильности и коммутации). Посмотрите также на кругообразность Государство/семья, обеспеченная метастатическим колебанием и регулированием образов социального и частного. (Ж. Донзело, Полиция семей, Париж, Минюи, 1977).
Невозможно отныне задать знаменитый вопрос: «Откуда вы говорите?» − «Откуда вы знаете?» − «Откуда вы держите власть?», без того, чтобы немедленно услышать ответ: «Но я от вас (исходя из вас) говорю» − подразумевая, это вы говорите, это вы знаете, это вы есть власть. Гигантское вращение, многословие слова, которое равнозначно шантажу без происхождения, устрашению без обращения предполагаемого субъекта разговора, но оставляющее без ответа, потому что на вопросы, которые он задает, ему неизбежно отвечают: но это вы есть вопрос, или: ваш вопрос это уже есть ответ, и т.д. – вся удушающая софистика улавливания слова, принудительного признания под видом свободы выражения, разворачивания сюжета к его собственному вопросу, прецессии ответа вопросу (вся жестокость интерпретации в этом, а также жестокость сознательного или бессознательного самоуправления «слова»).
Этот симулякр инверсии и инволюции полюсов, эта гениальная уловка, являющаяся секретом всего дискурса манипуляции, и, таким образом, сегодня, всех областей, секрет любого уровня власти в стирании сцены власти, в допущении всех слов, результатом которых является это фантастическое молчаливое большинство, характеристика нашего времени – все это без сомнения началось в политической сфере с демократическим симулякром, то есть с замещением инстанции Бога инстанцией народа в качестве источника власти, и замещением власти как эманации властью как репрезентацией. Анти-коперниковская революция: больше никакой трансцендентной инстанции, ни солнца, ни светящегося источника власти и знания – все происходит из народа и все туда же возвращается. Именно с этой великолепной переработкой отходов устанавливается, начиная со сценария массового избирательного права и заканчивая актуальными фантомами опросов, универсальный симулякр манипуляции.
Примеч. переводчика. Имплозия – implosion, дословно с франц.языка, взрыв, направленный внутрь. Жан Бодрийяр противопоставляет два термина, («explosion» - взрыв, и «implosion» - взрыв, направленный внутрь), два однокоренных слова, делая акцент на семантической значимости префиксов. Если слово explosion означает обычный взрыв и является физическим термином, то следует уточнить значение понятия implosion, занимающего в концепции симулякров место одной из основных категорий, под которым Жан Бодрийяр подразумевает неразличимость и слияние смысловых составляющих оппозиционной пары. С категорией имплозии связана категория «ядерного», в рамки которой философ вкладывает всю совокупность симуляционных процессов, являющихся следствием политики устрашения посредством атомного оружия. «Ядерное» Бодрийяр называет апофеозом симуляции. Оно связано, прежде всего, с «напряженным ожиданием», которое инициирует система устрашения. «Ядерное», по мнению Бодрийяра, является производителем симулякра войны посредством знаков устрашения, исключая реальность самого события ядерной войны, так как взрыв [explosion] давно оказался замещен взрывом с обратным направлением [implosion].
Парадокс: все бомбы являются чистыми: их единственное загрязнение это система безопасности и контроля, которую они излучают, поскольку не взрываются.
.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел философия
|
|