Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Рикёр П. Память, история, забвениеОГЛАВЛЕНИЕЧасть вторая ИСТОРИЯ. ЭПИСТЕМОЛОГИЯГлава 2. ОБЪЯСНЕНИЕ / ПОНИМАНИЕI. ПРОДВИЖЕНИЕ ИСТОРИИ МЕНТАЛЬНОСТЕЙИз обширной литературы о принципе объяснения в истории я выбрал то, что касается возникновения, а затем — упрочения и обновления всего, что, поочередно либо альтернативным образом, именовали историей культуры, историей ментальностей, наконец, историей репрезентаций. Позже я поясню, почему, по размышлении, я принял это последнее название. В данном разделе я должен буду комментировать выбор этого пути, поскольку до настоящего момента не представилось возможности его обосновать. Понятие ментально-сти на самом деле чрезвычайное уязвимо для критики ввиду характерного для него отсутствия ясности и дифференциро-ванности, или, если выразиться мягче, ввиду многообразного его использования в зависимости от контекста. Тем более интересны причины, по которым историки остановили на нем свой выбор. Я лично вижу причины этого в следующем. С позиций, наиболее приближенных к ремеслу историка, я заинтересовался успешным продвижением одного из этих новых «объектов», которым новейшая история придает столь большое значение, вплоть до превращения его в то, что я выше назвал «существенным объектом» (objet pertinent), — иными словами, в объект ближайшей референции для любого относящегося сюда дискурса. Такое продвижение влечет за собой, разумеется, перераспределение величин значимости10, степеней соответствия (degres de pertinence), затрагивающих уровень экономических, социальных, политических феноменов в масштабе, принятом историками, использующими понятия макро- и микроистории. Этот сдвиг в плане объектов референции, ближайшего соответствия, не может не сопровождаться сдвигом в плане методов и способов объяснения. Особенно выверяются понятия сингулярности (индивидов и событий), повторяемости, серийности, и еще более — 10 Я обосновываю это выражение в четвертом разделе первой главы части третьей (с. 468-480), посвященном отношению между истиной и интерпретацией в истории. 263 Часть вторая. История / Эпистемология понятие коллективной принудительности и, соответственно, пассивного либо не пассивного восприятия со стороны социальных агентов. Так, в конце обзора мы встретимся с достаточно новыми представлениями, такими, как апроприация и переговоры. Затем, несколько отойдя от работы историка, я хотел проверить тезис, согласно которому история в качестве одной из общественных наук не отступает от своего режима дистанцирования по отношению к живому опыту, опыту коллективной памяти, даже тогда, когда она заявляет о своем размежевании с тем, что именуют, чаще всего ошибочно, позитивизмом или, что ближе к истине, историзирующей историей, характеризуя начало XX века, эпоху Сеньобоса и Ланглуа. Можно было бы предположить, что благодаря этому «новому объекту» история, сознательно или пусть даже неосознанно, теснее сомкнется с феноменологией, особенно — с феноменологией действия или, как я предпочитаю говорить, с феноменологией действующего и претерпевающего действие человека. Несмотря на такое сокращение дистанций, история ментальностей и(или) репрезентаций остается по ту сторону эпистемологического разрыва, который отрезает ее от феноменологии особого рода, использовавшейся в части настоящего труда, посвященной памяти, и особенно коллективной памяти, как составляющей одну из возможностей того субъекта, которого я называю «человек могущий» (l'homme capable). Развитие истории репрезентаций в самое последнее время сближает между собой, насколько это позволяет объективная позиция истории, понятия, родственные понятию «мочь» («pouvoire»): мочь (быть способным) делать, говорить, рассказывать, вменять себе мотивы собственных поступков. Диалог между историей репрезентаций и герменевтикой действия получится тем более плодотворным, что незримый порог исторического познания не будет перейден. Но существует и более тонкий мотив моего интереса к истории ментальностей и репрезентаций; он становился все действеннее и, в итоге, лег в основу всей завершающей части настоящего анализа. Предвосхищая последний раздел главы, признаюсь, что этот мотив окреп окончательно с того момента, когда по причинам, о которых я скажу позднее, понятие репрезентации оказалось в моих глазах предпочтительнее понятия ментальное™. Это уже не результат смешения или неразличения понятий; на первый план вышла сверхдетерми- 264 Глава 2. Объяснение/понимание нация*. Получается — и нужно будет показать, что происходит это не вследствие некой семантической случайности, досадной омонимии, проистекающей из бедности или скудости словаря, — что слово «репрезентация» фигурирует в нашей работе в трех разных контекстах. Вначале оно обозначает великую загадку памяти, в связи с греческой проблематикой eikon и его порождающим большие сложности дублетом phantasma или phantasia: мы много раз повторяли, что мнемонический феномен заключается в данности уму (presence a l'esprit) отсутствующей вещи, которой вообще больше не существует, но которая была когда-то. Просто ли она вспоминается как присутствие, и в этом случае как pathos, или на нее устремлен активный поиск в процедуре припоминания, завершением которой становится опыт узнавания, — во всех случаях воспоминание есть ре-презентация, повторная презентация. Во второй раз категория репрезентации появляется в рамках теории истории в качестве третьей фазы историографической операции, когда труд историка, начатый в архивах, завершается публикацией книги или статьи, предназначенных для чтения. Теперь писание истории — это писание литературное. Однако далее следует затруднительный вопрос: каким образом историческая операция на этой стадии сохраняет, и даже венчает собой, стремление к истине, которым история отличается от памяти и в силу которого временами вступает в конфликт с обетом верного воспроизведения со стороны этой последней? Сформулируем точнее: каким образом истории в ее литературной записи удается быть отличной от вымысла? Задать такой вопрос означает спросить: в чем история остается или, скорее, становится репрезентацией прошлого, — коей не может быть вымысел, по крайней мере по заложенной в нем интенции, даже если он в каких-то случаях близок к этому. Таким образом историография в своей конечной фазе возвращается к загадке, перед которой память ставит нас в начальной фазе. Загадка повторяется историей, обогащенная всеми достижениями, которые мы поместили в целом, ведомые мифом из «Федра», под знак письма. Итак, теперь нам надо знать, решит ли историческая репрезентация прошлого — или просто транспонирует — апории, связанные с его мнемонической репрезентацией? Использование историками термина «репрезентация» —· в плане его концептуального содержания — должно быть рассмотрено surdetermination — разработка множественного определения, с учетом нескольких факторов, структурно связанных между собой. 265 Часть вторая. История/Эпистемология именно в связи с этими двумя важнейшими обстоятельствами. Репрезентация, охватывающая область от мнемонической репрезентации, о которой говорилось в начале нашего дискурса, и до репрезентации литературной, которая приходится на конец всей историографической процедуры, предстает как объект, как референт определенного исторического дискурса. Возможно ли, чтобы репрезентация в качестве объекта историков не несла на себе следов изначальной загадки мнемонической репрезентации прошлого и не предвосхищала конечной загадки исторической репрезентации прошлого? В продолжении этого раздела мы ограничимся беглым обзором важнейших моментов истории ментальностей, начиная с французской школы «Анналов» вплоть до периода, именуемого наблюдателями, историками и не историками, периодом кризиса. Далее мы умышленно прервем этот краткий обзор, чтобы остановиться на трех крупнейших интеллектуальных инициативах, которые, если их и нельзя вместить в строгие рамки истории ментальностей и репрезентаций, адресовали совокупности общественных наук могучий вызов, и надо еще спросить себя, ответила ли на него историческая наука в своем последующем развитии, и даже — способна ли вообще история репрезентаций это сделать. Прежде всего следует обратиться к первому поколению школы «Анналов», поколению Люсьена Февра и Марка Блока, и не только по той причине, что основание журнала в 1929 году явилось эпохой, но и потому, что понятие ментальное™ в трудах основоположников школы являет нам исключительную значимость, равную которой мы находим лишь в последующем поколении, в поворотный период, отмеченный именами Эрнеста Лабрусса и, особенно, Фернана Броде ля. Эта черта тем более примечательна, что «Анналы экономической и социальной истории» — так они были окрещены при рождении — прежде всего характеризуются смещением интереса от политики в сторону экономики и жестким отвержением подхода к истории в духе Сеньобоса и Ланглуа, который ошибочно именовали позитивистским, с риском спутать его с контовским наследием, — и, уже менее несправедливо, историзирующим, ввиду его зависимости от немецкой школы Леопольда Ранке. Единым блоком отвергнуты единичность событий и индивидов, хронология, подчеркиваемая в нарративе, политика как приоритетная сфера интеллигибельного. Начинаются поиски регулярного, устойчи- 266 Глава 2. Объяснение/понимание вого, длящегося — по модели, близкой к географии, которая достигла небывалых высот с Видалем де ла Блашем, и к экспериментальной медицине Клода Бернара; предполагаемой пассивности историка в отношении накопленных фактов противопоставляется позиция активного вмешательства историка, работающего с архивными документами11. Если Люсьен Февр тем не менее заимствует у Леви-Брюля понятие ментальное™, это делается для того, чтобы в историю «случаев», составляющую часть исторической биографии, привнести в качестве заднего плана то, что он называет «ментальной оснасткой»12. Расширив таким образом понятие ментальное™ и выведя его за рамки того, что все еще продолжали называть «первобытной менталь-ностью», Люсьен Февр как бы одним ударом убивает двух зайцев: сфера исторического исследования выводится за пределы экономики и, главное, политики, а в адрес истории идей, исповедуемой философами и большинством историков науки, поступает протест со стороны истории, прочно укорененной в социальном. История ментальностей, таким образом, надолго прокладывает собственную глубокую борозду между экономической историей и лишенной историчности историей идей13. В 1929 году Л. Февром уже опубликован «Лютер» (1928); к нему он присоединит еще «Рабле» и «Маргариту Наваррскую»14. Выдержанные внешне в биографическом стиле, все эти три книги ставят проблему, которая возникнет вновь в другой форме, когда история задастся вопросом о своей способности представлять прошлое, — а именно, проблему границ репрезентации15. Столкнувшись с проблемой неверия в XVI веке, Л. Февр убедитель- 11 Первый сигнал прозвучал уже в 1903 году: это была известная статья Ф. Симиана «Исторический метод и социальные науки» (Methode historique et science sociale // Revue de synthese historique, 1903), перепечатанная в «Анналах» в 1960 г.; мишенью стал труд Сеньобоса «Исторический метод в приложении к социальным наукам» (La Methode historique appliquee aux sciences sociales; 1901). Историзирующую историю, предмет всех насмешек, следовало бы скорее назвать методологической школой, согласно пожеланию Габриэля Моно (Monod), основателя «Revue historique», журнала, с которым «Анналы» стремились конкурировать. Более взвешенную оценку, как уже было сказано, мы найдем в статье А. Проста «Seignobos revisite», см. выше, с. 249, сн. 56. 12 Febvre L. Combats pour l'histoire, Paris, Armand Colin, 1953. 13 Burguiere A. Histoire d'une histoire: la naissance des Annales; Revel J. Histoire et science sociale, les paradigmes des Annales //Annales, n. 11, 1979; «Les Annales, 1929-1979», p. 1344sq. 14 Febvre L. Un destin: M. Luther, Paris, 1928; reed., PUF, 1968; Le Probleme de l'incroyance au XVIe siecle: la religion de Rabelais, Paris, Albin Michel, 1942. 15 См. ниже, часть вторая, глава 3. 267 Часть вторая. История/Эпистемология ным образом устанавливает, что свойственный этой эпохе кругозор («le croyable disponible», выражение, не принадлежащее Февру), ее «ментальная оснастка» не позволяют ни исповедовать, ни даже сформировать откровенно атеистическое видение мира. Что может и чего не может представить себе о мире человек той или иной эпохи — вот что стремится показать история ментальностей, рискуя оставить без ответа вопрос о том, кто именно мыслит так с помощью этого ментального инвентаря. Действительно ли коллективное так недифференцированно, как это, по-видимому, предполагается понятием ментальной оснастки? Здесь историку, очевидно, остается положиться на психологию Ш. Блонделя, а также на социологию Леви-Брюля и Дюркгейма. Между тем Марк Блок в «Королях-чудотворцах» (1924), а затем в «Феодальном обществе» (1939, 1940, 1948, 1967, 1968), столкнулся со схожей проблемой: каким образом молва, ложный слух о способности королей исцелять больных золотухой могли распространиться и утвердиться, если не в силу почти религиозного благоговения перед троном? Здесь следует предположить, остерегаясь анахронических искажений, прочность специфической ментальной структуры — «феодальной менталь-ности». В противоположность истории идей, вырванной из социальной почвы, история должна уступить место сугубо исторической трактовке «способов чувствовать и мыслить». Важное значение обретают символические, коллективные практики, ментальные, не замечавшиеся ранее репрезентации различных социальных групп, до такой степени, что Л. Февр обеспокоен «сту-шевыванием» индивида при подобном подходе Марка Блока к проблеме. К воздействию, в пространстве между индивидом и обществом, того, что Норберт Элиас называет цивилизацией, эти два основателя школы подходят с разной меркой. Влияние Дюркгейма сильнее ощущается у Блока, внимание к тяге людей Ренессанса к индивидуализации — у Февра16. Но что их объединяет, так это, с одной стороны, уверенность, что события цивилизации выступают на фоне социальной истории, с другой же — внимание к отношениям взаимозависимости между различными сферами деятельности общества, внимание, не дающее замкнуться в тупике отношений между базисом и надстройкой, по примеру марксизма. Это, сверх того, вера в объединяющую силу 16 Интересно сопоставить «Рабле» Л. Февра с «Рабле» М. Бахтина. 268 Глава 2. Объяснение/понимание истории в отношении смежных социальных наук: социологии, этнологии, психологии, литературных исследований, лингвистики. «Средний человек "Анналов"», по выражению Франсуа Досса17, этот социальный человек, — это не вечный человек, а исторически датированная фигура антропоцентризма, гуманизма, идущего от века Просвещения, того самого, который позже станет бичевать М. Фуко, Но каковы бы ни были возражения, которые можно выдвинуть против этого видения мира, связанного с интерпретацией, неотделимой от истины в истории18, на этой стадии нашего собственного дискурса правомерно задаться вопросом, каковы же внутренние связи этих ментальных структур в ходе эволюции и, главное, каким образом воспринимается или претерпевается социальное давление, которое они оказывают на социальных агентов. Социологизирующий или психологизирующий, детерминизм «Анналов» в пору их наибольшего влияния может быть эффективно поставлен под сомнение лишь тогда, когда история, вновь обратившись к самой себе, выдвинет в качестве важнейшей проблемы диалектическую связь между верхами и низами общества в том, что касается отправления власти. После Первой мировой войны школа «Анналов» (и журнал, носящий теперь название «Economies, societes, civilisations») выделяется предпочтением, отдаваемым экономике в качестве основного референта. С этим главным отношением согласуется и инструментарий квантификации, прилагаемый к повторяемым фактам, сериям, обработанным статистическими методами, при участии ЭВМ. Кажется, что гуманизм первого поколения «Анналов» отступил перед благоговением в отношении экономических и социальных сил. Структурализм К. Леви-Строса воспринимается одновременно как поддержка и как конкуренция19. Следовательно, теперь нужно противопоставить инвариантам господствующей социологии структуры, остающиеся историческими, то есть меняющимися. Этому удовлетворяет зна- 17 Dosse F. L'Histoire en miettes. Des «Annales» a la nouvelle histoire. Стоит прочесть новое предисловие 1997 года, учитывающее изменения, которые я, в свою очередь, изложу далее в этой главе, вслед за историком Бернаром Лепти. 18 См. ниже, часть третья, глава 1. 19 Levi-Strauss С. Histoire et ethnologie // Revue de metaphysique et de morale, 1949, переиздано в Anthropologie structurale, Paris, Pion, 1973; на статью отвечает Фернан Бродель. (См.: Histoire et science sociale. La longue duree // Annales, 10 decembre 1958, p. 725-753, перепечатано в: Ecrits sur l'histoire, Paris, Flammarion, 1969, p. 70.) 269 Часть вторая. История/Эпистемология менитое понятие большой длительности (longue duree), водруженное Броделем на вершину пирамиды с нисходящими ступенями длительностей по схеме, напоминающей лабруссовскую триаду «структура, конъюнктура, событие». Время, оказавшееся, таким образом, в чести, сопрягается с пространством географов, постоянство которого способствует замедлению длительностей. Слишком хорошо известно, какой ужас внушало Бро-делю событие, чтобы здесь стоило к этому возвращаться20. Проблематичным остается отношение, связывающее эти длительности, о которых можно говорить скорее как о нагроможденных друг на друга, чем как о диалектически выстроенных, в соответствии с плюрализмом эмпирического характера, решительно очищенным от абстрактных спекуляций, — в отличие от тщательно реконструированной Жоржем Гурвичем множественности социальных времен. Эта концептуальная слабость броде-левской модели может быть подвергнута действенной критике лишь в том случае, если мы примем во внимание вопрос, встающий в связи с варьированием масштабов, увиденных глазами историка. В этом отношении соотнесение с историей в целом, которое от основателей школы унаследовали и энергично воспроизвели их преемники, дозволяет лишь одну осторожную рекомендацию: признавать взаимозависимости там, где другие, прежде всего марксисты, усматривают линейные — горизонтальные либо вертикальные — зависимости между составляющими социальных связей. Эти взаимозависимости могут сами стать проблемой лишь на позднейшей стадии рефлексии, когда предпочтения, отданные большой длительности, окажутся самым очевидным образом связанными с выбором, до тех пор еще не мотивированным, в пользу макроистории, по модели экономических отношений. Этим союзом между измерением большой длительности и макроисторией определяется вклад второго поколения «Анналов» в историю ментальностей. Здесь следует помимо триады иерархизированных длительностей принять во внимание и другую, а именно: триаду экономического, социального и культурного. Но последняя ступень этой трехступенчатой ракеты, по 20 Я детально изложил эпистемологию, разработанную Броделем в его основополагающем труде «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа И», в первом томе книги «Время и рассказ» (с. 240-250). В этой связи я предпринял попытку, как я сказал бы сегодня, нарративистской реконструкции произведения, где я склонен считать само Средиземное море почти что действующим лицом великой геополитической интриги. 270 Глава 2. Объяснение/понимание остроумному выражению Пьера Шоню, сторонника серийной, квантитативной истории, не менее, чем две другие ее ступени, подчинена методологическим правилам, которые диктует выбор в пользу большой длительности. Приоритет, отдающийся повторяемым, серийным, квантифицируемым фактам, действителен так же в сфере ментального, как и в сфере экономического и социального. И тот же фатализм, внушенный зрелищем неумолимого давления экономических сил и усугубленный видом постоянства обитаемых географических пространств, склоняет к концепции человека, подавляемого силами более могущественными, нежели его собственные, как о том свидетельствует другой выдающийся труд Броделя, «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» (1979). Далеко ли отсюда до стальной клетки Макса Вебера? Не воспрепятствовал ли экономизм развертыванию этой третьей ступени, как об этом можно судить по сдержанному отношению Броделя к идеям Макса Вебера о протестантской этике и капитализме? Не реализовалась ли мечта истории об объединении смежных социальных наук исключительно в пользу антропологии, запуганной структурализмом, вопреки надежде историзировать последний? Во всяком случае, Бродель до конца своих дней решительно противопоставлял идею целостной (totale) истории угрозе ее распыления. В итогах, которые журнал в 1979 году подводит своему пятидесятилетнему пути21, издатели напоминают, что объединившееся вокруг журнала сообщество стремилось предложить «скорее программу, чем теорию», однако признают, что множественность объектов, подвергаемых все более специализированному, технически все более сложному анализу, грозит «возрождением соблазна кумулятивной истории, когда достигнутые результаты значат больше, чем поставленные вопросы». Жак Ревель напрямую касается этой угрозы в статье, являющейся как бы продолжением цитированной выше статьи А. Бюргьера и озаглавленной «История и социальная наука: парадигмы "Анналов"» (р. 1360-1377). В чем, спрашивает он, «единство интеллектуального движения, история которого насчитывает уже полвека?» «Что общего между чрезвычайно согласованной программой первых лет и явным расхождением направлений в последующем?» Ревель предпочитает говорить об отдельных парадигмах, сменявших одна другую, но не вы- 21 Les Annales, 1929-1979 // Annales, 1979, p. 1344-1375. 271 Часть вторая. История/Эпистемология тесненных. Отказ от абстракций, выбор в пользу конкретного против схематизма затрудняют формулирование этих парадигм. В первые годы существования журнала бросается в глаза относительное доминирование экономического и социального, при том, что социальное никогда не становилось «объектом систематической, четкой концептуализации... оно в большей мере — место всегда открытой инвентаризации соответствий, отношений, на которых основана взаимозависимость феноменов». Здесь скорее можно видеть стремление сплотить вокруг истории группу социальных наук, включая социологию и психологию, и организовать сопротивление «подчас терроризирующему антиисторизму», к которому подводят нас «Печальные тропики» (1955) и «Структурная антропология» (1958) Клода Леви-Строса, чем содержательную структуру, которая поддерживала бы одновременно и эти чаяния и это сопротивление. Поэтому здесь трудно выявить ставку на непрерывность и, еще менее того, на прерывность. Никто не знает точно, «какая констелляция знания распадается на наших глазах в течение вот уже двадцати лет». Является ли человек сам по себе, если можно так выразиться, объединяющей темой «особого порядка научного дискурса», так, чтобы можно было связать с постепенным исчезновением этого переходного объекта последующее дробление исследовательского поля? Автору статьи понятны слова о распаде истории, в частности то, что говорит Ф. Досс о «раздроблении истории» (Г«histoire en miettes»); он поддерживает отказ и убежденность, связанные с требованием возврата к целостной (globale), или тотальной, истории, — отказ от внутренних перегородок, убежденность в необходимости связности, конвергентности. Но он не может скрыть беспокойства: «Все происходит так, как если бы программа глобальной истории предлагала лишь одну нейтральную раму для наслоения отдельных историй, упорядочение которых явно не создает затруднений». Отсюда — вопрос: «Раздробленная история — или история в процессе построения?» Автор не предлагает решения. Что же сталось, в этом концептуальном тумане, с историей ментальностей, не упомянутой в данном «итоге инвентаризации»? (Не упомянуты, впрочем, и другие важнейшие ветви древа истории.) Нашлись историки, которые перед лицом этих вопросов и сомнений сумели сохранить интеллигибельный курс в области истории ментальностей, — пусть даже им пришлось ради этого передать последнюю под покровительство других наук. Напри- 272 Глава 2. Объяснение/понимание мер, Робер Мандру, все творчество которого проходит под эгидой «исторической психологии»22. Именно ему «Encyclopaedia Universalis» доверила представление и обоснование истории мен-тальностей23. Мандру так определяет свой объект: «[Историческая ментальность] ставит своей целью воссоздание поведения, высказываний и умолчаний, выражающих коллективное мировосприятие и коллективные чувствования; представления и образы, мифы и ценности, признанные или пассивно усвоенные группами либо обществом в целом и составляющие содержание коллективной психологии, являются главными объектами исследований». (Можно видеть, что «ментальность» у франкоязычных авторов приравнивается к немецкому понятию «Weltanschauung», наше понятие ментальное™ — как бы перевод его.) Что касается метода, то «историческая психология», которой сам Мандру придерживается, опирается на оперативные концепты, имеющие точное определение: видение мира, структура, конъюнктура. С одной стороны, видение мира обладает собственной внутренней связностью, с другой — определенная структурная непрерывность придает ему замечательную устойчивость. Наконец, ритмы и колебания, продолжительные и краткие, размечают конъюнктурные пересечения. Мандру выступает, таким образом, как историк коллективной ментальности, который склонен больше всего доверять интел-лигибельности истории ментальностей, в духе, близком Лаб-руссу (структура, конъюнктура, событие), и меньше всего — в отличие от Мишеля де Серто — психоаналитическому переписыванию заново коллективной психологии. Жан Пьер Вернан, также в русле школы «Анналов», публикует в 1965 году свой главный труд, впоследствии много раз переиздававшийся, «Миф и разум у греков»24, который он именует «Очерк исторической психологии» и помещает под патронаж психолога Иньяса Мейерсона (ему же посвящен труд), в близком соседстве с другим эллинистом, Луи Герне. Речь идет об «исследованиях, посвященных внутренней истории грека, его 22 Mandrou R. Introduction a la France moderne. Essai de psychologie historique (1961), reed., Paris, Albin Michel, 1998. De la culture populaire en France aux XVIIe et XVIIIe siecles et La Bibliotheque bleue de Troyes (1964), reed, Paris, Imago, 1999. Magistras et Sorciers en France au XVIIe siecle. Une analyse de psychologie historique, Paris, Ed. du Seuil, 1989. 23 Encyclopaedia Universalis, 1968, t. VIII, p. 436-438. 24 VernantJ.-P. Mythe et Pensee chez les Grecs: etudes de psychologie historique, Paris, Maspero, 1965; reed., La Decouverte, 1985. 273 Часть вторая. История/Эпистемология ментальной организации, переменам, затронувшим его с VIII по IV вв. до нашей эры, всю картину его деятельности и психологических функций, как-то: рамки пространства и времени, память, воображение, личность, воля, символические практики и использование знаков, способы рассуждения, мыслительные категории» («Mythe et Pensee chez les Grecs», p. 5). Спустя двадцать лет Вернан признает, что метод его близок структурному анализу, применяемому многими учеными к другим мифам или группам мифов; среди них — Марсель Детьен, в соавторстве с которым он публикует «Уловки рассудка: metis греков» (Flammarion, 1974). На работе, опубликованной в соавторстве с Пьером Видаль-Наке, «Миф и трагедия в Древней Греции» (Maspero, 1972), безусловно лежит та же печать. Примечательно, что Жан Пьер Вернан не порывает с гуманизмом первого поколения «Анналов». В конечном счете ему важен извилистый путь, ведущий от мифа к разуму. Как и в «Мифе и трагедии», речь идет о том, чтобы показать, «каким образом сквозь античную трагедию V века проступают первые, еще нечеткие, черты человека — субъекта действия, хозяина своих поступков, ответственного за них, субъекта, наделенного волей» («Mythe et Pensee chez les Grecs», p. 7). Автор подчеркивает: «От мифа к разуму: таковы были два полюса, между которыми, как это видно при панорамном обозрении в заключении книги, как бы разыгрывались судьбы греческой мысли» (ibid.); при том не оставлен без внимания специфичный и даже странный характер этой формы ментальное™, о чем свидетельствует исследование «превращений этой особой, типично греческой, формы изворотливого ума, который весь — хитрость, лукавство, пронырливость, обман и находчивость в любом виде», metis греков, «не восходящий полностью ни к мифу, ни к разуму» (ibid.). Как бы то ни было, главное направление истории менталь-ностей в рамках «Анналов» вынуждено было при втором поколении, поколении Лабрусса и Броделя, и еще более — в пору так называемой «новой истории», перейти к защите — не вполне уверенной -— своего права на существование; с одной стороны, мы становимся свидетелями утраты опоры, что позволило заговорить о раздробленной истории, и даже — об истории «в осколках», с другой, именно благодаря этой распыленности — об определенном улучшении ситуации: так, вся история мен-тальностей, полностью, фигурирует особняком среди «новых объектов» «новой истории» в третьем томе коллективного труда «Писать историю», во главе которого стояли Жак Ле Гофф и 274 Глава 2. Объяснение/понимание Пьер Нора. В едином раду с «новыми проблемами» (часть первая) и «новыми подходами» (часть вторая), история ментально-стей обретает самостоятельность в момент, когда проект тотальной истории оказывается размытым. От прежней опеки со стороны экономической истории у некоторых авторов осталось пристрастие к большой длительности и количественному анализу, за счет устранения фигуры человека эпохи гуманизма, бывшей еще объектом притяжения для Блока и Февра. В частности, история климата поставляет свои мерки и методы этой «истории без людей»25. Такое упорное пристрастие к серийной истории подчеркивает, в силу контраста, концептуальную расплывчатость понятия ментальное™ под пером тех, кто покровительствует этой специфической истории. В этом отношении характеристика, данная Жаком Ле Гоффом этому «новому объекту»26, а именно, ментальностям, является для последовательной мысли еще более обескураживающей, чем предыдущие «инвентарные итоги» Дюби и Мандру. Возрастание значения топоса (topos) — предвещавшее его вероятный отход на задний план — Марсель Пруст приветствовал словами, которые не могли не внушить беспокойства: «Ментальность мне по вкусу. Так запускаются в обиход новые слова». Имеет ли это выражение под собой научную реальность, обладает ли содержательной связностью — вопрос остается нерешенным. Исследователь тем не менее хочет верить, что сама неопределенность понятия делает его способным вывести нас «за пределы истории» («au-dela de l'histoire»), читай: экономической и социальной истории. Тем самым история ментальностей предлагает «переселение [...] всем, кто пострадал от интоксикации экономической и социальной историей и, в первую очередь, вульгарным марксизмом», перемещая их в «ту потусторонность» («cet ailleurs»), каковую можно было усмотреть в ментальное™. Таким способом находят удовлетворение чаяния Мишле, поскольку «воскресшим morts-vivants* возвращается живой облик» («Писать историю»). В то же самое время восстанавливается связь с Блоком и Февром; понятие мен-тальности модулируют на манер этнологов и социологов соответственно эпохам и среде. Если здесь говорить об археологии, это будет не в том смысле, какой придал этому слову М. Фуко, 25 Leroy-Ladurie E. Histoire du climat depuis Tan mil. Paris, Flammarion, 1967. 26 Le GoffJ. Les mentalites: une histoire ambigue // Faire de l'histoire, t. III, Nouveaux Objets, p. 76-94. * см. с. 504-514 наст, издания. 275 Часть вторая. История/ Эпистемология а в обычном смысле стратиграфии. Ментальное™ функционируют автоматически, без ведома их носителей: это не столько оформленные, высказанные мысли, сколько общие места, в той или иной мере расхожее культурное наследие, картины мира, запечатлевшиеся в том, что отваживаются называть коллективным бессознательным. Если история ментальностей смогла на какое-то время по праву занять место среди «новых объектов», это произошло в результате расширения ее документальной сферы, с одной стороны, за счет всякого следа, ставшего коллективным свидетелем эпохи, с другой — за счет любого документа, касающегося отклонений в поведении относительно господствующей ментальное™. Этим колебанием понятия между господствующим и маргинальным — в силу несоответствий, обнаруживавших отсутствие у современников со-временности, совпадения во времени (contemporaneite), — по всей видимости, оправдывалось обращение к категории ментальностей, несмотря на ее семантическую зыбкость. Но в таком случае в качестве нового объекта должна была бы рассматриваться не история ментальностей как таковая, а темы, в беспорядке собранные в третьем томе книги «Писать историю», от климата и до праздников, включая книгу, тело27 и не названные глубокие переживания частной жизни28; не забыты также девушка и смерть29. Это занесение понятия ментальное™ в число «новых объектов» истории благодаря упомянутому выше его расширению совершенно необоснованно. Глубинная причина отрицания этого факта не сводится к указанию на семантическую расплывчатость понятия: она вызвана более серьезной путаницей, а именно — недифференцированной трактовкой понятия одновременно как предмета изучения, как категории социального отношения, иного характера нежели отношение экономическое или политическое, и как способа объяснения. Такое смешение следует отнести на счет наследия Л. Леви-Брюля и его понятия «примитивной ментальное™». Примитивной ментальностью объясня- 27 Delumeau J. La Peur en Occident, Paris, Fayard, 1978; reed., coll. «Pluriel», 1979. Vovelle M. Piete baroque et dechristianisation en Provence au XVTIIe siecle. Les attitudes devant la mort d'apres les clauses des testaments, Paris, Pion, 1973. 28 Histoire de la vie privee (sous la dir. de P. Aries et G. Duby), Paris, Ed. du Seuil, 1987, reed. 1999, coll. «Points». 29 Aries P. L'Homme devant la mort, Paris, Ed. du Seuil, 1977. Этим темам посвящены и замечательные работы Алена Корбена (Corbin), в том числе: Le Miasme et la Jonquille. L'odorat et l'imaginaire social, XVlIIe-XIXe siecle, Paris, Flammarion, 1982. 276 Глава 2. Объяснение/понимание ются взгляды, иррациональные с точки зрения научной рациональности и логики. Создается иллюзия освобождения от предубеждения наблюдателя, которое Л. Леви-Брюль начал критиковать в своих «Записных книжках», опубликованных в 1949 году, применяя понятие ментальностей к достаточно характерным мыслительным процессам или совокупности взглядов, присущих группам или целым обществам, чтобы представить ментальность как черту в одно и то же время описательную и экспликативную. В качестве характерного рассматривается не содержание дискурса, а нечто скрытое, подспудная система взглядов: однако, интерпретируя понятие ментальное™ одновременно как описательную черту и как принцип объяснения, нельзя выйти за рамки концепта примитивной ментальности, сложившегося в социологии начала XX века. Попытку самым решительным образом разобраться в этой мешанине предпринял Джеффри Ллойд в эссе, озаглавленном «Демистифицированные ментальности»30; оно носило разгромный характер. Аргумент Ллойда прост и прямолинеен: понятие ментальности бесполезно и вредно. Бесполезно в качестве описания, вредно в качестве объяснения. Леви-Брюлю оно служило для описания дологических и мистических черт, таких как «партиципация», приписываемых «примитивным» обществам. Современным историкам оно служит для описания и объяснения расходящихся, диссонирующих модальностей взглядов той или иной эпохи, в которых сегодняшний наблюдатель не обнаруживает своего видения мира: для логически, последовательно, научно мыслящего наблюдателя эти взгляды прошлого и даже настоящего времени выглядят загадочными, парадоксальными, а то и вовсе абсурдными: всё остаточное донаучное и паранаучное рассыпается под этим описанием. Это — конструкция наблюдателя, проецируемая на видение мира действующих лиц31. В результате понятие ментальности делает вираж от описания в сторону объяснения и из бесполезного становится 30 Lloyd G. E.R. Demystifying Mentalities, Cambridge University Press, 1990; trad. fr. de F. Regnot, Pour en finir avec les mentalites // La Decouverte/Poche, Paris, coll. «Sciences humaines et sociales», 1996. 31 «Главное различие, которое надо тщательно соблюдать — это различие, устанавливаемое социальной антропологией между категориями «действующее лицо» (acteur) и «наблюдатель». В оценке того, что внешне загадочно или попросту парадоксально, я показываю, что есть узловой вопрос, а именно: надо выявить, существуют ли эксплицитные концепты лингвистических или иных категорий» (Lloyd G. ibid., p. 21). 277 Часть вторая. История/Эпистемология вредным, поскольку избавляет от необходимости реконструировать контекст и обстоятельства, сопутствовавшие появлению «эксплицитных категорий, к которым мы обычно прибегаем в наших описаниях, где важное место занимает оценка: наука, миф, магия, а также противоположность между буквальным и метафорическим» («Demystifying Mentalities», p. 21). Всю остальную часть труда Ллойда занимает прекрасная реконструкция контекстов и обстоятельств появления категорий рационального и научного наблюдателя, главным образом в эпоху классической Греции, а также в Китае. Переход к различению донаучного отношения к миру (магия и миф), с одной стороны, научного — с другой, является в книге объектом тщательного анализа, сосредоточенного, главным образом, на политических условиях и риторических ресурсах публичного использования слова в контексте полемики. Это — подход к проблемам, сравнимый с подходом Ж.-П. Вернана, П. Видаль-Наке и М. Детьена32. Так называемое невысказанное, имплицитное, которое понятие ментальное™ якобы должно тематизировать глобальным, недифференцированным образом, растворяется в сложном переплетении постепенных завоеваний. Покончил ли Ллойд тем самым с ментальностями? Да, разумеется, — если речь идет о пассивном (букв.: ленивом — paresseux. — Г. Т.) способе объяснения. Ответ будет более осторожным, если дело касается эвристического понятия, прилагаемого к тому, что в системе взглядов не растворяется в содержании дискурса: доказательство тому — настойчивое обращение самого Ллойда к «стилю поиска» при реконструкции присущей грекам формы рациональности33. И в этом случае речь в гораздо 32 Vernant J.-P. Les Origines de la pensee grecque, Paris, PUF, 1962; reed., 1990, coll. «Quadrige». Mythe et Pensee chez les Grecs, 1.1, Detienne M. et VemantJ.-P. Les Ruses de l'intelligence: la metis des Grecs. Vidal-Naquet P. La raison grecque et la cite // Le Chasseur noir. Formes de pensee et formes de societe dans le monde grec, Paris, Maspero, 1967, 1981, 1991. 33 Говоря о различении'буквального и метафорического в эпоху классической Греции, автор замечает: «Здесь надо видеть одновременно элемент и продукт резкой полемики, где поиски нового стиля были устремлены на то, чтобы отличаться от соперников, притом не только от тех, кто традиционно претендует на мудрость» (Lloyd G. Pour en finir avec les mentalites, p. 63). Говоря далее о связи между развитием философии и греческой науки, с одной стороны, и политической жизнью, с другой, автор задается вопросом, может ли данная гипотеза «позволить нам подойти ближе к характерным чертам стилей поиска, выработанным в античной Греции» (ibid., р. 65). По поводу частого употребления выражений «стиль поиска», «стиль мыслей» см. р. 66, 208, 211, 212,215, 217, 218. 278 Глава 2. Объяснение / понимание большей мере идет о том, что можно назвать le croyable disponible, о совокупности представлений эпохи, чем о «высказываниях или взглядах по видимости (то есть для наблюдателя) удивительных, странных, парадоксальных или исполненных противоречий» (op. cit., p. 34). Разумеется, эта совокупность, croyable, определяется относительно наблюдателя: но она является disponible — ею располагают — действующие лица. Именно в этом смысле Л. Февр утверждал, что последовательный атеизм не мог быть продуктом croyable disponible человека XVI века. Таким способом подчеркивается не иррациональный — донаучный, дологический — характер воззрения, а его дифференциальный, отличный, характер, в плане того, что Ллойд собственно и называет «стилем поиска». В таком случае понятие ментальности сводится к своему статусу «нового объекта» исторического дискурса в пространстве, оставленном без прикрытия экономикой, сферой социального и политического знания. Это — то, что нуждается в объяснении, explicandum, a не «ленивый» принцип экспликации. Если полагать, что наследие неадекватного понятия «примитивной ментальности» продолжает оставаться первородным грехом понятия ментальности, то лучше, в самом деле, от него отказаться и предпочесть ему понятие репрезентации. Наша цель — трудное обретение права приступить к этому семантическому замещению, вначале — обратившись к учениям нескольких выдающихся мэтров (раздел второй), а затем прибегнув к опосредствующему понятию, понятию масштаба и «смены масштабов» (раздел третий). Ваш комментарий о книгеОбратно в раздел философия |
|