Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Геллнер Э. Нации и национализмОГЛАВЛЕНИЕIV. Переход к веку национализмаТеперь самое главное уже сказано. Человечество навеки связано с индустриальным обществом, то есть с обществом, производственная система которого основывается на постоянно совершенствующейся науке и технологии. Только такое общество в состоянии прокормить всех настоящих или будущих обитателей нашей планеты и обеспечить им тот жизненный уровень, который они сделали или стремятся сделать привычным. Аграрное общество больше не является предметом выбора, потому что его реставрация просто-напросто обречет подавляющее большинство человечества на голодную смерть, не говоря уже о страшной, непереносимой нищете, ожидающей в таком случае оставшееся в живых меньшинство. Поэтому бессмысленно применительно к нашему времени рассуждать о достоинствах и недостатках культурных и политических ценностей аграрного века: они ушли безвозвратно. Мы плохо понимаем, каков доступный набор возможностей индустриального общества и, вероятно, никогда не поймем, но нам ясны некоторые из его главных особенностей. Тот вид культурной однородности, к которому стремится национализм, — одна из них, и нам ничего не остается, как смириться с этим. Не национализм, как утверждает Эли Кедури , навязывает эту однородность. Скорее однородность, ставшая объективной, неизбежной необходимостью, в конечном счете проявляется в форме национализма. Большинство человечества, прежде чем вступить в индустриальный век, проходит аграрную стадию развития. Незначительное меньшинство, которое прямо из доаграрного состояния переходит в индустриальное, не нарушает общей картины, и все наши доводы в равной мере относятся и к нему. Однако социальная организация аграрных обществ отнюдь не способствует утверждению националистического принципа, слиянию политических границ с культурными и установлению однородной, передаваемой школой культуры внутри каждой политической единицы. Напротив, как это было в средневековой Европе, она благоприятствует созданию политических единиц, границы которых либо проходят внутри, либо далеко выходят за пределы культурных. Только в редких случаях складываются династические государства, которые более или менее совпадают с языком и культурой, как в конце концов случилось на европейском побережье Атлантики. Совпадение при этом никогда не было полным. Культура в аграрном обществе гораздо многообразнее, чем ее государства, и обычно гораздо шире, чем входящие в государство мелкие сообщества. При таких условиях, согласно нашей теории, век перехода к индустриализму неизбежно становится веком национализма, то есть периодом бурного переустройства, когда либо политические границы, либо культурные, либо и те и другие вместе должны меняться, чтобы удовлетворять новому националистическому требованию, которое впервые заявляет о себе. Поскольку правительства неохотно расстаются со своей территорией (а каждое изменение политических границ кому-то наносит ущерб), поскольку смена культуры чаще всего воспринимается очень болезненно и поскольку, кроме того, существуют враждебные культуры, борющиеся за души людей, так же как существуют враждебные центры политической власти, стремящиеся подкупать людей и завоевывать новые территории, то из нашей теории следует, что этот переходный период должен быть острым и конфликтным. Реальные исторические факты полностью подтверждают это предположение. Тем не менее было бы неверно сосредоточивать внимание только на том влиянии, которое оказало на аграрное общество проведение в жизнь националистического принципа. Индустриальное общество вышло на историческую арену не по мановению волшебной палочки. Оно само возникло в результате перестройки, происшедшей внутри одного из аграрных обществ и протекавшей отнюдь не безболезненно. Когда же оно стало завоевывать весь мир, то ни эта глобальная колонизация, ни утрата господствующих позиций теми, кто сначала вознесся на волне индустриального превосходства, а затем лишился своего первенства, не совершались мирным путем. Все это свидетельствует о том, что в реальной истории последствия национализма обычно смешиваются с последствиями индустриализации. Хотя национализм действительно является продуктом индустриальной организации общества, но это не единственное последствие внедрения новой социальной формы, и поэтому необходимо выделять его из целого ряда родственных явлений. Для иллюстрации этой проблемы можно провести интересную параллель между Реформацией и национализмом. Упор, который идеологи Реформации делали на грамотность и неукоснительное следование Священному Писанию как единственному источнику религиозной истины, их нападки на монополистическое духовенство (требование, как верно подметил Вебер, скорее его универсализации, нежели упразднения), их индивидуализм и связь с мобильным городским населением являются своеобразным предвестием тех социальных черт и настроений, которые, по нашей теории, приводят к появлению национализма. Роль, которую сыграл протестантизм в приближении индустриального века, — это огромная, сложная и спорная тема, и нет смысла здесь ее развивать. Но тесное сближение течений протестантского типа и национализма в тех частях света, куда индустриализм и национализм проникли позже и извне, требует серьезного изучения. Наиболее ярко это, по-видимому, проявляется в исламе. Культурная история арабского мира и многих других мусульманских стран за последние сто лет — это в значительной мере наступление и победа реформаторства, своего рода исламского протестантизма, признающего только Коран и питающего неискоренимую ненависть ко всякому духовному маклерству, к местным посредникам между человеком и Богом (а на деле — между разными группами людей). Это движение стало играть заметную роль в исламе прединдустриального периода. Его историю едва ли можно отделить от истории арабских (и всех прочих) националистических движений. Ислам всегда имел внутреннюю склонность или предрасположенность к такой "реформированной" вере. Но она была в нем подавлена в силу того, что автономные сельские общины нуждались в особых носителях святости, без посредничества которых они не могли обходиться. В современных условиях эта потенциальная склонность к более отвлеченной вере, охватывающей анонимные сообщества равных верующих, может быть наконец реализована. Но даже религии, которые, казалось бы, по своей сути чужды «протестантизму», тем не менее могут под натиском индустриализации и националистических движений сворачивать на этот путь. Теоретически трудно себе представить, чтобы между синтоизмом и, скажем, английским нонконформизмом существовало какое-либо заметное сходство. Однако в период бурной модернизации Японии в синтоизме на первый план вышли строгие, организующие, как бы квакерские [1] элементы (которые можно, несомненно, обнаружить или насадить везде, если поставить перед собой такую цель), вытеснившие всякие экстатические элементы и чрезмерное панибратство с божественным . Если бы Древняя Греция просуществовала до наших дней, то дионисийские культы могли бы облечься в более строгие одежды, когда эллины вступили бы на путь индустриального развития. Помимо тесной духовной связи между протестантизмом и национализмом, существуют еще и прямые последствия самой индустриализации. Мы говорили об общих и всепроникающих следствиях полной индустриализации, когда разбирали предложенную нами универсальную модель индустриального общества, устанавливающую связь между индустриальным разделением труда и осуществлением националистического принципа. Но некоторые специфические последствия ранней индустриализации, которые чаще всего недолговечны, тем не менее играют важную роль. Это — бурный рост населения, быстрая урбанизация, миграции рабочей силы, а также экономическое и политическое слияние до сих пор более или менее замкнутых сообществ благодаря единой экономике и централизованному правлению. Это означает, что хотя бы относительно стабильная, раздробленная вавилонская система аграрных обществ, замкнутых в себе, отделенных пространствами друг от друга и огромной социальной дистанцией от верхов, заменяется совершенно новым типом Вавилона, с новыми культурными границами, которые не стабильны, а находятся в постоянном и драматичном движении и которые редко освящены каким-либо обычаем. Существует также связь между национализмом и такими явлениями, как колониализм, империализм и деколонизация. Возникновение индустриального общества в Западной Европе имело следствием покорение фактически всего мира европейскими державами, а иногда и заселение европейскими колонистами. В результате вся Африка, Америка, Океания и многие районы Азии оказались под властью Европы, а те части Азии, которые избежали этой участи, часто попадали под сильное косвенное влияние. Это завоевание мира довольно сильно отличалось от всех прочих завоеваний. Обычно политическое господство — это вознаграждение тем, кто полностью посвятил себя войне. Его добиваются общества, которые четко ориентированы на ведение войн либо потому, что их племенной образ жизни неизбежно предполагает военную подготовку, либо потому, что в них есть специально предназначенные для этого правящие сословия, либо еще по какой-нибудь сходной причине. Более того, завоевательская деятельность изнурительна и требует от завоевателей больших затрат энергии. Ни то ни другое не относится к последнему покорению мира Европой. Оно было начато и завершено народами, все больше и больше вовлекаемыми в промышленность и торговлю, а не их военными машинами и не толпами временно сплотившихся кочевников. Этот процесс не потребовал поголовного участия в нем народов-завоевателей. Мнение, что англичане приобрели империю, сами того не заметив, может быть в какой-то степени распространено и на другие нации. Следует прибавить к чести англичан, что они и потеряли ее, обратив на это не больше внимания. Когда Европа завоевывала и покоряла мир, то в целом ее внимание было поглощено другими, более насущными внутренними делами. Она даже не удостоила завоеванные народы особой заинтересованностью в их покорении. Кроме нескольких нетипичных периодов самодовольного, чванливого империализма и за исключением раннего завоевания Латинской Америки, которое было вдохновлено самой обычной исконной некоммерческой жадностью, дело обстояло именно так. Завоевание не было запланировано и явилось результатом не военной ориентации, а экономического и технологического превосходства. В результате распространения этих экономических и технических достижений соотношение сил изменилось, и примерно между 1905 и 1960 годами многонациональная европейская империя распалась или была добровольно распущена. И здесь опять же нужно принимать в расчет специфические обстоятельства, в которых происходят все эти процессы. Даже если сущность национализма вытекает из общих, абстрактно формулируемых посылок, специфические формы националистического феномена не могут не зависеть от внешних условий. О слабости национализмаОбычно принято говорить о силе национализма. Это существенная ошибка, хотя и легко объяснимая, поскольку везде, где национализм пускает корни, он обычно без труда одерживает победу над другими современными идеологиями. Тем не менее ключ к пониманию национализма столько же в его слабости, сколько в его силе. Именно незалаявшая собака навела Шерлока Холмса на правильный след. Количество потенциальных, «незалаявших» национализмов намного больше, чем заявивших о себе в полный голос, хотя эти последние завладели всем нашивниманием. Мы уже указывали на пассивный характер этого якобы могучего зверя в прединдустриальный век. Но даже в националистический век национализм остается удивительно уязвимым еще в одном, очень важном, смысле. Национализм в конечном итоге был определен нами как течение, стремящееся соединить культуру и государство, обеспечить культуру своей собственной политической крышей, и при этом не более чем одной. Культура как неуловимое понятие намеренно была оставлена без определения. Но хотя бы условным критерием самостоятельности культуры, если не необходимым, то по крайней мере достаточным, может считаться язык. Допустим на минуту, что разница в языке предполагает разницу в культуре (хотя не обязательно наоборот). Если мы даже временно с этим согласимся, то вот что у нас получится. Я слышал, что на Земле существует около 8000 языков [2]. К языкам, несомненно, нужно прибавить и диалекты. Это совершенно закономерно, если следовать «прецедентной» логике: если мы признаем, что те отличия, которые в некоторых местах определяют национализм, способны породить «потенциальный национализм» везде, где подобные отличия имеют место, значит, число потенциальных национализмов резко возрастет. Например, разные славянские, германские и романские языки часто расходятся не больше, чем просто диалекты некоторых языков, которые традиционно принято считать едиными. Некоторые славянские языки, к примеру, даже ближе друг к другу, чем различные формы разговорного арабского, признанного одним языком. По «прецедентной» логике потенциальные национализмы могут порождаться не только языковыми различиями. Например, шотландский национализм бесспорно существует. (Казалось бы, это должно противоречить моей теории.) Он пренебрегает языком (который связал бы некоторых шотландцев с ирландским национализмом, а всех остальных — с английским [3]) и обращается к общему историческому опыту. И все же если принять во внимание эти дополнительные факторы (при условии, что они не противоречат моей модели индустриального общества, то есть что они могут служить основой для в целом однородной, внутренне мобильной культуры/политики с одной образовательной машиной, обслуживающей ту культуру, которая находится под контролем государства), число потенциальных национализмов возрастет еще больше. Тем не менее давайте остановимся на цифре 8000, сообщенной мне одним лингвистом, которая дает лишь приблизительное представление о количестве языков и, безусловно, основывается на довольно произвольной оценке языка как такового. В мире сейчас существует где-то около 200 государств. К этому можно прибавить все националистические движения, которые еще не обрели своего государства (и возможно, никогда не обретут), но которые ведут борьбу в этом направлении и поэтому имеют законное право входить в число «реальных», а не «потенциальных» национализмов. С другой стороны, нужно исключить из этого числа все те государства, которые появились на свет без националистического благословения и которые не отвечают националистическому критерию политической законности и даже бросают ему вызов: например, разнообразные, разбросанные по всему земному шару мини-государства, которые являются пережитком донационалистического века, а иногда результатом географической случайности или политического компромисса. Исключив их, мы опять в итоге получим цифру, вряд ли многим превышающую 200. Но давайте будем снисходительными и представим, что на Земле в четыре раза больше реально эффективных национализмов, то есть 800. Я уверен, что это значительно больше, чем позволяет действительность, но пусть будет так. Этот очень приблизительный подсчет все же дает нам только один действительный национализм на десять потенциальных! [4] И это фантастическое соотношение, которое, вероятно, огорчит восторженного паннационалиста, если таковой существует, может оказаться еще более фантастическим, если во всей полноте использовать «прецедентную» логику для определения потенциальных национализмов и установить строгий критерий отбора в класс эффективных национализмов. Какой же в связи с этим напрашивается вывод? Неужели за каждым национализмом, уже показавшим свое уродливое лицо, стоят еще девять, ожидающих своей очереди? Неужели все бомбежки, мучения, обмены населением и еще худшие беды, уже обрушившиеся на человечество, повторятся в десятикратном размере? Я думаю, что нет. На каждый действительный национализм приходится энное количество потенциальных, то есть таких групп, которые имеют общую культуру, унаследованную от аграрных времен, или какие-либо иные связи (по «прецедентному» принципу) и которые могли бы претендовать на образование однородного индустриального сообщества, но тем не менее не идут на борьбу, не активизируют свой потенциальный национализм и даже не пытаются это сделать. Так что, по всей видимости, потребность сделать культурную взаимозаменяемость основой государства не столь сильна. Члены некоторых групп действительно ее ощущают, члены же большинства групп с аналогичными данными — очевидно, нет. Чтобы это объяснить, мы должны вернуться к обвинению, выдвигаемому против национализма: будто бы национализм неуклонно навязывает культурную однородность населению, имевшему несчастье оказаться под властью правителей, одержимых националистической идеологией. Это обвинение основывается на том, что традиционные, не напичканные идеологией правители, такие, как, например, османские турки, поддерживали в своих владениях мир и взимали налоги, но они терпимо относились и действительно были абсолютно равнодушны к разнице вер и культур, которыми они управляли. Напротив, их вооруженные винтовками последователи, по-видимому, не могут обрести покой, пока не осуществят националистический принцип cujus regio , ejus lingua . Им недостаточно денежных излишков и повиновения. Они жаждут подчинить себе культуру и язык своих подданных. Это обвинение все переворачивает с ног на голову. Дело вовсе не в том, что национализм насаждает культурную однородность из какого-то упрямого Machtbedurfnis ; национализм является выражением объективной потребности в такой однородности. Поскольку ситуация такова, что современное индустриальное государство, как мы установили, может функционировать только при участии мобильного, грамотного, культурно-унифицированного, взаимозаменяемого населения, неграмотные, полуголодные люди, вырванные из привычных сельских культурных гетто и ввергнутые в хаос городских трущоб, стремятся прибиться к одной из тех культурных общностей, которые уже имеют или, по всей видимости, вскоре обретут собственные государства, где можно будет впоследствии получить полное культурное гражданство, доступ к начальному образованию, работу и т. д. Часто эти оторванные от родных мест, лишенные корней кочующие массы людей не могут сразу выбрать себе постоянное пристанище, часто они останавливаются на временный отдых на том или другом культурном «перевалочном пункте». Но есть такие культурные общности, которых они стараются избегать. Они остерегаются вливаться в сообщества, когда они понимают, что там к ним будут относиться с пренебрежением, или, вернее, когда предвидят, что к ним будут продолжать относиться с пренебрежением. Бедных пришельцев почти всегда презирают. Вопрос в том, будет ли это презрение длительным и ожидает ли подобная участь их детей. Это зависит от того, обладает ли вновь прибывший, а потому и наименее привилегированный слой общества такими чертами, с которыми его представители и их потомки не в состоянии расстаться и которые всегда будут выделять их из общей массы: от переходящих из рода в род и глубоко укоренившихся религиозно-культурных обычаев невозможно или трудно отказаться. Ищущие пристанища жертвы ранней индустриализации вряд ли прельщались маленькими культурными общностями (язык, на котором говорит пара деревень, не открывает больших перспектив), или очень разобщенными, или не имеющими своей письменной традиции или специалистов, способных передавать навыки, и т. д. Им нужны большие культурные общности и/или имеющие основательную историческую базу или специальный интеллектуальный аппарат, хорошо оснащенный для передачи данной культуры. Невозможно выделить какое-либо одно или несколько качеств, которые либо обеспечивают успех культуры, являясь своеобразным националистическим катализатором, либо обрекают ее на провал. Масштабы, исторический опыт, достаточно компактная территория, способное и активное интеллектуальное сословие — все это, бесспорно, помогает. Но ни одно из этих качеств в отдельности не является необходимым, и вряд ли они могут служить основанием для точных прогнозов. Можно предсказывать, что националистический принцип будет действовать; но какие именно группировки станут его выразителями, можно лишь предполагать, потому что это зависит от слишком многих исторических случайностей. Национализму как таковому суждено победить, но не какому-либо определенному национализму. Мы знаем, что достаточно однородные культуры, каждая со своей политической крышей, с собственным политическим управлением, становятся нормой, утвердившейся почти повсеместно, за немногими исключениями. Но мы не можем предсказать, какие именно культуры, с какими политическими крышами добьются успеха. В то же время произведенный нами выше простейший подсчет количества культур, или потенциальных национализмов, и ограниченного пространством числа полноценных национальных государств ясно показывает, что потенциальные национализмы либо потерпят поражение, либо — что более вероятно — воздержатся даже от попыток найти политическое выражение. Так оно и есть на самом деле. Большинство культур, или потенциальных национальных групп, вступает в век национализма, даже не попытавшись что-либо из этого для себя извлечь. Таких групп, которые по «прецедентной» логике могли бы попытаться стать нациями, которые могли бы определиться на основании критериев, в других местах фактически определяющих реальные и эффективные нации, — бесчисленное множество. И все же большинство из них безропотно подчиняется своей участи: быть свидетелями того, как их культура (хотя не они сами как личности) медленно исчезает, растворяется в более широкой культуре одного из новых национальных государств. Большинство культур без всякого сопротивления отправилось на свалку истории под напором индустриальной цивилизации. Языковое отличие северной Шотландии от остальной Шотландии несравнимо больше, чем культурное отличие Шотландии от прочих регионов Соединенного Королевства. Однако северошотландского национализма не существует. То же самое можно сказать о марокканских берберах [5]. Диалектные и культурные различия внутри Германии или Италии так же велики, как различия между признанными германскими или романскими языками. Население юга России в культурном отношении несхоже с населением ее северных районов, но в отличие от украинского населения оно не ощущает это своеобразие как национальное. Свидетельствует ли это о том, что национализм, в конце концов, не столь уж важен? Или даже о том, что это чисто идеологический феномен, измышление горячечных умов, которые таинственным образом увлекли за собой какие-то необычайно чувствительные нации? Вовсе нет. Такое заключение, как это ни странно, почти равносильно молчаливому, косвенному признанию самой неверной посылки националистической идеологии, будто бы «нации» заложены в самой природе вещей, что они только ждут, когда их «пробудят» (излюбленное националистическое выражение и сравнение) от прискорбного сна при помощи националистического «будильника». Именно способность большинства потенциальных наций когда-либо «очнуться ото сна», отсутствие в них глубинного брожения, которое могло бы выплеснуться наружу, наводят на мысль, что национализм, в конце концов, не столь уж важен. Приверженцы теории социальной запрограммированности «наций» замечают, возможно, не без удивления, что некоторым из этих «наций» недостает силы и решимости, необходимых для выполнения миссии, возложенной на них историей. Но национализм — это не пробуждение древней, скрытой, дремлющей силы, хотя он представляет себя именно таковым. В действительности он является следствием новой формы социальной организации, опирающейся на полностью обобществленные, централизованно воспроизводящиеся высокие культуры, каждая из которых защищена своим государством. Эта социальная организация использует некоторые из существовавших ранее культур, постепенно полностью их перестраивая. Но она не может использовать их все: их слишком много. Жизнеспособное, поддерживающее высокий уровень культуры современное государство не может быть меньше определенного размера (если оно фактически не паразитирует на своих соседях), а на Земле есть место только для ограниченного числа таких государств. Большой процент погруженных в непробудный сон «наций», которые никогда не встанут и не воссияют и которые даже не желают просыпаться, позволяет нам критиковать националистическую доктрину с ее же собственных позиций. Национализм считает себя естественным и всеобщим регулятором политической жизни человечества, только скованным этим длительным, упорным, мистическим сном. Вот как это представление выражено у Гегеля: «Нации могут пройти большой исторический путь, прежде чем они осуществят свое предназначение — оформить себя в виде государства» . Тут же Гегель заявляет, что этот догосударственный период на самом деле можно назвать «доисторическим» ( sic ): таким образом, у него получается, что настоящая история нации начинается тогда, когда она обретает собственное государство. Если мы выставим существование наций — спящих красавиц, не имеющих своих государств и не ощущающих потребности в них, — в качестве аргумента против националистической доктрины, мы тем самым молчаливо признаем ее социальную метафизику, которая видит в нациях кирпичики, из которых сложено человечество. Критики национализма, которые осуждают националистическое движение, но не отрицают существования скрытых наций, не много преуспеют. Нации как естественный, данный от Бога способ классификации людей, как изначально уготованный им, хотя долго не осознаваемый политический удел — это миф. Национализм, который иногда берет ранее существовавшие культуры и превращает их в нации, иногда изобретает новые культуры и часто уничтожает старые, — это реальность, хороша она или плоха, и, в общем, реальность неизбежная. Исторические носители национализма не понимают сути того, что они делают, но это уже другой вопрос. Мы не должны руководствоваться мифом. Нации не даны нам от природы, они не являются политической версией теории биологических видов. И национальные государства не были заранее предопределенной кульминацией развития этнических или культурных групп. В действительности существуют культуры, часто с трудом выделяемые, постепенно переходящие одна в другую, перекрещивающиеся и переплетающиеся, а также существуют, обычно, но не всегда, политические единицы разных типов и размеров. В прошлом они чаще всего не совпадали. Для этого во многих случаях были веские причины. Правители политических единиц самоутверждались, отделяя себя от низов, а подвластные им микросообщества отделяли себя от своих соседей, объединенных в такие же сообщества. Но национализм — это не пробуждение и самоутверждение мифических, якобы естественных и заранее заданных сообществ. Это, напротив, формирование новых сообществ, соответствующих современным условиям, хотя использующих в качестве сырья культурное, историческое и прочее наследие донационалистического мира. Эта сила — движение к новым сообществам, основанным на принципах, отвечающих новому разделению труда, — очень могущественна, но это не единственная сила в современном мире, и ее нельзя считать непреодолимой. В большинстве случаев национализм побеждает и прежде всего он определяет норму законности политических единиц: большинство из них вынуждено подчиниться вышеописанным националистическим требованиям. Национализм устанавливает общепринятый стандарт, даже если он не побеждает полностью и повсеместно и некоторые случаи нарушения нормы имеют место. Неоднозначность ответа на вопрос: «Силен национализм или нет?» — имеет следующую причину: национализм сам видит и изображает себя как стремление к определению каждой и всякой «национальности», и эти мнимо реальные субстанции якобы существуют, подобно горе Эверест, с незапамятных времен, предшествующих веку национализма. Таким образом, по иронии судьбы, национализм с его собственной точки зрения удивительно слаб. Большинство потенциальных наций, скрытых вычленимых сообществ, способных претендовать на то, чтобы стать нациями на тех же основаниях, на которых в других местах подобные сообщества ими стали, даже не заявляют своих претензий, не говоря уже о том, чтобы решительно на них настаивать и достичь цели. Если же оценивать национализм с той точки зрения, которую я считаю правильной и которая, по сути дела, отрицает и рушит его собственное представление о себе, то вывод может быть только один. Это очень мощная сила, хотя, возможно, не исключительная и не непреодолимая. Дикие и садовые культурыК пониманию основной проблемы можно подойти следующим образом. Культуры, как растения, можно разделить на культивированные и некультивированные. Некультивированные культуры производят и воспроизводят себя стихийно, в процессе человеческой жизни. Ни одно сообщество не обходится без единой коммуникативной и нормативной системы, и некультивированные системы этого типа (иными словами, культуры) воспроизводят себя из поколения в поколение бессознательно, без специального наблюдения, контроля или поддержки. Культивированные, или садовые, культуры многообразны, хотя они развились из диких форм. Сложность и богатство этих культур обычно держатся на письменности и на особом классе специалистов. Лишившись своих специфических источников питания — специализированных институтов обучения с достаточно многочисленным штатом профессиональных, квалифицированных педагогов — они бы погибли. В течение аграрной эпохи истории человечества высокие культуры, или великие традиции, стали играть заметную, важную и в одном отношении — но только в одном — господствующую роль. Несмотря на то что они не сумели навязать себя всей или хотя бы основной массе населения, им удалось навязать свой авторитет, даже если (или потому что) они были недоступны или непонятны. Иногда они усиливали централизованное государство, иногда соперничали с ним. Они также могли подменять собой государство, когда оно ослабевало или распадалось во времена невзгод и смут. Церковь или ритуальная система могла выступать в качестве дублера бывшей или призрачной империи. Но высокие культуры обычно не определяли пределов политических единиц; по многим причинам в аграрный век им это было ненужно. В индустриальный век ситуация меняется. Высокие культуры начинают господствовать совсем в другом смысле. Связанные с ними старые доктрины в основном утрачивают свою власть над людьми, но зато сформированные ими письменные языки и стили общения приобретают гораздо более реальный, чем в аграрную эпоху, авторитет и утверждаются как норма и, что самое главное, распространяются и становятся универсальными. Иными словами, практически все становятся грамотными и общаются при помощи сложного кода — четких, чисто «грамматических» (выстроенных по определенным правилам) языковых конструкций, а не при помощи ситуационно обусловленных хмыканий и кивков. Но высокая культура, охватившая собой все общество, теперь крайне нуждается в политической помощи и поддержке. В аграрную эпоху она иногда их имела, от чего только выигрывала, но вообще она могла обходиться без политической защиты, и в этом заключалась одна из ее сильных сторон. В смутные времена, когда воцарялась анархия и все законы теряли силу, христианские и буддийские монастыри, дервишские ордена и браминские общины продолжали существовать и в какой-то мере сохраняли высокую культуру, не прибегая к помощи меча. Теперь, когда перед высокой культурой стоит гораздо более важная и гораздо более трудная задача, она не может обходиться без политического фундамента. Как заметила героиня романа «Нет орхидей для мисс Блэндиш» [6], каждая девушка должна иметь мужа, и предпочтительно своего собственного. Каждая высокая культура теперь хочет иметь государство, и предпочтительно свое собственное. Не все дикие культуры могут перерасти в высокие культуры, и те из них, которые не имеют серьезных оснований на это надеяться, обычно устраняются без всякой борьбы; они не порождают национализма. Те же, которые считают, что у них есть шансы на успех, или (если избегать антропоморфических оборотов) носители которых верят в их большие возможности, вступают друг с другом в борьбу за нужные им народы и необходимое жизненное пространство. Это один из видов националистического или этнического конфликта. Там, где существующие политические границы не совпадают с границами старых или формирующихся культур с политическими устремлениями, возникает конфликт другого типа, в высшей степени характерный для века национализма. Для того чтобы обрисовать сложившуюся ситуацию, полезно, кроме ботанического, сделать еще одно сопоставление. Аграрного человека можно сравнить с созданными природой видами, которые могут существовать в естественном окружении. Индустриального человека можно сравнить с искусственно выведенными или выращенными видами, которые уже не могут нормально дышать в природной атмосфере, а могут жить и нормально функционировать только в новой, специально подготовленной и искусственно поддерживаемой атмосфере или среде. Поэтому он живет в закрытых, особым образом устроенных вместилищах, вроде гигантских аквариумов или кислородных камер. Но эти камеры нужно построить и затем обслуживать. Подача необходимой для жизни атмосферы или жидкости в каждый из этих гигантских резервуаров не осуществляется сама собой. Она требует специального механизма. Название этого механизма — национальная образовательная и коммуникативная система. Ее единственный реальный содержатель и защитник — государство. В принципе нет ничего невозможного в том, чтобы весь мир представлял из себя единый культурно-образовательный резервуар, поддерживаемый одной политической властью и одной образовательной системой. Когда-нибудь, в далеком будущем, это, возможно, и осуществится. Пока же, по очень веским причинам, которые будут рассмотрены позже, всеобщей нормой остается система отделенных друг от друга кислородных камер или аквариумов со своими собственными, индивидуальными, не полностью взаимозаменяемыми средами или атмосферами. По существу, у них довольно много общего. Формулы атмосфер в высокоразвитых индустриальных резервуарах очень близки по типу, хотя в них входит множество сравнительно незначительных, но намеренно выставляемых напоказ контрастирующих элементов. Для этого нового плюрализма есть серьезные и очевидные причины, на которых мы в дальнейшем остановимся. Индустриальный век получил в наследство от предшествующей эпохи политические единицы и культуры — как высокие, так и низкие. Нет никаких причин для того, чтобы они все вдруг слились в одну культуру, и есть веские причины для того, чтобы они не слились. Индустриализм, иными словами, тип производства или разделения труда, которому необходимы эти однородные воздушные бассейны, не приходит одновременно во все части мира и приходит разными путями. Неодновременность его прихода очень решительно поделила человечество на соперничающие группировки. Этот неодновременный приход индустриализма в разные сообщества ощущался очень остро, если он поднимал на щит какие-либо культурные, генетические или подобные им отличия, оставшиеся от аграрного века. Начало «развития» становится решающим политическим диакритическим знаком [7], если оно может подхватить какую-либо культурную особенность, унаследованную от аграрного века, и использовать ее в качестве символа. Процесс индустриализации имел несколько следующих один за другим этапов и проходил в разных условиях. Поэтому он вызвал к жизни множество новых соперников, с новыми приобретениями и потерями, которых нужно было добиться или избежать. Пророки и исследователи индустриализма, как левые, так и правые, часто предрекали наступление века интернационализма, но произошло обратное: наступил век национализма. Kedourie Elie. Nationalism. London , 1960. Мнение , высказанное мне Рональдом Дором . Кому принадлежит государство, тому и язык (лат.). G . W . F . Hegel . Lectures on the Philosophy of World History, tr. H.B. Nisbet, Cambridge . 1975, p. 134.
Ваш комментарий о книге |
|