Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Комментарии (1)
Все книги автора: Сосланд А. (2)

Сосланд А. Удовольствие от апокалипсиса


Апокалиптический дискурс представляет собой весьма распространенный феномен. Помимо “Откровения” Иоанна Богослова, у каждого на памяти большое количество текстов, письменных или устных, которые мы можем так или иначе отнести по этому разряду. В наибольшей степени апокалиптический дискурс манифестируется в провозвестиях грядущего конца света. Религиозные секты самого разного толка охотно пользуются такого рода предикциями. Так, одним из дежурных сюжетов новостных программ становится повествование о том, как в некоей секте (безразлично, в Сибири или Калифорнии) пожелали отметить грядущий конец света посредством коллективного самоубийства и либо действительно его совершили, либо были остановлены в своих приуготовлениях в последний момент.

Провозгласители очередного конца света намечают при этом фиксированную дату грядущей катастрофы и определяют процедуры, исполнение которых неизбежно должно так или иначе обеспечить соблюдающим эти процедуры безболезненное переживание данной коллизии, а также достойное завершение всей истории. Чаще всего, речь идет о ритуальных практиках компенсации грехов, какого-либо покаяния или еще чего-нибудь в этом роде. Смысл покаяния — встраивание в дискурс провозгласителя апокалипсиса. Дискурсивно расширяясь, учение о конце света в конце концов стало достаточно объемным для того, чтобы обрести статус большого научного учения — эсхатологии.

При этом существует род текстов, которые, не являясь апокалиптическими в полном смысле этого слова, тем не менее, обнаруживают с ними очень много общего. Главная их черта — это предсказание или провозглашение гибели некоего крупного природного или культурного образования. По их калькуляциям, гибель ожидает не конкретного человека, а, к примеру, отдельные культуры, целые виды искусства, человечество в целом, или какую-то его значительную часть. Секуляризировавшись, апокалиптический дискурс оказался встроенным в общекультурный текст и породил множество разновидностей.

Примеров таких дискурсов — назовем их параапокалиптическими, или эсхатологически ориентированными — сколько угодно. Среди самых известных — “Закат Европы” Освальда Шпенглера и “Конец истории” Фрэнсиса Фукуямы. С другой стороны, это — все тексты, заполненные рассуждениями о “смерти искусства”, “конце автора”, “исчезновении субъекта”, “конце европейской культуры”.

У Шпенглера мы читаем: “... будущее Запада оказывается не безбрежным потоком, стремящимся вверх и вперед по курсу наших сиюминутных идеалов и с фантастическими запасами времени, но строго ограниченным в отношении формы и длительности и неизбежно предопределенным единичным свершением истории охватом в несколько столетий...” (Шпенглер О., 1993, с. 173).

Пафос Шпенглера — в предсказании конца Западной цивилизации, чему автор находит многочисленные аналогии из истории других цивилизаций, канувших в лету. Крайне интересно сопоставить Шпенглера с другим автором, тоже апокалиптического толка.

“То, чему мы, вероятно, свидетели, — пишет Ф. Фукуяма, — не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории, как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной либеральной демократии, как окончательной формы правления” (Ф. Фукуяма, 1990, с. 135). Ясно, что концепту “конец истории” придается вполне конкретный идеологический смысл. Имеется в виду завершение борьбы за форму идеологического устройства общества. Совершенно ясно, что другие пути исторического развития не берутся в расчет. Завершена лишь некая часть, но Фукуяма стремится придать ей вид завершения целого. Ошибка налицо: pars pro toto, часть вместо целого.

Внушив себе (и другим) эти безрадостные мысли, автор впадает в меланхолию: “Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, — вместо всего этого — экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала” (Ф. Фукуяма, 1990, с. 148).

Если для Шпенглера закат Европы был очевиден, то Фукуяма связывает конец истории с торжеством Европы как универсальной формы социального устройства. По Фукуяме, таким образом, конец истории связан с торжеством того, чему Шпенглер предсказывал неизбежную гибель. Искусству, тем не менее, шансов на существование не дает ни тот, ни другой.

Выбор критериев конца света абсолютно произволен. На самом деле, предсказание конца света неизбежно демонстрирует ясновидческие способности автора. Предсказывать благополучие — бессмысленно и малоинтересно. Только предсказывая тотально-ужасное, автор может рассчитывать на привлекательный статус пророка.

Особый род таких текстов связан с экологическим знанием. Экологические параапокалиптики предсказывают глобальный катаклизм. Такого рода предикции конца света выглядят наиболее привлекательно и вызывают наименьшее сопротивление со стороны публики.

Здесь любой из читателей может обратиться к собственному житейски-коммуникативному опыту и вспомнить, как часто он слышал о состоявшемся (или о грядущем вскоре) “конце” кинематографа, театра, литературы, автора, субъекта.

Чтобы дальше не возникало путаницы, мы должны сразу провести черту между двумя различными разновидностями параапокалиптических дискурсов. Следует выделять футуристические и уже, скажем так, состоявшиеся. Преимущество состоявшихся заключается в том, что они носят отчасти даже как бы реалистический характер. Футуристические (если не считать экологически ориентированных) по большей части трагикомично-нелепы, выглядят, как трикстерские провокации. Как мы постараемся продемонстрировать ниже, существуют веские основания объединять оба вида в одну группу, в первую очередь, в силу сходства интересов их авторов.

Очень важно проследить, какие именно авторские интересы реализуются. Ясно, что авторская позиция в режиме футуристического апокалиптического письма (предсказание гибели) отличается от позиции автора текста о некоей “гибели по факту”. Так, футуристический возглашатель апокалипсиса настроен агрессивно, неизбежно требует каких-то изменений от себя и от других, угрожая казнями и бедами. Автор же апокалиптического текста, посвященного свершившейся катастрофе, исполнен определенного рода резиньяции, скептического квиетизма. Его поза иронически спокойная, в ней нет места той агрессивной надрывности, обильно демонстрируемой в первом случае.

Однако, что и говорить, есть конечно нечто такое в истории, что действительно наводит на мысль о конце света, так сказать, законным и естественным путем. История человечества, в особенности же новейшая, осуществляла на всем своем пути формирование реально-событийного метафорического индекса для апокалиптического сочинительства. Количество социально-исторических прототипов апокалипсиса неуклонно растет с каждым тысячелетием; так же интенсивно растет и их качество.

Раньше, в незапамятные времена, прообразом конца света могла послужить массовая эпидемия, чумы, например, или холеры. Также за удачный в этом смысле прототип могли сойти природные катаклизмы, землетрясения и наводнения. Намного большую ценность в этом смысле представляют собой разного рода опустошительные войны. У войн и погромов есть автор. Творятся они не слепой природой. В дидактически-пропагандистском смысле (очень важном для апокалиптического текста, о чем речь пойдет ниже) наличие автора разрушительного действия или разрушительной тенденции — очень важный момент.

Однако решающим для формирования массового апокалиптического сознания оказался двадцатый век. Тут просто раздолье, именины апокалипсисолюбивого сердца. Ухудшающаяся экологическая ситуация, исчезновение множества видов животных и растений. Истощение природных ресурсов, озонового слоя в атмосфере, парниковый эффект. Политическая-апокалиптическая история века, начавшаяся с “воспитания под Верденом”, благополучно продолжилась истреблением турками армян, и достигла своих вершин в Хиросиме и катастрофе европейского еврейства. В результате всего этого двадцатый век дал нам несметное количество апокалиптических метафор. Любая мало-мальски массовая потеря является поводом для диагностики и предикции апокалипсиса. Теперешние авторы параапокалиптических текстов с радостью могут привести в пример маловерам ГУЛАГ и Освенцим, Хиросиму и Чернобыль. Существование оружия массового уничтожения, равно как и неизлечимых массовых заболеваний (СПИД), повышает курс их акций во много раз.

Апокалиптический миф ХХ века подкармливается и всячески углубляется таким сильным орудием, как средства массовой информации. Невиданный рост информационного потока привел к многократному умножению в пространстве сознания удельного объема фиксируемых катастроф. Как хорошо известно, благополучные обстоятельства жизни народов отнюдь не являются так называемым “информационным поводом”. Телевидение и газеты живут сводками о разного рода катаклизмах, авариях, преступлениях и т. д.

Дело обстоит так, что апокалиптические прогнозы и диагнозы, констатация состоявшейся смерти и предикция смертей грядущих никогда не оправдывается (плюем через левое плечо, стучим по дереву). Ни конец света, ни смерть искусства так и не наступают, несмотря на многочисленные высказывания на этот счет. Отсутствие результата не смущает авторов такого рода текстов. Нетрудно предположить, что и дальше апокалиптический дискурс будет пользоваться особым спросом в силу его исключительной привлекательности для авторов, которые его продуцирует. Дистанция между надрывно голосящей религиозной истеричкой, зазывающей покаяться перед наступлением концом света, и умудренным “культуркритиком” не так уж велика. И та и другой радостно предаются одному и тому же, в сущности, пороку. Без сомнения со всем этим связано некое нетривиальное удовольствие и искушение.

В чем же состоит эта привлекательность? Удовольствие от предсказания апокалипсиса и само по себе авторство эсхатологически ориентированного текста связаны с вполне определенными желаниями. В структуре психоаналитической парадигмы эти желания проходят по разряду Танатоса, так называемого влечения к смерти и, таким образом, коренятся в деструктивно-садистических инстинктах. Провозглашение гибели мира есть максимально возможная фантазматическая гратификация этих садистических склонностей. В самом деле, куда уж дальше. Возгласитель апокалипсиса осуществляет в воображаемом пространстве дискурсивное уничтожение всего, что он считает нужным или был бы рад уничтожить. Причем происходит это и в случае футуристического, и свершившегося, констатируемого апокалипсиса.

Апокалиптический дискурс обладает сверхпритягательностью, ибо легитимирует деструктивные наклонности. Крайняя степень серьезности ситуации сама по себе оправдывает крайнюю степень садизма. Традиция исключительной брутальности текстов, имеющих отношение к этой ситуации, заложена, собственно, в самом Священном Писании:

“7. Первый ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела. 8. Второй Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море; и третья часть моря сделалась кровью. 9. И умерла третья часть одушевленных тварей живущих в море, и третья часть судов погибла” (Откр. Св. Иоанна, 8).

Или в следующей главе: “3. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы. 4. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих. 5. И дано ей не убивать их, а только мучить пять месяцев. И мучение от нея подобно мучению от скорпиона, когда ужалит человека. 6. В те дни люди будут смерти искать, но не найдут ея; пожелают умереть, но смерть убежит от них. (Откр. Св. Иоанна, 9)”.

Хорошо известно, что судьба “Откровения” Иоанна среди других текстов Библии была непростой. До самого начала Реформации эта книга была изгнана из корпуса Священного Писания. Отчетливая маргинально-танатофилическая ориентированность этого текста не могла не быть замеченной. С другой стороны, его новое признание тоже не было случайным. Страх конечности всего сущего является с пропагандистской точки зрения весьма удобным. Кроме того, всякая религия как тотальная мировоззренческая конструкция неизбежно должна содержать в своей структуре и садистический локус. Какая же это тотальность, когда из нее выпадает столь заметная часть? Вполне понятно, что такого рода садизм будет носить крайне радикальный характер. О связи “Сладострастия, жестокости и религии” писал в одноименной статье выдающийся русский психиатр П. Б. Ганнушкин (П. Б. Ганнушкин, 1998, 269-291).

Не вызывает сомнения, что ситуация конца света провоцирует самую радикальную деструктивно-садистическую разнузданность (в духе известного: “После нас хоть потоп”). Танатос разворачивается во всю мощь. В случае же состоявшегося, констатируемого, малого параапокалипсиса садистическое удовлетворение переживается постфактум. Говоря о смерти искусства, провозгласитель этой смерти как бы наслаждается созерцанием трупа, приглашая окружающих разделить его созерцательные радости.

Апокалиптический дискурс, как, впрочем, и любой другой, представляет собой некое послание. Как у всякого послания, у него есть автор и адресат, соответственно, апокалиптизирующий и апокалиптизируемый. Апокалиптизирующий, а он всегда в меньшинстве, осуществляет запугивание апокалиптизируемых. Он индуцирует страх последних с тем, чтобы добиться от них важных мировоззренческих и поведенческих изменений. Таким образом, три основных элемента такого дискурса суть индукция страха, шантаж и рекрутирование. “Под дулом” апокалиптической угрозы можно требовать самых радикальных перемен и исполнения самых интересных желаний. Удовольствие от пользования таким дискурсом — собственно апокалиптологический оргазм — есть переживание крайней степени интенсивности. Удовольствие такого рода описывается не только в научной литературе, но и в художественной: “Нас уверяют медики: есть люди, / В убийстве находящие приятность. / Когда я ключ в замок влагаю, то же / Я чувствую, что чувствовать должны / Они, вонзая в жертву нож: приятно/ И страшно вместе” (А. С. Пушкин, Скупой рыцарь, сц. 2). Апокалиптизирующий в этой ситуации — наиболее радикальный культурный герой.

Что касается индукции страха, то она здесь одна из важнейших. Бывают ситуации, когда смерть осмысленна и человек приносит себя в жертву ради каких-либо посторонних целей. Конец света лишает смысла любую жертву, любую смерть. В этой ситуации шантаж и рекрутирование выглядят максимально эффективными. С другой стороны, пропагандистский эффект снижается вследствие нереальности рисуемых перспектив, а также вполне понятного сопротивления такого рода перспективам.

По отношению к тому, насколько реальны провозглашаемые угрозы, участников данного диалога можно разделить на проапокалиптиков и контраапокалиптиков. Для полной ясности скажем, что апокалиптизирующий всегда — проапокалиптик, и его задача состоит, собственно в том, чтобы из апокалиптизируемого сделать такого же, как он, проапокалиптика. Апокалиптизируемый изначально нейтрален, но, конечно, настроен он скорее антиапокалиптически. Психологически понятным является сопротивление обстоятельствам, когда конец света вот-вот грянет и необходимо предпринимать какие-то движения по этому поводу. Это сопротивление усложняет основную прагматическую задачу апокалиптического дискурса. Всякому ясно, что конец света провозглашается в целях изменения поведения, мировоззрения и т. п. у адресатов апокалиптического послания. Делается это при отсутствии реальных способов принуждения к такого рода изменениям.

Проапокалиптический дискурс выглядит чаще всего предельно убедительно. Диалогически-коммуникативная ситуация складывается неизбежно в пользу проапокалиптика. Ясновидящий, осведомленный, радикальный и при этом умудренный проапокалиптик противостоит наивному, слепому, ленивому контрапокалиптику. Исключительно соблазнительно выглядит сочетание очищающей агрессии с возможностью тотального освобождения, обретением земного рая.

Очень привлекательно смотрятся алармистски-рекрутирующие дискурсивные стратегии проапокалиптиков: сейчас или никогда; если ты не занимаешься политикой, то она займется тобой; кто не с нами, тот против нас; пока гром не грянет, мужик не перекрестится. Можно, в сущности говорить о существовании некоего апокалиптического бессознательного. В основе апокалиптического бессознательного у апокалиптизируемого — страх, который и заставляет его встраиваться в дискурс послания. Страх этот всячески разжигается с вполне понятной целью.

Нелишним будет, разумеется, разобраться с патопсихологией, равно как и с психопатологией апокалиптического сознания. Всякому ясно, что к желанию уничтожения мира, или даже к тому, чтобы угрожать этим уничтожением окружающим, надо ведь как-то придти. Этот путь, разумеется, начинается с какой-нибудь собственной ущемленности, неуспешности. Психологически понятным в данном случае будет ответ на агрессию в собственный адрес. Удовольствие от апокалиптического дискурса связано с “рессентиментным” ответом миру, который отталкивает либо же ущемляет каким-либо образом автора смертеугрожающего текста. Ответ здесь носит, так сказать, характер “сверхкомпенсации”: “Раз вы со мной так, ну так получите!”. Единичное неудавшееся бытие (MiЯglьcktes Dasein) формирует свой противовес в уничтожении мира. Каждый человек, по известному речению, — это целый мир, так что вполне понятно желание в ответ на собственную неуспешность желать гибели всему миру.

Вполне понятной была бы любая психопатологическая интерпретация апокалиптического дискурса. Перспектива конца света нагнетает, как уже сказано, страх. Страх же формирует ядро любого психопатологического феномена. Апокалиптический бред выделяется некоторыми авторами в отдельный психопатологический феномен или описывается как одна из стадий острого бредового психоза (К. Конрад). Кроме того, существует особый раздел психиатрического знания, изучающий так называемые индуцированные психозы (их еще называют Folie a deux — безумие вдвоем, симбиотические психозы). Речь идет о том, что бред, продуцируемый одним из участников психотической пары (индуктором), подхватывается другим, чаще всего близким ему, человеком (соответственно, акцептором — в терминологии К. Шарфеттера). После этого они начинают действовать сообща, пытаясь нейтрализовать, к примеру, враждебную им банду, отравляющую их существование лучами и радиоволнами, на чем вскоре и попадаются. Психиатры чаще всего могут отличить индуктора от акцептора. С этой точки зрения не представляет труда проанализировать ситуацию возглашения апокалипсиса, причем, скорее именно футуроапокалипсиса.

Психоаналитическая интерпретационная стратегия последнего, как уже сказано, легко может быть увязана с анально-садистическими частями бессознательного. Анально-садистический оргазм составляет сердцевину оргазма апокалиптического. Интерпретаторы школы индивидуальной психологии А. Адлера, как им и полагается, усмотрели бы в апокалиптических склонностях компенсацию первичной неполноценности, что, конечно, не так далеко от истины. Безусловно, самая полная реализация власти — в возможности уничтожения того, что тебе подвластно. Фантазм тотального уничтожения осуществляет такую полноту в воображаемом пространстве. Кроме того, понятно, что реальная власть в этой ситуации осуществляется через подчинение апокалиптизируемых, запуганных перспективой грядущего конца света.

Конечно, футуристическому апокалиптическому тексту свойственно особое переживание времени. Апокалиптизирующий рвется к власти над адресатами своего послания и, понятно, откладывать дело в долгий ящик не намерен. Время перед концом света должно быть спрессовано интенсивнейшим образом. Оно катастрофически исчезает с приближением рокового часа. Соответственно растет страх, а вместе с ним и готовность встроиться в требуемый спасительный порядок.

Конечно, такое положение дел свойственно в первую очередь футуроапокалиптикам. Однако провозгласители свершившихся апокалипсисов (конец истории, смерть литературы) тоже могут извлекать из своей позиции вполне определенные полемически-стратегические выгоды. Здесь “конец” и “смерть” обозначают завершение некоего пути. Новый путь уже будет строиться по иным направлениям. “Смерть литературы” может означать переход от литературно-центрированной к кинематограф-центрированной истории искусства, а “конец истории” подразумевает новый вполне определенный способ толкования истории, которая все же “продолжает продолжаться”.

Здесь, видимо, следует сказать об одной закономерности. Полемическая негативная позиция выглядит наиболее привлекательно в любой диалогической ситуации. В ситуации апокалиптического диалога негативную позицию занимает, естественно, апокалиптизирующий. Это наблюдение можно было бы сформулировать, к примеру, как “правило коммуникативно-полемического преимущества негативной позиции”. В контексте полемического диалога скептические высказывания о дурной перспективе, о дурном качестве исследуемого объекта являются более привлекательными, чем апологетические. Это связано, вероятно, с традиционно сложившимся образом “разумной речи” как радикально скептического дискурса. Во многом знании — много печали. “Умудренная” позиция, так сказать, порождение “опыта”, претендует на некое глубинное измерение. Это измерение в конструкции дискурсивной стратегии обеспечивается видением предельной перспективы. Предел такого видения — это смерть, или же смерть того, что мы наблюдаем, описываем, обсуждаем. Тот, кто видит “глубже”, тому, естественно, открыта эта перспектива. Он обнаруживает в обсуждаемом феномене крайние пределы. В любой полемической коммуникативной ситуации преимущество получает тот участник диалога-состязания, который видит “недостаток”, а не достоинство; слабость, а не силу; порок, а не совершенство.

Итак, полемические преимущества в любой дискуссии всегда имеет, скажем так, нигилист, который, в крайней степени своего развития — проапокалиптик. Эту закономерность можно обозначить как правило полемического преимущества нигилистического дискурса. Источнику такого дискурса при этом раскладе выходит некая нарциссическая выгода. Образ человека, предвещающего гибель, безусловно впечатляет. Как справедливо выразился по другому поводу в “Тарасе Бульбе” Н. В. Гоголь,”...даже самим казакам казалась чрезмерною его беспощадная свирепость и жестокость. Только огонь да виселицу определяла седая голова его, и совет его в войсковом совете дышал только одним истреблением”.

Пробуждение апокалиптического сознания это всегда симптом определенного кризиса. Потребность в провозглашении грядущего или состоявшегося конца света — болезнь перехода. Конец определенной эпохи, исчезновение какого-либо уклада, вполне может ощущаться как конец всего сущего. Существует большое искушение приравнять исчезновение моего мира к концу света. Очень трудно сопротивляться такому искушению еще и в силу вышеописанного правила преимущества нигилистического дискурса. Задача достойного текста — формирование структур сопротивления этому преимуществу. Обладатель острого взгляда, обогащенного здравым смыслом, легко разглядит глубинные структуры авторского интереса в апокалиптической речи. Разобравшись же в этих интересах, он сможет эффективно противостоять их влиянию.

Это сопротивление может быть сформировано в духе известной игры фраз: “Бог умер. Подпись: Ницше”. Ответ: “Ницше умер. Подпись: Бог”.

Литература

Боклерк Ф. Избранники, или мужество игры // Красная книга маркизы. М.: А. Севастьянов, 1995.

Ганнушкин П. Б. Избранные труды. Ростов н/Д.: Феникс, 1998.

Фукуяма Ф. Конец истории? // Вопросы философии, 1990, № 3.

Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. 1. / Пер. с нем. М.: Мысль, 1993.

Комментарии (1)
Обратно в раздел философия












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.