Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Марков Б. Храм и рынок. Человек в пространстве культурыОГЛАВЛЕНИЕРаздел третий. Дискурс и власть2. Философствование на краях порядковОпределение постмодерна как особой исторической эпохи опирается на схему, в которой выделяются классика и современность. В своем определении «классического» X. Г. Гадамер делает акцент на его нормативности: «Классическое есть то, что способно устоять перед исторической критикой, поскольку его историческое превосходство, сила и обязательность его передающей, утверждающей себя самое значимости предшествуют всякой исторической рефлексии и сохраняются в ней» (Гадамер X. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 341). В таком понимании классическое выглядит как вневременное настоящее, современное любой эпохе. Оно имеет не исторический, а нормативный статус, ибо констатация релятивности исторического предполагает неявное знание о классическом. Рассуждение Гадамера применимо и к определению соотношения модерна и постмодерна. Это не столько исторические, сколько классифицирующие различия. Модерн, как тенденция к единству и поискам универсального, сближается Раздел III. Философствование на краях порядков 245 с гадамеровским определением классического. Постмодернизм самоопределяется как протест против самой идеи единства и любых форм ее реализации, будь то идеи природы, Бога, разума или гуманизма. Однако протест против сложившихся моделей мироздания характерен и для модерна, ведущие представители которого подвергли разрушению претензии метафизики на абсолютное знание. Модернизм в философии и в искусстве характеризуется переключением интереса к инструментарию и методологии. Например, вопрос об истине решается не путем сопоставления знания с «самим бытием», а на основе тех или иных практик субъективности. В неопозитивизме классическая метафизика была объявлена языковой болезнью. В феноменологии она обвинялась в некритическом натурализме и объективизме. Хайдеггер видел в ней консервацию рассмотрения бытия в модусе представления. Вместе с тем эта работа по «деконструкции» классического наследия не была доведена последовательно до конца. Например, феноменология начинает с вынесения за скобки великого вопроса о «реальности» и уже не нуждается в ней для обоснования феноменов сознания, но при этом истолковывает его как бытие. Аналогичным образом в неопозитивизме онтология возвращается в форме онтологических допущений системы языка, который определяет «картину мира». Можно говорить о преемственности постмодерна и модерна в том отношении, что последний пытается скорректировать отклонения классической философии, а постмодернизм, в свою очередь, — снять искажения модернистского проекта. Если разум считается абсолютным масштабом в классической философии, то «труд» Маркса, «бессознательное» Фрейда и «экзистенция» Хайдеггера — это не только критика, но и продолжение традиции поиска абсолютных начал. Но точно в таких же отношениях к ним находится и попытка, например, Хабермаса, считающего классику незавершенным проектом. Он предлагает спасти его на основе коммуникации, соединяющей классические ценности: труд, познание и нравственность. Таким образом, «коммуникация», «понимание», «символизация» и т. п. модернистские понятия продолжают традицию поиска неких объединяющих, «соборных» практик, способных противостоять силам, разъединяющим людей. Однако в отличие от прежних призывов к почве или, наоборот, к высокой культуре, надежды возлагаются на интерсубъективные способы достижения солидарности. Как модерн оказывается связанным с традицией, так и постмодерн существует и функционирует внутри модерна, указывая на его неискоренимый романтизм, раскрывая идеологическую обусловленность его конструкций, играющих на руку группам поддержки устоявшегося порядка. Этот момент отчетливо раскрывается в работах Р. Барта. Характеризуя классический текст, он отмечает в нем наличие авторитарной структуры, репрезентирующей существующий порядок. Ей подчинены не только писатель, но и читатель, а также критик и литературовед, которым дано лишь писать, понимать, 246 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры интерпретировать, расчленять и классифицировать текст. В этих ус ловиях эффективным способом эмансипации представляется изменение типа организации текста-письма на текст-чтение, где господствует не абсолютный автор, а читатель, получающий удовольствие от интерконтекстуальных связей, которые он выстраивает самостоятельно. Конечно, недостаточно просто объявить о смерти субъекта или автора. Необходимо описать оставшиеся пустыми места как переплетение структур, обеспечивающих функционирование дискурса. В антропологически-гуманистическом стиле мышления XIX в. философ выступал как центральная фигура знания и культуры, охватывающая действительность тотальностью мысли. Именно эта фигура универсального субъекта познания, власти, оценки, ответственности и проч. ставится постструктурализмом, и в частности М. Фуко, под вопрос. Философия не должна стремиться реализовать себя как дискурс о тотальном, а ее субъект скорее маргинальная, чем центральная фигура истории, представляющая ограниченные и локальные практики с определенными конкретными предметами. Он располагается на краях того, о чем он пишет. Его нельзя мыслить как некий полюс или силу, преодолевающую сопротивление объекта. Субъективность — скорее некое перекрестье, как у Хайдеггера, или соприкосновение, диалог на границах, как у Бахтина, который также отказывался воспринимать субъекта как «природу», «сущность» или «субстанцию». Субъект определяется тем, о чем он пишет, и не только как наблюдатель и рассказчик, но и как участник жизненного повседневного мира, захваченный невидимыми сетями порядка снизу, сбоку и сзади — за спиной. Он не остается неизменным во времени трансцендентальным субъектом, а трансформируется вместе с объектами. Поэтому различие субъекта и объекта должно быть не фронтальное, как, например, в метафизике свободы и необходимости, а локальное и симультантно-гетерогенное. Вопрос о субъекте не сводится к связи истины и индивида и должен обсуждаться в рамках функционирования когерентного дискурса. Индивид может быть носителем различных дискурсов, и, таким образом, речь должна идти о многообразии субъектов, функционирующих в различных дискурсивных режимах и практиках. Если раньше субъект письма выделялся из анонимности, задавался как ответственная фигура автора, то у Фуко он растворяется в анонимности, точнее, вписывается в нее. Поскольку нет единого субъекта, а существуют полиморфные, спонтанно возникающие формы субъективности, то появляется задача описания тех пограничных зон, в которых возникают из безымянности контингентные субъекты и снова растворяются в дискурсивных практиках. В «Порядке вещей» Фуко ближе к традиционному, «глубинному»» анализу языка. Он выявляет большие, но изменяющиеся формации — эпистемы, задающие различия трансцендентального и эмпирического, идеального и реального, универсального и конечного. Они не возникают из опыта, но и не предшествуют ему: Порядок — это внутренний закон, тайная сеть, сплетающая вместе различные вещи, нечто Раздел III. Философствование на краях порядков 247 существующее на краях взгляда и языка. Это есть не что иное, как позитивное и фундаментальное изменчивое историческое a priori. Эмблемой классической эпистемы для Фуко является картина Веласкеса «Las Meninas». Место короля — это место субъекта зрения оставлено в ней пустым. Современная эпистемология усадила на этот божественный, королевский трон человека, наблюдателя и интерпретатора мира. Однако на этом пути — две опасности; и первая из них, незамедлительно наступившая, — смерть человека. Человек становится человеком благодаря трем главным производительным силам модерна: работе, языку и жизни. Отсюда «логос» опирается не на «антропос», не на человеческую природу, а на нечто иное, описанное такими антимодернистскими науками, как психоанализ, этнология я лингвистика. В «Археологии знания», вышедшей три года спустя, «эпистема» трансформируется в «дискурсивные практики». Что такое «дискурс»? У Декарта и в его время он понимается как рассуждение, т. е. регулятивная практика нормальной, рациональной речи о мире. Однако вопрос о том, что определяет уместность или неуместность тех или иных высказываний в тех или иных случаях, остается в рамках классического понимания дискурса без ответа. Общая теория дискурса выявляет некие трансцендентальные условия рассуждения, но не дает ответа на вопрос о чистых истине и смысле. Эта теория не справляется с фактом полиморфности и гетерогенности дискурсивных практик. Структурализм и герменевтика пытались описать глубинные, остающиеся «невыразимыми» структуры, но в результате речевая способность, «сказываемость» превратилась в позитивность: язык производит сам себя. Однако в отличие от прежних теорий «божественного происхождения» язык оказался вне горизонта «собирающего логоса», телеологии разума и попал в поле анонимных конфигураций, которые сами задают место субъекта, осуществляют его сборку или разборку в соответствии со своими функциональными требованиями. Как место событий, регулярностей, трансформаций, оно является автономной, практически работающей областью, не представляющей собой след или надстройку чего-то иного. Дискурс — саморефлексивная система, включающая самое себя в качестве элемента. Фуко рассматривал дискурс как совокупность правил, имманентных самой практике, но если речь идет о дискурсивной практике, то тут обнаруживается опасность бесконечного регресса. Не решает проблему и ссылка на «недискурсивные практики», ибо она отсылает к тому, что не имманентно языку, не обладает «дискурсивностью» и, стало быть, не может продуцировать язык. Выход из этого затруднения Фуко нашел в понятии «стратегий», которые продуцируют действия и не обязательно генерируют правила. Благодаря этому дискурсивные практики становятся «диспозитивами», реализующими единство знания и объективных возможностей. Наиболее обстоятельно Фуко раскрывал диспозитивы власти, т. е. такие дискурсивные практики, благодаря которым обосновывается власть. 248 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры Если бы постмодерн был только философией, то его бы заметили немногие. Но он является формой жизни, порожденной большими городами современности, и нашел свою манифестацию в искусстве авангарда, которое является наиболее эффективным способом деконструкции стереотипов прошлого. Поскольку люди в основном воспринимают искусство как нечто возвышенное, то постмодернистские произведения часто расцениваются как смерть искусства. Л. Витгенштейн, почитаемый постмодернистами, в своих рассуждениях о прекрасном тяготел к невыразимому словами чувству меры и гармонии которое определяет совершенное произведение искусства, к которому ничего нельзя прибавить и от которого ничего нельзя отнять. Он и сам, по-видимому, обладал таким абсолютным эстетическим чувством, ибо распорядился поднять потолок в спроектированной им для сестры вилле на три сантиметра. Если обратиться к практикам производства художественных текстов, то различие модерна и постмодерна перейдет в сферу вкуса и оценок. Постмодернистские тексты отклоняются по причине их непонятности, несистемности и вообще непривлекательности. Они не украшают жизнь, не утешают и не возвышают человека. Достаточно один раз сходить на авангардистскую выставку, чтобы удостовериться в том, что современный художник вовсе не озабочен созданием красивых вещей для удовольствия публики. Самое сильное опасение вызывает, конечно, «деконструкция» морали и дискурсов о духовности. С этим столкнулся еще Ф. Ницше, который и до сих пор остается в сознании многих людей монстром, посягающим на религию, мораль, науку и европейские ценности. Между тем если внимательно прочитать Ницше, то у него речь идет о смерти жестокого Бога-судьи, об отказе от христианской морали, пронизанной идеями отмщения и загробного воздаяния. К сожалению, далеко не у всех, причисляющих себя к постмодернистам, особенно в нашей стране, достаточно такта и вкуса, приобретаемых познанием и созиданием, оберегающих от бессмысленного отрицания и разрушения необходимых для существования человека ценностей. Весьма остро стоит следующая дилемма. С одной стороны, ссылки на референт, публику; вечные ценности воспринимаются как формы защиты существующего репрессивного порядка. Опирающееся на них классическое искусство обречено на застой и, более того, на отмирание, как это случилось с реализмом, который был вытеснен фотографией, лучше и надежнее оберегающей людей от сомнения репрезентацией «самой действительности». С другой стороны, авангард создает новую опасность — раскол и эклектичность, одиночество и разобщение. Вряд ли стоит переоценивать вину искусства или метафизики. Они не столько конструируют новую действительность, сколько изображают реальность, которая уже стала иной. Авангард, когда-то восставший против рынка и «буржуазности», оказался ангажирован и коммерциализирован настолько, что сегодня за не вызывающие удовольствия произведения искусства люди Раздел III. Философствование на краях порядков 249 вынуждены платить значительные деньги. Рынок с самого начала своего зарождения противостоял Храму как месту соборности. В противоположность любви он культивировал враждебность, агрессивность и конкуренцию. Но он же намертво связывал изолированных товаропроизводителей сетями обмена и взаимной зависимости. В противоположность национальной замкнутости, он развивал коммуникации с чужими. В противоположность вечному, он все время требовал нового. В эти тенденции к разрушению единства на основе крови, почвы, традиций и ценностей вписываются и постмодернистские практики превращения некультурного в культурное, старого и забытого в новое и модное. Эта аналогия с рынком, нашедшим новые способы объединения людей, обнаруживает границы постмодерна и снимает опасения в том, что он ведет к крушению порядка. В современной культуре, кажется, не осталось ничего, что бы не подвергалось сомнению и отрицанию. Наука когда-то пережила период потрясений, когда сомнению подверглись ее картина, основные принципы, вера в причинность и объективность. Несмотря на время от времени провозглашаемую смерть Бога, субъекта, души, истории и т. п., цивилизация не распалась. На место устаревших идей пришли новые. Как после реформ Петра в России мало что осталось, так и после постмодернистских проектов вряд ли что-нибудь будет окончательно преодолено. Постмодерн не является какой-то совершенно новой фазой развития. Хотя в его проекте не предусматривается места для многих привычных фигур и, в частности, для академической философии, тем не менее они продолжают действовать под другими именами и будут требовать постоянных усилий эмансипации. На это обстоятельство обратил внимание и Лиотар в ходе затяжных дискуссий о постмодерне: «Постмодерном оказывается то, что внутри модерна указывает на непредставимое в самом представлении; что отказывается от утешения хорошей формой, от консенсуса вкуса, который позволил бы сообща испытать ностальгию по невозможному; что находится в непрерывном поиске новых представлений — не для того, чтобы насладиться ими, но чтобы лучше почувствовать, что имеется и нечто непредставимое» (Лиотар. Ответ на вопрос: что такое постмодерн? // Ad Marginem 93. Ежегодник. М., 1994. С. 322). СВОЕ И ЧУЖОЕ: ОПЫТ ГРАНИЦЫПорядок обнаруживается в процессе его нарушения, а граница — при попытке ее перехода. Отсюда следует важная роль запретного и недозволенного. Между тем в культуре отсутствуют подробные описания негативного, которое всегда покрыто флёром таинственности. Усилия интеллектуалов сосредоточены на подробных описаниях позитивного, а язык создан так, что почти не приспособлен для 250 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры сообщений о небытии. Небытия нет. Плохое — это нехорошее, грех и преступление — это зло. Негативное как бы огорожено столбами вехами и стенами, и поэтому оно описывается со стороны, повернутой к позитивному. Избушка ведь стоит к нам задом, а фасад ее осматривать не рекомендуется. Но и это немало. Хотя нельзя проникать за ограду запретного, но мы можем подойти к границе с «нашей» позитивной, стороны и внимательно ее осмотреть. Как и на всякой границе, мы там не увидим ничего чужого и страшного, что можно и нужно запрещать. Стенка как стенка, и только надписи на ней сделаны на незнакомом языке. Если из одностороннего анализа границы ничего извлечь нельзя, то надежды на то, что проникновение за ограду разрешит проблему и все тайное предстанет перед нами во всей своей пугающей наготе, тоже оказываются обманутыми. За границей другой и все тот же порядок. Негативное — это не трансцендентное. Даже запрещенное, оно всегда с нами. Но попытки прямо предъявить и таким образом убедиться в его существовании или своеобразные «экскурсии» из одной зоны в другую приводят путешественников к странному выводу, что «свое» лучше и привычнее чужого, что за границей обыденной жизни, в состоянии праздничной эйфории нельзя находиться слишком долго, ибо от нее болит голова, и поэтому всегда так тянет возвратиться к себе домой, в привычную колею быта и работы. Неудивительно, что в древности, когда запретов — казалось — было больше, разрешалось по определенным праздничным дням их нарушение, и не только для разрядки, но и для того, чтобы любить и уважать спасительный порядок. Во всякой культуре есть свое негативное, которое, как правило, является одновременно табуированным или запрещенным. Было бы большой ошибкой сводить его исключительно к неким объективным угрожающим выживанию факторам, а страх и запрет на переход из сферы позитивного в негативное связывать с некими естественно-исторически выработавшимися реакциями, привычками и традициями, обеспечивающими возможность выживания. Конечно, жизнь и теперь полна опасностей. Чтобы выжить, необходимо проявлять крайнюю предусмотрительность и осторожность. Эта дисциплина должна стать привычной, осуществляющейся в форме огромного числа автоматически выполняемых действий, в условиях природного или городского ландшафта. Вместе с тем очевидно, что в нашей жизни бессмысленных ограничений и запретов не меньше, а, может быть, больше, чем в первобытном обществе или в средневековье, которые действительно строились на табу и запретах, на резких разграничениях дозволенного и недозволенного, на страхе перед незнакомым и непривычным. Негативное выделяется границей, т. е. чертой, разделяющей различное и прежде всего свое и чужое. Она связана с властью, которая проявляется в установлении и соблюдении границ, и именно поэтому их переход, переступание квалифицируется как преступление. Нет ничего удивительного в том, что власть узурпирует право установления Раздел III. Философствование на краях порядков 251 не только территориальных, но и политических, моральных, эстетических и прочих границ. При этом для территориальных и других запретных линий и знаков устанавливаются правила и исключения, разрешающие переход границы. Одни из них кажутся естественными, а другие — искусственными. Одни проводятся сознательно в интересах власти, а другие сами определяют ее возможные жесты. Метафизика границы была хорошо представлена Гегелем, наверное, первым ясно осознавшим ее как одно из самых сложных и фундаментальных понятий, для раскрытия которого, собственно говоря, и требуется то, что он назвал диалектической логикой. Всякое позитивное описывается в границах, отделяющих его от негативного. Всякое нечто граничит и определяется иным. У Гегеля речь идет о понятийных, мыслительных определениях границы. Поэтому зависимость нечто от иного, бытия от небытия имеет всеобщий статус и реализуется на уровне онтологии и морали, антропологии и эстетики. Вместе с тем сущее и не сущее, истинное и ложное, плохое и хорошее, прекрасное и безобразное, внутреннее и внешнее, свое и чужое — все это очевидно ощущаемые, наполненные веществом и силой различия, которые явно выходят за рамки абстрактных разделений. Граница и порог, различение и определение — это не только эпистемологические понятия, играющие важную роль в познании. Это прежде всего феномены жизненного мира, который Ницше охарактеризовал как силовое взаимодействие. Вероятно, не без влияния знаменитой главы о господине и рабе в «Феноменологии духа» он экзистенциально осмыслил борьбу противоположностей. Выявленная Ницше генеалогия морального запрета и нравственного закона из чувства вины и нечистой совести вызвала к жизни нигилизм и критику идеологии. Но и эти программы оказались неэффективными, ибо вне поля достижения их инструментария остались многочисленные различения, образующие тонкую и незаметную сеть повседневного порядка. Более того, критико-идеологические дискурсы возникли на почве борьбы не столько против власти, сколько за власть в ее политическом облике, который отнюдь не является определяющим. Неудивительно, что как политические перевороты и революции заканчивались установлением не всегда лучшего режима, так и критико-идеологические разоблачения, претендовавшие на абсолютное, сами оказывались функциями еще более репрессивного порядка. Если раньше ориентирование осуществлялось на основе разума и способствовало реализации свободы человека, то сегодня такой проект оказался под подозрением. Исчез большой порядок, основанный на запретах и ограничениях, проводимых от лица природы. Бога или разума, но это не привело к освобождению. Взрыв единого большого порядка привел к тому, что его осколки и микрочастицы заполнили все пространство обитания человека. Парадоксально, но в сегодняшнем обществе, которое называется свободным, ибо в нем отсутствуют тоталитарная идеология и концентрационные лагеря и разрешены свободное изъявление мнений и даже сексуальные отклонения, живется 252 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры не лучше, чем прежде, ибо порядок проник даже туда, где его раньше не было. Резкое сокращение зон свободы и при этом интенсификация спонтанности привели к весьма экзотическим формам протеста Во многом они вызваны трансформацией механизмов власти, которая становится все более незаметной, причем максимально приближенной к повседневной жизни. Современные структуры повседневности не сводятся к какой-либо универсальной понятийной или ценностной системе. Это привело к тому, что порядок стал незаметным и вместе с тем всепроникающим. В этих условиях старая тактика политической борьбы против власти, как и разоблачение ее идеологии, стала неэффективной. Ее полиморфная техника — радио, телевидение, пресса, реклама, мода, предписывающие, как должен думать и говорить, действовать и одеваться, работать и развлекаться современный человек, не подвластны ни общественности, ни органам государственной власти. С целью контроля за этой гигантской и вместе с тем анонимной машиной власти необходим анализ структур повседневности, определяющих понятийные и визуальные, духовные и телесные акты человека. Поскольку в современном обществе имеется как бы излишек реальности, в то время как раньше имел место ее недостаток, постольку потребление не ограничивается, а, напротив, стимулируется. Это обессмысливает борьбу за власть и капитал, которые раньше считались локомотивами истории. Даже перверсивное поведение — алкоголизм, сексуальные отклонения, наркомания, которые провозглашаются эффективными средствами партизанской борьбы индивида против общественного порядка, на самом деле способствует его укреплению. Сегодня сама власть втянута в азартную игру с запретным, ибо она составляет арматуру цивилизации. В этих условиях волей-неволей приходится задуматься над самим смыслом ориентирования. Ведь сегодня не только мы ориентируемся в мире, но и он ориентирует нас. Мы выступаем против давления природной или социальной необходимости, а природа, техника, социум — в форме эпидемий, стихийных бедствий, катастроф, кризисов, войн протестуют против нас. Сети порядка не сводятся к запретам и ограничениям, они требуют глубокого преобразования существа человека, который является не просто обманутым или принужденным, а сделанным таким, как нужно. Важным методологическим вопросом является обсуждение тех реальных функций, которые обеспечивают понятийные дифференциации: как и при каких условиях они возникают и каково их значение в системе общественного порядка. Трудность решения вопроса о природе, происхождении и реальных функциях данных различий связана с тем, что они развиваются как бы на двух уровнях. С одной стороны, философия, а потом и наука пытаются уточнить эти различия и дать им четкое определение. С другой стороны, стараясь доказать истинность и тем самым сделать определения действующими нормами поведения, мыслители сталкиваются с тем, что их рассуждения оказываются как недоказуемыми, так и невыполнимыми. Это вызва- Раздел III. Философствование на краях порядков 253 но тем, что различия природного и социального, божественного и человеческого, мужского и женского, плохого и хорошего, прекрасного и безобразного и т, п. складываются до познания и сами составляют неявную основу любых рассуждении. В культуре существует значительное число положений, которые, будучи самоочевидными и общепринятыми, тем не менее не могут быть доказаны научным путем ссылками на опыт или логическое доказательство: тот, кто сомневается в существовании внешнего мира, в наличии сознания не на философском диспуте, попадает под подозрение. Не случайно психологические тесты предполагают выполнение основных дифференциации. Если сомневаться в этом, то недоказуемо и все остальное, История подобных различении уходит корнями в некогнитивные практики, и поэтому ее реконструкция должна не только опираться на определения, даваемые тем или иным философом, но и выявлять реальные структуры, в рамках которых они складываются и функционируют. Феномены различия и границы имеют прежде всего ориентирующее значение. Они установлены не столько для запрета, сколько для порядка. Все то мистическое и непостижимое, что обычно связывается с оборотной стороной границы, будь то кожа, зеркало или стена, используется для интенсификации ощущения. При этом в тени остаются самые важные, невидимые барьеры и поэтому наиболее действенные и нерушимые. Следует задуматься о том, почему именно вокруг бытия и небытия, истины и лжи, добра и зла ведется так много споров, и все великие пионеры и землепроходцы страны духа ломают копья именно около этих стен. Существуют маленькие, но очевидные и поэтому непереступаемые барьеры и пороги, которые проводятся на уровне повседневности и которые не проходят стадию критической рефлексии, ибо прочерчиваются в нежных и доверчивых душах детей взрослыми и педагогами, которые сами восприняли их в ходе дрессуры и воспитания. СТРУКТУРЫ ПОРЯДКОВ ПОВСЕДНЕВНОСТИИзучение различных способов ориентирования связано с большими затруднениями, с которыми сталкивается как тот, кто живет «внутри», так и тот, кто смотрит «снаружи». Участник повседневного взаимодействия, опутанный сложившимися сетями порядка, не может стать незаинтересованным исследователем по двум причинам: во-первых, в силу анонимности и незаметности структуры жизненного мира, во-вторых, в силу того, что вовлеченность в эти структуры выступает условием возможности их понимания. Дело в том, что при изучении повседневности исследователь наталкивается на достоверности, которые, строго говоря, не являются знаниями, подлежащими сомнению, 254 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры проверке и обсуждению. Различие плохого и хорошего складывается задолго до того, как человек стал исследователем, и усваивается в ходе воспитания, а не обоснования. «Включенность», как необходимое условие понимания, предполагает нравственное признание или компромисс с действительностью и является более сильным, чем эстетическое или эмпатическое вживание. Критика и неприятие повседневности, напротив, так или иначе связаны с внутренней или внешней эмиграцией. Если герменевтическое понимание приводит к принятию исторической действительности как судьбы, то экзистенциальный протест кажется актом эмансипации, способствующим объективному изучению. На самом деле здесь тоже возникает множество проблем. Переход границы — лишь одно из многих условий освобождения. Подобно платоновскому узнику, диссидента отягощает желание рассказать оставшимся в темнице о другом, «истинном», порядке. Но в повседневности истина не является самым главным, и неудивительно, что сообщение о ней вызывает недоверие. Те, кто уехал на Запад, уже не могут рассчитывать на «просвещение» оставшихся. Они могут в лучшем случае, как полагает Б. Гройс, деконструировать и продавать былое знание. Такой выход не является предательством. Напротив, введение в оборот мировой общественности адаптированных элементов местной культуры способствует преодолению европоцентризма и тем самым обогащению целого. Внешний наблюдатель легко рефлексирует естественные и достоверные для непосредственного участника нормы и правила повседневной жизни, но и эта удобная позиция неангажированного зрителя имеет свои проблемы. Всякий, даже самый благонамеренный турист везет с собой «контрабанду», о существовании которой он не подозревает. Это — груз его установок и ожиданий, понятийный аппарат, а также сложные символические машины восприятия и понимания окружающей действительности. Если речь идет о научных понятиях, то они довольно быстро выявляются и контролируются. Гораздо сложнее обстоят дела с анализом разного рода ценностных предпочтений, социальных и моральных норм, а также правовых и экономических различий. Они обнаруживаются по мере накопления опыта сравнения «своего» и «чужого», а их оправдание требует достаточно трудоемкого изучения структур повседневной жизни той или иной посещаемой и изучаемой страны. Акты сознания, устанавливающие различия между красивым и некрасивым, плохим и хорошим, удобным и неудобным, приличным и неприличным, в конечном счете определяют другие сети различий и дифференциации, на которые опирается теоретик. Изучение повседневности наталкивается на старое предубеждение. Теоретики считают ее слишком неопределенной и предпочитают выделять в ней символический, социальный, экономический, моральный, юридический, политический, идеологический и прочие порядки. Раздел III. философствование на краях порядков 255 Мир повседневного взаимодействия, деформирующий идеальные модели, представляется скорее препятствием, чем основой для их реализации. Недаром всяческие революции, стремящиеся перенести порядок идей на жизнь, в конце концов сталкиваются с сопротивлением повседневности. К миру повседневного взаимодействия все чаще обращаются этнографы, социологи, экономисты и даже философы. Если социальные науки стремятся к выявлению устойчивых структур повседневного порядка, то интерес философии вызван трудностями обоснования знания, которое либо зависает в пустоте логического круга, либо упирается в такие очевидности, которые не вызывают сомнений и вместе с тем не могут быть доказаны принятыми в науке методами. Обращение к жизненному миру вызвано также протестом против рациональности, репрессивность которой все сильнее осознается людьми. Что такое повседневность? Это слово обозначает мир обыденной жизни: будничность в противоположность праздничности, экономию в противоположность трате, рутинность и традиционность в противоположность новаторству. Это нечто среднее между высоким и низким, между взлетами духа и падениями плоти. Классические философы определяли ее как сферу столкновения различных частных мнений и интересов, где невозможно истинное знание. В современной философии она раскрывается как нечто упорядоченное, традиционное и рутинное, обезличивающее человека, препятствующее его свободе или, напротив, как нечто спонтанное, обеспечивающее свободу индивидуальности, которая подавляется в процессе образования. Феноменологическая социология, начиная с Шелера и Шюца, особенно эффективно раскрыла сложный душевный и символический порядки жизненного мира. «С самого начала, — писал А. Шюц, — повседневность предстает перед нами как смысловой универсум, совокупность значений, которые мы должны интерпретировать для того, чтобы обрести опору в этом мире, прийти к соглашению с ним» (Шюц А. Структура повседневного мышления. Социологические исследования. М., 1988. Т. 2. С. 130). Он склоняется к пониманию повседневности как символического, переживаемого мира, а не только как институтов и учреждений. Важным моментом феноменологического подхода к повседневному сознанию является раскрытие его как общего горизонта, в котором «уравниваются», типизируются различные частные перспективы: «Общий тезис взаимных перспектив приводит к способности схватывать объекты и их аспекты, действительно знаемые мной и потенциально знаемые им как знание каждого» (Шюц А. Здравый смысл и научная интерпретация человеческой деятельности // Вестник СПбГУ. 1994. Вып. 4. С. 46). Следует признать эту способность повседневности соединять природный, социальный и субъективный миры, образовывать общее поле понимания их различных смысловых интерпретаций. Допущение центров монополии власти, удерживающей порядок посредством негативных санкций, как и указание дециссионистов на научную рациональность как основу власти, 256 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры преодолевается в модели общественной жизни, в которой прочный центр и универсальная структура уступают место гибкой и изменчивой повседневности, устанавливающейся сингулярно и регионально в процессе коммуникации. Повседневность — не только поверхность, но и глубина. Высшие структуры порядка образуют разум, право, экономичность или целерациональность. М. Шелер раскрыл, наряду с порядком идей, порядок любви и тем самым указал, что и в сфере чувств и предпочтений люди действуют не как попало, а в соответствии с объективной иерархией ценностей. Фрейд открыл порядок также в бессознательном, которое прежде рассматривалось как источник необузданных желаний и нецивилизованных влечений. Применив «экономический подход», он, подобно Марксу, открыл законы циркуляции либидо. Повседневность не сводима к сознанию, бессознательному, идеям, чувствам, морали или экономике. Повседневность — это поверхность, на границе которой сталкиваются и переплетаются идеи — жители высших сфер и чувства, переживания, желания, идущие из глубины. Эти переплетения образуют события, которые, подобно сингулярным точкам в математике, обозначают моменты сгиба или перелома линий развития. Повседневность — это не только мысли, чувства и желания людей. Это прежде всего порядок, закрепленный институтами. Отсюда ее изучение связано с использованием самых разнообразных техник феноменологии, герменевтики, аналитической философии, психоанализа и деконструкции. В противоположность слишком абсолютизированной феноменологической программе изучения повседневности можно предложить своего рода «топико-экономический» подход и рассмотреть повседневный порядок. Во-первых, как сложную ткань переплетения различных порядков, компенсирующую ослабление или разрушение их в одном месте за счет усиления в другом. (Например, вызывает изумление запас прочности в России, в которой, несмотря на многолетний хаос и разруху, сохраняется порядок.) Во-вторых, как сеть особым образом устроенных дисциплинарных пространств, в роли которых функционируют, например, храм и рынок, школа и фабрика. Пространства повседневности формируют прежде всего нужный тип телесности, а также нормы и правила действия, которые могут показаться теоретику нестрогими, а моралисту беспринципными и которыми человек вынужден руководствоваться в жизни. Усвоение этих правил, как считал Л. Витгенштейн, похоже на дрессировку, т. е. происходит, минуя обоснование. Повседневное поведение основывается не столько на критической рефлексии, сколько на следовании правилу. В жизни люди ведут себя иначе, чем в сфере науки, где все подвергается проверке и обоснованию, где высказывания воспринимаются как истинные или ложные. На уровне повседневного взаимодействия вопросы об истине занимают достаточно скромное место. Языковые выражения функционируют как обещания, клятвы, угрозы, приказы, вопросы и воспринимаются с учетом Раздел III. Философствование на краях порядков 257 личности говорящего. «Следование правилу» выступает при этом в качестве окончательного арбитра любых рассуждении и обоснований (Витгенштейн Л. Философские исследования // Философские работы. М.: Гнозис, 1994. С. 164). Одно из важнейших открытий Л. Витгенштейна состоит в принципиальном разграничении достоверности и истины. Что это значит: достоверное, очевидное, общепризнанное и тем не менее не истинное или ложное? Можно ли усомниться в том, что я сейчас нахожусь в данной комнате и набираю текст, что это мои пальцы нажимают на клавиши, что меня зовут Б. В. Марков, что существует внешний мир и сейчас идет дождь? Само по себе обсуждение такого рода вопросов вызывает подозрение, и если бы это случилось на улице перед нефилософствующей аудиторией, то, вероятно, реакцией окружающих было бы ограничение подобных сомнений стенами психиатрической больницы. Вопрос о границе между позитивным и негативным нуждается в новом осмыслении и постановке. И дальше всего он отстоит от великого метафизического различия добра и зла. Это вызвано тем, что метафизическое различие выполняет своеобразные функции одного из диспозитивов, охраняющих неприкосновенность границы. Из-за него вне поля внимания исследователей остается огромное количество ограничений, каждое из которых действует локально и сингулярно. Речь может идти об истории, генеалогии или археологии границ, отделяющих позитивное от негативного. Сегодня, когда кризис современных представлений и практик рациональности стал очевидным и ощутимым, повышается интерес к примитивным архаичным структурам порядка, которые обеспечивали выживаемость человечества в течение тысячелетий, в то время как границы нашей цивилизации очевидны и о конце истории говорится уже не в переносном, а в прямом смысле. Многие практики жизни, связанные с довольно жесткими обрядами, рассматриваются с точки зрения просвещенного сознания как дикие суеверия. Так, у Фрезера в его популярной «Золотой ветви» отчетливо проявляется превосходство культурного европейца над первобытными народами и их грубыми обычаями. Во многом это связано с тем, что такие различные магические практики, как гадание, заклинание, врачевание или изгнание злых духов рассматриваются с точки зрения науки. На самом деле они выполняли функцию организации порядка и делали это, не ссылаясь на истину. Несмотря на огромное количество табу и запретов, древнее мышление было более гибким, близким к реальности, чем наше. У нас порядок разума предписывает свою логику природе и жизни. У древних природные циклы, жизненные ритмы, а также конкретные ситуации и события выступали не как помехи, а как настоящая реальность, которой они и хотели овладеть. Ограничения и запреты рассматриваются как ошибки, как ложные мнения, для преодоления которых считаются достаточными критерии проверяемости, действующие в современной науке. 258 Б . В. Марков. Человек в пространстве культуры Но почему же многие предрассудки так постоянны и устойчивы, почему научные опровержения не срабатывают по отношению к вере, любви, надежде? И если критика познания малоэффективна в религии, идеологии, морали и т. п., то под воздействием каких причин или обстоятельств во всех этих сферах человеческого духа происходят изменения, как отдельные люди и человечество в целом все-таки достигают вершин духа, как они преодолевают обыденные стереотипы и отказываются от тех или иных ценностей, которые казались им прежде не вызывающими сомнений? Правила, по которым действуют люди, не являются предрассудками и заблуждениями, подлежащими критике и устранению. Такое легкомысленное к ним отношение чревато опасными последствиями, ибо от них не так-то легко избавиться вообще и критикой старой идеологии в частности. Конечно, нормы и ценности, правила и представления людей обсуждаются в открытых дискуссиях, и это оказывает кратковременный эффект на матрицы повседневного поведения. В свете раскрывшихся затруднений представляется разумным и целесообразным обратиться к изучению повседневных практик, в которых разнородные дискурсы переплетаются и уживаются. Описание, классификация, систематизация и генеалогия достоверностей — это вполне самостоятельная задача, не сводимая к проблеме истины. Особое место в решении этих вопросов занимает тема очевидности границ между позитивным и негативным, дозволенным и недозволенным. С одной стороны, есть нечто, считающееся хорошим, истинным, прекрасным, добропорядочным, корректным, культурным, цивилизованным, целесообразным, ответственным. С другой стороны, ему противостоит злое, ложное, иллюзорное, разрушительное, неразумное и нерасчетливое. Радость и страдание, горе и счастье, болезнь и здоровье, разум и безумие, насилие и свобода — все это очевидные оппозиции, список которых можно было бы продолжить. Есть, конечно, и промежуточные или амбивалентные ценности, которые как бы нейтральны и не относятся ни к высшему благу, ни к смертным грехам. Каковы же функции этих больших оппозиций и нейтральных, «буферных», рубрик? Выступают они некими метафизическими различиями или, напротив, работают в повседневной практике как сеть многоликих и полиморфных различий, определяемых ситуациями и обстоятельствами? Этот вопрос приводит к следующему: являются проведенные однажды границы абсолютными или каждый раз каждым человеком в разное время и при разных обстоятельствах проводятся и переходятся по-разному? Если говорить о философской их оценке, то водоразделом между классической и неклассической мыслью можно считать отказ от абсолютного в пользу релятивистского подхода и признания полиморфности сетей порядка. Отсюда есть все основания считать «большие различия» не только философскими конструкциями, вызванными задачами познания абсолютного. Дифференциации стоят за спиной локальных Раздел III. Философствование на краях порядков 259 практических сетей многоликого порядка повседневности как отсутвующее, как такое ничто, которое оказывается действующей сторной любого нечто. ЭКОНОМИЯ И РАСТРАТАВедущей структурой организации повседневного, а вместе с этим и культурного порядка современности уже давно выступают экономия и обмен. Это обстоятельство впервые ярко обнаружилось при анализе триадических схем гегелевской диалектики, в которых познание предстало в категориях присвоения и обмена, и о чем бы Гегель ни говорил, все было отмечено печатью экономии, которую он оценил гораздо выше любви, связанной с даром и жертвой, прощением и покаянием и т. п. феноменами. Это обстоятельство было отмечено разными мыслителями и, кроме Лукача и Адорно, также А, Кожевым, как оказалось, пропустившими через свой семинар большинство из тех, кого причисляют сегодня к основоположникам постмодернистского движения. Наиболее сильное влияние эти семинары оказали на Батая, который, по мнению Ж. Деррида, «воспринял Гегеля всерьез», осмыслив его идею в тотальности и не нарушая последовательности и строгости ее движения (Деррида Ж. Невоздержанное гегельянство // Танатография Эроса. СПб., 1994. С. 137). Сутью господства у Гегеля выступает решимость оплатить его ценой собственной жизни. Рискуя жизнью, господин может выиграть наслаждение или погибнуть. Но истина господина заключена в рабе. Будучи опосредован рабским признанием, господин обретает собственное самосознание. Суть же рабского сознания, по Гегелю, заключается в его опосредованности «вещью», которую он, однако, может «отрицать» не потреблением и наслаждением, а трудом и обработкой, тем самым табуируя наслаждение и откладывая потребление. Поскольку господство рабского сознания вызвано производительной деятельностью, результаты которой потребляет господин, Батай высмеивает «экономическое» отношение раба к жизни. Раб дорожит и бережет то, что господин делает ставкой в игре. Но отдавая себя в заклад в обмен на сохранение жизни, он уже не является хозяином самого себя. Однако путем утраты себя раб обретает странную власть над господином. Путем обмена он добивается господства. Конечно, это уже не чистая, а отчужденная власть, которая замаскирована под принуждение, но именно она постепенно становится всеобщей. Если Ницше и не читал Гегеля, то в своей «Генеалогии морали» он заново открыл написанное в «Феноменологии духа». Несмотря на расхождение в оценках, рассуждения Гегеля, Ницше и Батая остаются аналогичными. Гегель показывает 260 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры «диалектическую» необходимость господства раба, состоящую в том, что господин «признает» правду рабского сознания и тоже бережет жизнь, которая ему дана. Ницше в поисках «истока» современной морали открывает тайную победу слабых над сильными и зависть (Resentiment) в качестве источника христианской религии. Батай видит причину экономически-расчетливого отношения к жизни в уловке разума, который побеждает исходное и подлинное отношение к жизни, как воле к власти. Благодаря хитрости разума жизнь перестает быть биологической, природной, она становится работой снятия влечений и образования смыслов. Это экономическое отношение обескровливает и обессмысливает жизнь, сводя ее к самосохранению, к круговому обращению, самовоспроизведению и цепочкам обмена. Подчиненная разуму, она утрачивает смысл и, более того, оказывается принесенной в жертву, по сути дела растраченной впустую. Поскольку господство оказывается мнимым, ибо есть господство над самим собой, поскольку Батай в поисках изначального опыта свободы ставит на абсолютную суверенность, противопоставляя ее господству, подчиненному рациональной экономии. Суверенный человек «делает то, что ему нравится, что доставляет ему удовольствие» (Батай Ж. Гегель, смерть, жертвоприношение // Там же. С. 264). Но такое бытие суверенности не может получить выражения в означающем дискурсе, который открывает смысл исключительно в полезности и целерациональности. «Человек, — заканчивает свою статью Батай, — всегда ищет подлинную суверенность. По всей видимости, он имел ее изначально, но, вне всякого сомнения, это было с ним не сознательно, так что в некотором смысле он и не имел ее, она уклонилась от него. И мы увидим, что он по-разному преследовал то, что уклонялось от него. Ибо главное заключается в том, что ее нельзя постигнуть сознательно, нельзя настигнуть ее в поисках, так как искания удаляют от нее. Однако я склонен думать, что ничто не дается нам без этой двусмысленности» (Там же. С. 267). Насколько оправданы надежды на бессознательное? Они созревали по мере обнаружения ограниченности и даже опасности классического проекта рациональности. Разум понимался то как объективный, то как субъективный, но во всех своих вариантах он утверждал постоянство и законосообразность, порядок и структуру, подчинял время и жизнь, свободу и экзистенцию понятию. Может быть, одной из решительных, хотя и не осознаваемых по своим философским последствиям попыток преодоления господства мысли и логики над временем и бытием была теория эволюции Дарвина. Существовавшие прежде объяснения развития природы были вполне аристотелевскими, ибо в них предполагалась неизменность биологических родов и видов, отношения между которыми строились по схемам родовидовой логики. Дарвин преодолевает жесткое противопоставление материи и формы тем, что использует для Раздел III. Философствование на краях порядков 261 объяснения изменения видов случайные отклонения на уровне индивидуальных особей. Кажущиеся аномальными, они в новых, изменившихся, условиях среды становятся условиями выживания и таким образом закрепляют изменение вида. С философской точки зрения важнейшим достижением Дарвина является принципиально новое понимание времени и жизни: если раньше они моделировались наподобие гомогенного пустого пространства ньютоновской физики, то теперь обретают собственную энергетику. Не понятие определяет время, а, наоборот, время вызывает мысль, порождает изменение смыслов. Это обстоятельство, как кажется, сильно повлияло на генеалогический метод Ницше, для которого идея зарождения во времени стала одной из главных и который, подобно Дарвину, выводившему происхождение человека из «обезьяны», т.е. из нечеловеческого, увидел исток морали в аморальном, закона в вине, а добра в нечистой совести. Ницше подготовил переход и сам немало сделал для того, чтобы заменить рефлексивную философию, ориентированную на реконструкцию чистых идей, исследованием истории телесности. Он показал, что у каждого духа есть своя почва и что основой европейского духа является больное, перверсивное тело. С этим нельзя не согласиться. Даже мы, упрекающие себя за изнеженность и излишества, очевидно, превосходим по части аскезы христианских святых, закапывавшихся в землю или проживающих на вершинах скалы, питающихся хлебом и водой. Кто из них, имевших, по крайней мере, греховные желания, смог бы так усердно сидеть за письменным столом, стоять у конвейера или так бессмысленно проводить время в пивной? Но работа над телом не сводится к ограничениям и выступает как производство новых желаний и органов. Если классическая философия считала разум господствующей и контролирующей аффекты инстанцией в человеке, то романтическая установка разрабатывала своеобразную «метафизику экстаза», согласно которой спонтанная чувственность ближе к природе, она в принципе не подлежит искажающему воздействию власти и, стало быть, выступает опорой истины и подлинного бытия. Понятие бессознательного как модуса экстатического и внерационального, как выражение стратегии воли к жизни, которую сковывают знание и мораль, первоначально разрабатывалось в русле этой традиции. Даже Ницше, проявивший удивительную проницательность в разоблачении механизмов фабрикации телесных органов, необходимых для существования европейской цивилизации, выдвинувший проект культурной органологии, тем не менее не вполне освободился от идеализации своего Заратустры, ибо мыслил его в дискурсе абсолютного и совершенного сверхчеловека, обитателя горных вершин. Батай критиковал экономию, расчет, цепочки обмена. С этим можно согласиться: мы экономим каждую минуту жизни, но в целом она бессмысленна и представляет собой пример пустой траты. Это, как говорил Сенека, — рассеяние (Stultia), борьба с которым так 262 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры занимала философов, работавших в традиции заботы о себе. Экономии и расчету Батай противопоставляет опыт растраты и жертвы, опыт предела и перехода. В этом есть нечто архаическое и величественное. Но здесь возникают проблемы. В сущности, аномалии, перверсии — это переход самых прочных, срабатывающих инстинктивно барьеров. Поэтому те, кто может переступать их границы, вызывают некоторый трепет. В работе «О трансгрессии» Фуко связал всплеск сексуальности со «смертью Бога»: «Ибо, исходя из сексуальности, язык, если он неуступчив, высказывает отнюдь не природную тайну человека, отнюдь не антропологическую его истину, он может сказать, что человек остался без Бога; слово, которое мы дали сексуальности, по времени и структуре своей совпадает с тем словом, которым мы возвестили себе, что Бог мертв. Язык сексуальности, которым Сад, едва произнеся его первые слова, пронзил все наше культурное пространство, став сразу его сувереном, вздернул на высоту той ночи, где отсутствует Бог и где все наши жесты направляются на это отсутствие, которая и обозначает его, и заклинает, и изнемогает в нем, доведя себя из-за него до пустоты чистой трансгрессии» (Танатография Эроса. СПб., 1994. С. 114). «Смерть Бога», как известно, ярко провозглашенная Ницше, не является атеистическим тезисом, ибо в нем говорится об отсутствии внешних гарантий, которые должен принять на себя сам человек. В поисках основания таких гарантий философы исчерпали все позитивное. Ни разум, ни право, ни наука, ни демократия не давали того, что давала идея Бога. Принципы, установленные в ходе свободных дискуссий общественности, ограничивали свободу, и поэтому наша постмодернистская эпоха начинала искать источник эмансипации в опыте абсолютной суверенности, которая не признает каких-либо запретов и ограничений. Раньше Бог жил на пределе существования, а теперь сам человек должен испытать те предельные наслаждения мучениями, которые испытывал Бог, жертвующий во имя спасения провинившихся людей Своим сыном. Этот героический поступок, так сказать, чрезмерен и потому негативен и даже преступен, ибо спасение виновных и грешников достигнуто за счет невинной жертвы. Человек вывел чрезмерное в сферу божественного, предпочтя рабскую зависимость и сохранение жизни героическим мучениям. Но избавился ли он экономией, расчетом и рациональностью от адских мук? На что позитивное, культурное, научное. целесообразное и цивилизованное может опереться современный человек? Наша жизнь, рассчитанная по минутам, дисциплинированная и целерациональная, разве она имеет смысл? Можно сказать, что каждый поступок был рациональным, но их цепь — совершенно абсурдной, ибо была посвящена служению чему-то внешнему и никак не тому, что древние называли заботой о себе. Наш разум, разве не благодаря ему были осуществлены войны и организованы эффективные фабрики смерти — концентрационные лагеря, эти машины по переработке человеческого материала? Культура и цивилизация, Раздел III. Философствование на краях порядков 263 разве они гарантируют наше существование, разве не благодаря открытиям науки и техники мы стоим перед скорой экологической катастрофой? Несмотря на то, что негативное оказывается невыразимым и тем самым как бы отсутствующим для теоретического дискурса, оно проявляет себя как позитивное на энергетическом уровне. Достоевский не мог объяснить, почему человек предпочитает удовлетворить желание попить чаю, даже если за него будет заплачено ценой погибели всего мира, но нельзя отрицать, что нечто подобное в некоторых крайних обстоятельствах испытывает любой человек. Это и дает почву метафизике желания. Возникает вопрос: чего мы желаем и боимся одновременно? Список основных страхов и представляют влечения, оказывающиеся грозными и разрушительными силами. Думается, что человечество никогда не согласится считать их позитивными, потому что инстинкты вытесняются и не допускаются в сознание, ибо несовместимы с ним и разрушают его. Среди основных влечений есть разрушительные, неконтролируемые инстинкты, символизированные танатосом Фрейда, которые представляют реальную угрозу жизни. Взаимная игра эроса и танатоса необъяснима с теоретической, смысловой точки зрения. Диалектика лишь уводит наше внимание в сторону, когда утверждает взаимную теоретическую и даже логическую необходимость противоположностей для определения друг друга. Дело не в логической, а в энергетической необходимости противоположностей. Энергетические процессы вызываются столкновением разнонаправленных сил. Задача культуры состоит в том, чтобы приручить и нейтрализовать возникающую при этом энергию посредством диспозитивов власти и познания. Человек боится отсутствующего и пытается нейтрализовать или приручить его утверждающими дискурсами. Это не вызывало возражений, пока запредельное помещалось вовне, но когда оно оказалось внутри самого человека, то его «обобществление» стало вызывать резкий протест. Энергия любви и ненависти, силы разрушения и безумия — словом, все, что Фрейд называл «либидо», — кто распоряжается этим? Конечно, возникает вопрос о том, насколько оно аутентично, и может быть, эта энергия не дается от природы, а создается за счет высокого напряжения культурных оппозиций, но то, что она используется властью в своих интересах наподобие капитала, — не вызывает сомнений. Поэтому вполне естественным кажется поставить вопрос о том, как функционируют, распределяются, обмениваются эти энергетические ресурсы. Представителями психоанализа был обнаружен тайный исток «человеческого», генеалогия которого уперлась в инстинкты, считавшиеся преодоленными духом. Дом сознания оказался надстроенным сверху и оборудованным погребом: внизу располагался мощный парогенератор, производящий желания, а сверху — надзирающая и разрешающая инстанция, распределяющая и регулирующая давление пара наподобие клапана Уатта. Таким образом, между самыми 264 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры фундаментальными феноменами человеческого бытия обнаружилась весьма тесная связь, а философии пришлось иметь дело с плотной сетью, сплетенной из разнородных нитей и капилляров, по которым циркулировала и обменивалась энергия либидо. Кто господствует над этой энергией, кто держит в своих руках кончики нитей? Но и этот вопрос, вызванный прежними амбициями на абсолютное, уже не может считаться корректным: даже если есть нечто или некто, использующий сеть различий для управления, то он настолько слит с нею, что не имеет иных органов и орудий и не обладает каким-то отдельным «сознанием» или «телом». Фрейд, казалось, освободился от метафизических установок и естественнонаучным образом приступил к изучению архипелага бессознательного. При этом главной его мыслью представляется подход к нему как к энергетическому базису, рациональное использование и расходование которого должно быть изучено и поставлено под контроль. Этим подходом определяются функции понятий желания и либидо, которые не исчерпываются, как думали некоторые исследователи психоанализа, возрождением понятия природы. В нем можно выделить два разных полюса: экспликацию динамики желания, включая цель и объект, исполняемый и отсутствующий; понимание либидо как первичного влечения в работе «По ту сторону принципа удовольствия», где этот процесс исследуется в двух режимах: эроса и танатоса. Изначальная энергия рассекается на два потока, задающих психику, телесность и их отдельные органы. Наиболее интересной аналогией выглядит характеристика этих влечений как бесконечного повторяющегося процесса, имеющего кибернетический, т. е. стохастический характер. Бесконечное повторение при условии отсутствия единства танатоса и эроса указывает на нечто иное, а именно на то, что наслаждение — это прежде всего энергетический процесс. Именно в этом состоит своеобразие фрейдовского подхода к удовольствию, которое обычно раскрывается как чувство, связанное с потреблением, созерцанием, пониманием, моральным удовлетворением. Желание выступает как либидо, как производительная сила, способная к разнообразным превращениям и изменениям в самых неожиданных формах, и как энергия, канализируемая и используемая в различных системах для производства необходимых аффектов, т. е. превращаемая в нечто иное. Эта сторона желания описана Фрейдом при разъяснении принципа константности, соединяющего эрос и реальность. Именно здесь ярче всего проявляется сходство с Марксом, который использовал понятие рабочей силы в качестве основания общественной системы. Как и эрос, она подчинена своему принципу константности, который реализуется в законе стоимости, обеспечивающем обмениваемость разнообразных продуктов труда. Другой режим энергии присущ либидо, которое, как кажется, не регулируется и не контролируется в рамках общественной системы труда или дискурса, ибо это энергия смерти и разрушения. Но фактически эта энергия оказывается столь же позитивной, как и та, что циркулирует по сетям порядка Раздел III. Философствование на краях порядков 265 и используется для воспроизводства, но отличается лишь чрезмерностью и поэтому тематизируется Фрейдом не как биологические регулярные ритмы, а как «химические» реакции, имеющие взрывной характер, вызывающие страдание, и в этом по своим последствиям подобные «кризисам» Маркса. Таким образом, нельзя считать, что Фрейда интересовали некий невыразимый или запретный предмет или содержание мечтаний. Для него самым важным было изучение преобразования энергии желания в разнообразных формах манифестируемого содержания — от описания сновидений до научного и художественного творчества. Гипотеза о вытеснении и репрессивности, о невыразимости негативного в культуре была подвергнута сомнению М. Фуко, который полагал, что безумие, насилие и секс вовсе не подавляются, а, напротив, специально интенсифицируются, ибо они нужны как некий искусственно создаваемый образ врага, используемый для интеграции и идентичности. В своей первой работе «Психология и душевные болезни» (1954), раскрывающей невроз как спонтанную энергию либидо, Фуко пришел к патологическому миру индивидуума. Частые ссылки на Бисвангера создают впечатление, что он вместе с ним движется от Ясперса к Хайдеггеру. Однако мир Фуко — это спонтанный и случайный, а не трансцендентальный мир. Анализируя тему «Общество и безумие», он описал дискурсивные и недискурсивные практики, посредством которых в Европе конституировалось безумие. К числу дискурсивных практик он относил психологию, которая в XIX в. оформилась именно как побочный продукт попыток определения безумия. Этим он отрывает данную науку от ее метафизической саморепрезентации как дисциплины, изначально изучающей сознание. На самом деле это произошло позже: сначала психология функционировала как наука, а потом как исторически обусловленная форма знания. Внимание Фуко занимала и тема сновидения как некая «маргинальная» сфера деятельности сознания, где не срабатывают метафизические оппозиции субъективного и объективного, морального и аморального, реального и иллюзорного. Понимая психологию как негуманитарную науку, Фуко — тем не менее — включал ее, наряду с этнографией, археологией знания и психоанализом, в комплекс дисциплин, которые он охарактеризовал как «противонауки». В этом проявилась конфронтация с позитивистским определением науки как технологии практики: наука — не поиск ответов на загадки мира, а его моделирование, которое реализуется техникой. Исходя из мертвого, наука постигает живое: анализ бессознательного помогает понять сознание, а изучение безумия раскрывает разум лучше, чем непосредственные попытки философов описать универсальную рациональность. Так позитивность психологии раскрывается в ходе изучения производства негативного — перверсий и отклонений. В «Истории безумия» Фуко показал, что нет резкого различия между разумом и безумием, а есть лишь история все время меняющихся форм рациональности. Дискурс же о безумии играл 266 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры не приписываемую ему роль защитника разума, а совсем иную и далеко не благовидную, а именно: управление опытом страдания но уже не методом пыток и телесных наказаний, а иными средствами. В «Истории клиники» клиника — это место локализации и вербализации безумия, где формируется и функционирует специфический взгляд врача, направленный в сердцевину болезни, отыскивающий ее причину, локализующий болезнь в мертвое анатомическое тело. Важным моментом истории клиники кажется то обстоятельство, что здесь исследуется не столько знание, сколько дисциплинарное пространство с его интерьерами и вещами: скальпель, клизма, стетоскоп и сами стены больницы как такие структуры, которые заставляют видеть, говорить, переживать и вести себя определенным, заданным больницей образом, что бесконечно важнее дискурса медицины. Этот анализ, часто вопреки намерению самого Фуко, позволяет заметить, что жесты борцов за суверенность, хотя и имеют неинтеллектуальный характер, тем не менее не являются абсолютно беспорядочными. Порядок выстраивается в пространствах наказания и в пространствах свободы. Только на первый взгляд может показаться, что пытка — это абсолютный произвол и беспредел. На самом деле палач соблюдает точную меру боли, которая не должна приводить к тому, чтобы испытывающий ее человек обезумел и оговорил сам себя. По-своему рациональная задача пытки заключается в точной дозировке степени боли с тем, чтобы вырвать признание. Нечто похожее можно видеть и у пионеров эмансипации, мечтающих преодолеть порядок в форме эксцесса. Прежде всего это бросается в глаза при изучении разного рода тайных обществ. Например, кодекс поведения в воровском мире является гораздо более жестким, чем в открытом обществе. Точно так же герои де Сада устанавливают в своих преступных союзах самые жесткие правила. Повесть Ерофеева «Москва — Петушки» поражает тем, что алкоголики, поставившие на карту собственное здоровье и, казалось бы, окончательно порвавшие с законами самосохранения, на самом деле придумывают тонкие алхимические смеси из денатурата, керосина и тормозной жидкости для того, чтобы достичь задуманных психоделических состояний. Все это позволяет сделать вывод, что модели человека должны опираться на какие-то новые типы взаимосвязи, где имеет место обмен не энергией, а информацией. В современных описаниях духовного и телесного можно видеть, как машина тела взаимодействует с машиной рассудка. Отказ от метафизики субстанций подрывает надежды на опыт эксцесса, так как телесные желания оказываются не менее рациональными и экономическими, чем предписания разума. Поэтому остается вернуться к исследованию взаимной игры позитивного и негативного и в ее рамках попытаться найти ходы, ведущие к эмансипации человека. НЕГАТИВНОЕ УТВЕРЖДЕНИЕЧеловек обычно определяется со стороны позитивных характеристик как существо, способное утверждать высшие цели и ценности. Между тем, наряду со способностями к труду, речи, политике, морали, мышлению и другим утверждающим ценностям; можно указать и на способность отрицания, на решимость сказать «нет» в ответ на собственные желания или давления со стороны внешнего мира. Она выявлена в самых разных формах от политического протеста у Маркса и диалектического отрицания у Гегеля до эмоционального ужаса у Кьеркегора и онтологического факта смерти у Хайдеггера. Поэтому можно предположить, что способность к отрицанию является конститутивной характеристикой человека. Не случайно А. Камю считал revolte не менее, а, может быть, даже более важным, чем cogito. Утвердительные ценности не могут быть исчерпывающим образом поняты только в позитивных характеристиках. Ницше в своей генеалогии раскрыл истоки морали в вине и нечистой совести и этим подтвердил древнее прозрение ап. Павла о том, что закон произведен от греха. У Фрейда сознание и разум выступают как вторичные по отношению к бессознательному инстанции, выполняющие роль цензора. Они самым тесным образом связаны с языком, репрезентирующим другого — общественную реальность, которая таким образом становится имманентной сознанию и участвует во внутреннем диалоге добра и зла, который идет в душе человека. Точно так же усилия разума в борьбе за истину самым интимным образом связаны с ложью. Дело даже не в том, что она есть некий внешний, чуждый и враждебный истине акт. Напротив, по свидетельству мифологии, человек изначально определялся как способный к лжи и лукавству. Именно ими хитроумный Одиссей победил циклопа, и гегелевские пассажи о хитрости разума, несомненно, проникнуты этой гомеровской героикой. Как относиться к столь противоречивым и двойственным характеристикам человека? А главное, каким образом избежать унылой борьбы, которая с переменным успехом ведется между сторонниками позитивного или негативного? Предметом внимания должны стать прежде всего функции дифференциации и границы. Их назначение состоит в разделении человеческого и нечеловеческого, дозволенного и недозволенного. Поэтому попытка самоопределиться относительно богов и животных имела конституирующее значение для установления антропологических констант. Отрицание, протест и самоограничение таятся в сути любой дифференциации и определения. Проводя линию между человеческим и нечеловеческим, живым и мертвым, природным и культурным, различая добро и зло, истину и ложь, человек утверждает позитивное и отрицает запретное. Недаром изначально бинарные оппозиции имели сакральное значение. Опираясь на идею разума, человек отрицает слепую волю, Исходя из идеи души, он подавляет телесность. Благодаря культурности, отвергается природная дикость. 268 Б. В. Марков. Человек в пространстве культуры Негативная функция дифференциации была уже давно отмечена в философии, и после ставшей очевидной в результате разрушительных последствий научно-технического прогресса репрессивности разума мыслители пытаются как-то восстановить в правах то, что прежде считалось нерациональным или неприличным. Вероятно одним из первых такого рода мыслителей был Руссо, который выдвинул лозунг «назад к природе». Однако на деле в истории не происходит восстановления равновесия или абстрактной справедливости. Во-первых, ни разум, ни другая, считающаяся позитивной инстанция, не являются чисто репрессивными. Напротив, на заре своего становления рациональность выступала как сила освобождения от власти диких, неокультуренных влечений и инстинктов. Во-вторых, она не только исключала, но и стимулировала становление инорационального. В-третьих, преодоление одной дифференциации, как правило, приводит к другой, более эффективной, чем прежняя. Например, «природа» у Руссо не имеет ничего общего с дикой, неокультуренной средой, вызывавшей страх у наших предков, и расценивается как место прогулок и пикников, т. е. как часть культуры. Почему же отрицание, составляющее конституитивный признак человека, замалчивается, а развитие общества изображается как направленное к высшей цели и идеальным ценностям? В истории путь к божественным законам космоса, к моральности или рациональности всегда сопровождался протестом против фактичности, а также самоограничениями, необходимыми для выживания человеческого рода. Страх перед возвратом того, что было в упорной борьбе покорено разумом, вероятно, и объясняет осторожность в отношении признания инновационной роли негативного. Однако замалчивать негативное — значит оставлять в тени то обстоятельство, что производство человеческого исключительно на основе утверждения высоких ценностей не вполне удалось. Утверждение негативного является несомненной заслугой Гегеля. Его диалектическая логика исходит из отрицания как основного требования процесса развития. Однако, согласно поздним оценкам Адорно, гегелевское отрицание отрицания выполняло не столько революционные, сколько охранительные функции. Маркузе также считал, что ограничение, как необходимое условие выживания, стало постепенно идеологическим принципом, способствующим стабилизации системы господства. Между тем успех человека был более высоким в тех случаях, когда он отказывался от устоявшихся мнений и стремился к тому, чего он прежде боялся. В этом, по Хоркхаймеру и Адорно, состоит «диалектика Просвещения» как эпохи «саморазрушения разума». Отсюда происходит то, что можно, следуя Гегелю, назвать аффирмацией негативного, когда протест становится конституирующим принципом гуманитарности. Способность разграничения осмысленного и неосмысленного всегда была отличительным признаком человеческого. Сегодня можно говорить о переоценке операций опровержения в пользу практик протеста, ибо современное Раздел III. Философствование на краях порядков 269 положение человека таково, что он не опровергает нечто внешнее, а протестует против самого себя. Это происходит отчасти в попытках возвращения старого, отчасти в отказе от общепринятого понимания человеческой сущности. В чем же отличие актов разграничения от процедур позитивного отрицания? Раньше, проводя границу между возможным и невозможным, человек не посягал на то, что не в его власти. Сегодня, напротив, чужое воспринимается как находящееся в зоне влияния самого человека. Оно не есть абсолютно чужое. Поэтому логика границы сменяется диалектикой двойного отрицания, которая более пластично выражает изменения отношения своего и чужого. Судя по метафорам, используемым Гегелем, процесс диалектического познания соответствует практикам колонизации или экспансии. «Освоение», «присвоение», «снятие» — все эти понятия описывают не отграничение, а отрицание чужого в форме превращения его в свое. Опыт протеста, о котором писали Камю и Сартр, сложился в борьбе с фашизмом. Однако эти работы, как ни странно, стали особенно популярны в послевоенное спокойное время и расценивались как эффективная стратегия отрицания системы повседневного порядка, который чувствительная молодежь воспринимала как ничуть не менее жесткий, чем немецкая оккупация. Вопрос о самоубийстве занимает в творчестве Камю центральное место, но речь идет о призыве не к убийству, а к протесту против способов производства человека, наделяемого желанием власти. О какой власти и о каком принуждении может идти речь сегодня, и как ощущается их давление? Кажется, что они измельчали сегодня, когда авторитетные органы не вытаскивают по ночам из квартир абсолютно невиновных граждан и не предают их зверским пыткам с целью запугать остальных. Да и сами формы траты и протеста измельчали. Потерять или сжечь стодолларовую купюру кажется гораздо более значительной жертвой, нежели подвиги великих героев прошлого. Сегодня человек попадает в моральную блокаду за отступление от общественных норм, но это все-таки несоизмеримо с изоляцией в тюрьмах и лагерях. Поэтому, говоря об измельчании как власти, так и форм протеста, нельзя забывать о том, что они переместились как бы внутрь самого человека, поведение которого регулируется искусственной системой понятий, ценностей, потребностей и желаний. Человек вынужден восставать против самого себя, а это неизмеримо труднее, чем указать пальцем на внешнего врага и призвать к непримиримой борьбе с ним. Технология власти в современном обществе настолько модифицировалась, что поначалу кажется исключительно советующей и рекомендующей. Институты советников и консультантов, терапевтов и психологов, специалистов по обстановке жилья, организации отдыха, разного рода страховки, учитывающие профессиональный риск и опасности на улице, — все это образует плотную сеть, исключающую свободу. Поэтому сегодня протест принимает странные формы: люди время от времени начинают протестовать против врачей, навязывающих 270 Б.В.Марков. Человек в пространстве культуры дорогостоящие методы лечения, против педагогов, воспитывающих детей, против всякого рода специалистов по здоровому образу жизни навязывающих непрерывную борьбу с собой в форме диеты и тренировок. И что можно сделать, когда, с одной стороны, все эти специалисты стремятся гарантировать сохранение важнейших жизненных ценностей — здоровье, право, образование, работу, жилье и т.п. а с другой стороны, все эти знания окончательно отнимают возможность самостоятельных решений и выбора своей судьбы. Жизнь, которая выглядела в наставлениях мудрецов как опасное, но все-таки не безнадежное предприятие, если твердо придерживаться главных рациональных, моральных и психологических принципов, теперь выступает как сложнейший процесс, сопоставимый с конвейером гигантского завода, который обслуживают тысячи рабочих и специалистов. Человек в одиночку уже не может сегодня эффективно организовать свою собственную жизнь и попадает под власть рекламы и разного рода агентств, обслуживающих население. Раньше свобода достигалась на не подлежащей сомнению и отрицанию основе. Человек почитал родителей, любил родину и оставался верен традициям. Он считал себя частью природы и примирялся с фактом своего рождения в том или ином качестве, а также с болезнями и неизбежностью смерти. Сегодня медицина предприняла решительное наступление на болезни, разрешает возможность эвтаназии, а также позволяет планировать рождаемость, допускает выбор пола, пересадку органов и даже манипулирует генетическим наследством. Разумеется, все эти возможности выбора телесных и интеллектуальных качеств не преодолевают заданности человеческого существования, однако о ней уже не говорится как о судьбе. В каком-то смысле это опыт восстания против того, что прежде считалось неизбежным, но, одновременно, это и опыт закабаления системой новых правил и предписаний. История цивилизации — это история ограничений и запретов. Человек на протяжении всей истории боролся со своими страстями и желаниями, выступал против слабостей плоти и себялюбия. Господство над самим собой — таково первое и главное требование гуманистической философии. М. М. Бахтин показал, что еще на заре европейской культуры разного рода запреты и ограничения хотя бы раз в году во время праздников и карнавалов отменялись. По мнению Батая, в этом протесте против традиций и норм, регулирующих порядок, и проявлялась суверенность человека, разрывающая цепи обмена актами траты. Однако стратегии карнавала Бахтина или траты Батая — все это скорее современные формы компенсации или протеста, чем отражение реалий прошлого. Нам трудно понять древних с их ограничениями и усилиями, направленными на сохранение социума. Современный человек остается социальным и культурным существом, не прилагая для этого титанических сдерживающих усилий. Угрозы и запреты, внешнее принуждение и насилие постепенно трансформировались в самоконтроль и самодисциплину. Но и эта система морального долга и внутренней цензуры сегодня стала Раздел III. Философствование на краях порядков 271 стремительно разрушаться. Причиной тому является не некий таинственный нигилизм или падение нравов, а изменение порядка повседневности. Аскетизм, самоотречение, солидарность, альтруизм, экономия и ограничение потребления сегодня являются устаревшими добродетелями, так как современный порядок строится на основе не экономии, а траты. Отсюда необходимо скорректировать мысль Батая, согласно которой трата выступает эффективной формой протеста против современного порядка, основанного на обмене. На самом деле современное общество потребления уже не ограничивает, а управляет потребностями. Расчет и дальновидность, предусмотрительность и осторожность перестали культивироваться на индивидуальном уровне и уже не составляют основу человеческого этоса. Реклама, а также разного рода советы и рекомендации, касающиеся здорового образа жизни, вся система жизнеобеспечения мягко и ненавязчиво, но надежно и всесторонне опутывают человека своими сетями. Человек не должен ограничивать себя и бороться со своими желаниями, он должен их удовлетворять. Другое дело, что сами эти желания искусственно заданы и поэтому их исполнение не только не разрушает, а, наоборот, укрепляет систему порядка. Поэтому, говоря о современных формах протеста, приходится признать, что сегодня отрицанию человек подвергает самого себя, а не Природу, Бога, Государство или Метафизику. Среди основных прав человека есть право на протест. Оно не допускает революционного изменения социального порядка, а, напротив, сформулировано с целью его защиты. Тут, конечно, есть элемент византийской казуистики: с одной стороны, любая конституция считает общественное устройство незыблемым, а с другой — вынуждена допускать возможность протеста в случае нарушения государством моральных свобод индивида. Реализация права на протест связана с разделением властей. Однако надо признать, что и эта возможность подверглась в современных обществах значительному ограничению, так как различные ветви современной власти пригнаны друг к другу значительно сильнее, чем, например, в эпоху разделения королевской, общественной и духовной власти. Современное государство легитимируется как выражение воли народа. Вместе с тем оно гарантирует права личности и различных социальных меньшинств. Последние могут реализовать свое право только в форме протеста. Отсюда происходит интенсификация негативного опыта, который в современном обществе выступает как форма защиты прав и свобод гражданина. Таким образом, на место политических революций, в которых сталкивались крупные социальные группы и классы, сегодня приходят иные формы протеста, которые можно назвать партикулярными и которые осуществляются индивидами, малыми группами или национальными меньшинствами. Это и есть протест против господства общего, против гомогенности, стирающей различия и многообразие. Это и есть ситуация постмодерна. В ее основе лежит иной образ человеческого. Современный человек не отождествляет себя с абстрактным 272 Б.В.Марков. Человек в пространстве культуры. субъектом права или морали, он с опасением относится к рациональности и не идентифицирует себя с европейской или собственной национальной культурой. Это поликультурное, мультинациональное, но не космополитическое существо. Обитая в одном из культурных гетто современного большого города, он свободно фланирует по другим территориям и терпимо относится к носителям иных культурных миров. Он не мыслит себя ни сверхчеловеком, ни носителем абсолютных моральных норм. Он — пионер партикулярности, мечтающий не о новом высоком идеале человека, а о возможности многообразных форм жизни.Ваш комментарий о книгеОбратно в раздел философия |
|