Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Мусихин Г. Россия в немецком зеркале (сравнительный анализ германского и российского консерватизма)ОГЛАВЛЕНИЕГлава 2. ПРОБЛЕМА АВТОРИТЕТА В МИРОВОЗЗРЕНИИ НЕМЕЦКОГО И РОССИЙСКОГО КОНСЕРВАТИЗМА§5. Консервативное понимание самодержавия как единственно возможной формы государственности в Россииа) особый характер российского самодержавия как основа государства Если рассматривать представления российских консерваторов о государстве, то следует отметить, что очень долго эти представления не выходили за рамки чисто патриархальных воззрений, не поднимаясь до уровня философских обобщений. Одна из причин этого состояла в том, что в России европейский тип образованности, предусматривающий развитие теоретических представлений о государстве и обществе, получил распространение только со времен Петра I. В то же время устои самодержавия долгое время казались правящей элите сами собой разумеющимся и не нуждающимися в дополнительном теоретическом обосновании, достаточно было формулы: «Бог на небе, царь на земле». 156 Только в начале ХIХ века, когда были предприняты попытки политической модернизации с использованием новейшего европейского опыта, охранители были вынуждены создать более развернутую систему аргументации в пользу самодержавия. При этом главной отправной точкой воззрении российских консерваторов на государство стала идея об особом характере возникновения, формирования и развития государства на Руси, принципиально своем пути государственного строительства в России. В этом было одно из главных отличий консервативного взгляда на государство в России и Германии. 157 По мнению близкого к славянофилам историка Михаила Погодина, «западные европейские государства обязаны происхождением своим завоеванию, которое определило и всю последующую историю, даже до настоящего времени» (19, с. 57). Именно завоевание, по мнению Погодина, предопределило непрекращающуюся внутриполитическую борьбу в государствах Запада, так как завоеватели составили высшее сословие, а завоеванные — низшее, в результате «среднее сословие после оборонительной войны предпринимает наступление, стремясь уравняться мало-помалу с привилегированной аристократией, которая не уступает, и борьба сих двух сословий оканчивается революцией» (19, с. 59). Один из вождей славянофилов — Иван Киреевский — также выводил современное ему состояние государств Запада из факта насильственного завоевания и поэтому считал насильственные перевороты революции неизбежным атрибутом общественной жизни Западной Европы, так как «начавшись насилием, европейские государства должны были развиваться переворотами... Поэтому европейские общества, основанные насилием, связанные формальностью личных отношений, проникнутые духом односторонней рассудочности, должны были развить в себе не общественный дух, но дух личной отдельности, связывающей узами частных интересов и партий» (13,с. 214). 158 населением Руси и варяжскими князьями. Поэтому, согласно логике историка, государство в России изначально было органически едино и гармонично, в результате «нет ни разделения, ни феодализма, ни убежищных городов, ни среднего сословия, ни рабства, ни ненависти, ни гордости, ни борьбы» (19, с. 61-62). От этого и характер монархической власти, по мнению Погодина, был в России принципиально иным, чем на Западе: «С народом у нас князь имел дело лицом к лицу, как его защитник и судья... а западный Государь отделен был совершенно своими вассалами» (19, с. 64-65). Таким образом, отставание России в процессе формирования гражданского общества и опережающее развитие государственных институтов стало трактоваться не как недостаток, а как достоинство. Этот прием надолго вошел в арсенал российских охранителей: так, уже в начале XX века Лев Тихомиров определял момент зарождения государственности в России как мирный «отказ демократии от государственной власти и передачу ее князю» (24, с. 213). 159 ством. И если немецкий консерватизм много внимания уделял монархии как таковой, то среди российских охранителей, писавших на общественно-политические темы, не было подобной степени обобщения; они писали в основном только о самодержавии, как будто не желая выходить за рамки российской действительности. Но если проследить аргументацию, которую российские консерваторы выдвигали в защиту самодержавия, то можно отметить, что в целом она сходна с аргументацией немецких охранителей. Идея самодержавия в России, так же как монархическая идея в Германии, покоилась на божественной патриархальной основе. Так, Карамзин в заочном споре со Сперанским утверждал: «наше правление есть отеческое, патриархальное. Отец семейства судит и наказывает без протокола, так и Монарх в иных случаях должен необходимо действовать по единой совести» (12, с. 530). Спустя столетие Тихомиров повторил ту же самую формулу, придав ей обобщенно-теоретический характер: «Власть патриархальная есть по существу своему монархическая. Она проникнута тем же нравственным духом, той же самородностъю, независимостью от желания или избрания; она проникнута совершенной ясностью прав и обязанностей, задач как управления, так и подчинения» (24, с. 85). Очень характерно для охранительных монархических представлений в России мнение ничем не примечательного провинциального священника, некоего Николая Варушкина, опубликованное в «Тульских ведомостях» за 1866 год, где этот священнослужитель заявляет, что «власть царская у нас по глубокому задушевному убеждению не человеческое учреждение, а божественное проявление верховной власти Царя царствующих» (25). 160 Подобно немецким консерваторам, российские охранители видели в монархе воплощение личности государства. Тот же тульский священник считал, что «образ государя есть личность государства, а подданный, служа монарху, служит своему государству» (25). О том же говорил и глава Святейшего синода Константин Победоносцев, мнение которого, благодаря его близости к Александру III, можно было считать официальной доктриной. В одной из своих публицистических статей Победоносцев заявил: «Государственная власть призвана действовать и распоряжаться, действия ее суть проявления единой воли» (18, с.46), которая лучше всего воплощена в личности монарха. Хотя следует отметить, что российские консерваторы не уделяли идее личного воплощения государства такого внимания, как в Германии. Во многом это объяснялось очевидностью тождества государства и самодержца, имевшей многовековую традицию и лишенную в России сколь-нибудь заметной и исторически значимой конкуренции со стороны других властных институтов вследствие неразвитости гражданского общества. 161 ную традицию института царской власти. Заочно обращаясь к императору, Карамзин заявил: «Россия пред святым алтарем вручила Самодержавие твоему предку и требовала, да управляет ею верховно и нераздельно. Сей завет есть основание твоей власти, иной не имеешь; можешь все, но не можешь законно ограничить ее!» (12, с. 498). Таким образом, если в Германии легитимная традиция вступала в противоречие с авторитетом власти, когда последняя желала расширить свои прерогативы, то в России — напротив, легитимизм зачастую возражал против даже слабых попыток самодержавия ввести для себя конституционные самоограничения. Поэтому представление российского консерватизма о государстве""отличаются большей склонностью к силовому мышлению, чем взгляды немецких консёрваторов. Консерватизм в Германии был в большей степени восприимчив к идее права, рассматривая монархию как институцию, которая развивается по определенным правилам. Можно сказать, что для немецких консерваторов власть и сила монархии вырастают из права (даже силовое государство Галлера основано на идее частного права). Для российских же охранителей не характерна правовая детерминация. Причем сами охранители это признавали. Так, Киреевский отмечал, что «само слово право было у нас неизвестно в западном его смысле, но означало только справедливость, правду» (13, с. 122-123). Характерно, что отсутствие правовой традиции вновь трактовалось не как недостаток, но как преимущество России, так как «никакая власть никакому лицу, ни сословию не могла ни даровать, ни уступить никакого права, ибо правда и справедливость не могут ни продаваться, ни браться... На Западе, напротив... все общественные отношения основаны на условии» (13, с. 123). 162 Тем самым, по мнению Киреевского, в саму основу европейской государственности была заложена либеральная идея общественного договора. Однако Киреевский и другие славянофилы не захотели заметить, что власть, не основанная на определенных правовых условиях, является безусловной, то есть неограниченной, считающей свои цели и задачи самодостаточными, а свои решения изначально справедливыми. Не случайна в этом отношении мысль Победоносцева, заявившего, что «первое оправдание власти есть различение правды и обличение неправды: на этом основана вера во власть и неудержимое тяготение к ней всего человечества», поэтому «власти принадлежит первое и последнее слово — альфа и омега в делах человеческой деятельности» (18, с. 185). 163 щество. Он утверждал что «такая автократия ненадежна, изолирована и слаба» (38, S. 67), так как в ней «император стоит на высокой, но топкой колонне» (38, S. 9). 164 контролю за деятельностью Церкви, не нуждалась в формальных признаках святости, славянофилы выдавали за истинно гармоничные взаимодействия Церкви и государства. Во многом это было модернизированным оправданием византийской доктрины цезарепапизма, в которой император был воплощением единства как светской, так и духовной власти. Именно царь, а не папа, был воплощением божественного могущества на земле, так как «мистическая и священная идея отца-родоначальника была живым источником истекшей из нее идеи царя» (25). Даже такой редкий для России сторонник консервативного реформизма, как Лев Тихомиров, попал под обаяние ви-зантизма, придав ему характер идеального типа и утверждая, что «Русь усваивала самодержавную власть как вывод из общего религиозного миросозерцания, из понятий народных о целях жизни. С этой точки зрения у нас не столько подражали действительной Византии, сколько идеализировали ее и в общей сложности создавали монархическую власть в гораздо более чистой и более строго выраженной форме, нежели в самой Византии» (24, с. 225). 165 оказывается... учреждением, подчиненным государству. Вместе с тем государство, как учреждение, в политической идее своей является отрешенным от всякого верования» (18, с. 209). Однако, протестуя против подчинения Церкви государству, при котором религия, хотя бы в силу своей отделенности, выполняет сдерживающие функции по отношению к авторитету государственной власти, Победоносцев не хочет признать, что доктрина цезарепапизма попросту растворяет Церковь в государстве, делая ее одним из подразделений административного аппарата, и в качестве такового подразделения она не столько заботится о глубине религиозной веры, сколько о внешнем церковном послушании. Не случайно К. Леонтьев, считая, что одной из основ русского царизма была «христианская дисциплина», трактовал ее как «учение о покорности властям» (15, с. 44), которое он раскрывал с предельной откровенностью: «прежде всего страх, потом смирение... А любовь уже после» (1,5,,с. 434 Г. Поэтому в одной из своих статей Леонтьев выступил против мнения Достоевского, который считал, что «Христос... доступен каждому из нас», противопоставляя великому писателю мнение сановного чиновника Победоносцева, утверждавшего, что «Христос познается не иначе как через Церковь» (15, с. 436-437). По сути это было продиктовано желанием сохранить церковный контроль над прихожанами во имя поддержания порядка в государстве. 166 доверие в русском обществе. В одном из номеров «Русского вестника» за 1906 год ответственность за это возлагалось на власть предержащих, так как они заставляли Церковь «нести солдатскую охрану государственного режима. Священное горение сердец и задушевность церковных молитв были культивированы на пропаганду и защиту общественного строя, именуемого "самодержавием". Этот полицейский мотив убил церковную искренность и силу авторитета. Слово Божие и молитва выставлялись в оплот и в освящение тех жизненных порядков, которые в последних судьбах нашего отечества явили себя плачевными и тягостными и назначены к упразднению» (31, с. 630). б) антипатия к бюрократизму и верность самодержавному абсолютизму Вину за разрушение этого органического единства русские консерваторы возложили в основном на чиновничий бюрократический аппарат, который, по их мнению, извратил исторические основы самодержавия. Критика бюрократии была одной из излюбленных тем охраните- 167 лей как в Германии, так и в России, так как аристократия, будучи естественным носителем консервативного мировоззрения в обеих странах, болезненно реагировала нгГмодернизацию государственного механизма, олицетворением которого было чиновничество. Российские консерваторы усматривали в этом узурпацию власти бюрократией. Так, Карамзин, критикуя реформы государственного управления, проведенные в первые годы царствования Александра I, отмечал: «Указы, законы, предлагаемые министрами, одобряемые Государем, сообщались Сенату только для обнародования. Выходило, что Россиею управляли министры, то есть каждый из них по своей части мог творить и разрушать» (12, с. 504). Такое чиновничье самоуправство, по мнению Карамзина, подтачивало основы самодержавия, так как «в самодержавии не надобно ничьего одобрения для законов, кроме подписи Государя: 168 России в Крымской войне, обнаружившей всю неприглядность бюрократического правления, Михаил Погодин позволил себе настолько резкий выпад против чиновнической системы, что его можно было сравнить с обвинением в государственной измене: «Все они составляют одну круговую поруку, дружеское, тайное, масонское общество, чуют всякого мыслящего человека, для них противного, и поддерживая себя взаимно, поддерживают и всю систему, систему бумажного делопроизводства, система взаимного обмана и общего молчания, систему тьмы, зла и разврата, в личине подчиненности и законного порядка» (20, с. 260). Даже Константин Победоносцев, сам являвшийся сановным чиновником, писал, что «равнодушие — язва бюрократии» (18, с. 191-192). И причину этого изъяна он видел в либеральных основах бюрократии, которая была порождением просвещенческого рационализма, материализованного французской революцией. Поэтому пороки бюрократии были неистребимы, так как «руководящим началом для власти служит отвлеченная теория или доктрина, отрешенная от жизни» (18, с. 192). На опасность узурпации власти бюрократией указывал и Тихомиров, проводя параллель между гипертрофированным ростом влияния парламентаризма и бюрократического правления, «где чиновники, подобно парламентарным политикам, представляют волю верховной власти. Это, разумеется, такая же фикция, как и при парламентском правлении, с той разницей, что в одном случае предметом фальсификации является воля монарха, а в другом - воля народа» (24, с. 58). 169 дин писал, что «собственно наши так называемые государственные люди, выходцы и слуги Царской милости, большею частью мало сведущие, что касается до русской истории и до народного знания» (20, с. 251). В этом историческом невежестве бюрократии охранители также были склонны видеть влияние антиисторичного ^либерализма, который, по их мнению, идет не от действительности, а от голых схем разума. Так, один из авторов «Русского вестника» в период контрреформ вспоминал те времена, когда именно либеральные преобразования высшей бюрократии могли привести, по его мнению, к непоправимым последствиям: «Мы не говорим уже о стаде либеральных баранов, бессмысленно повторяющих нахватанные в журналах или разговорах фразы, которых значение они не понимают. Но те... высокие сановники, которые имели смелость заносить святотатственную руку на исторически, кровью русского народа выработанные начала, что-бы заменить их какими-то новыми формами государственной жизни, — разве они знакомы были с этими формами иначе как по наслышке?» (7, с. 276). Именно оторванность бюрократии (как системы, заимствованной на Западе) от русской почвы делала ее, по мнению охранителей, с одной стороны, опасной, а с другой — лишала реальной силы в случае, если самодержец «вспоминал» свое исторически данное предназначение править самолично и нераздельно. Так, в 1881 году Победоносцев, «наставляя» своего бывшего ученика Александра III в борьбе с либеральной бюрократией, советовал ему: «не упускайте ни одного случая заявлять свою личную решительную волю, прямо от Вас исходящую, чтобы все слышали и знали: "Я так хочу" или "Я не хочу этого"» (18, с. 340-341). Тем самым, помысли Победоносцева, император брал на вооружение исторически 170 сложившуюся и поэтому легитимную традицию самодержавной власти, против которой были бессильны претензии нелегитимной бюрократии на государственный авторитет. Любопытно, что, отстаивая российские традиции от разрушительного воздействия европеизированного государственного аппарата, Константин Леонтьев сожалел даже об отмене крепостного права, так как оно «послужило для крестьянской общины предохранительным клапаном от посягательств просвещенной бюрократии» (15,с.386). 171 православию, царскому самодержавию, русскому народу» (32, с. 304-305). Таким образом, русские консерваторы пытались возродить к жизни в новых условиях знаменитую триаду: самодержавие, православие, народность, так как, "по их мнению, именно эти три элемента сообш^алц России единство, неведомое и недоступное Западу. в) особый характер сословного строя России как предпосылка соборности. Такой подход неизбежно накладывал отпечаток на со-словно-иерархические представления российского консерватизма. По мнению охранителей, российский государственный организм издревле отличала бесконфликтность сословной иерархии. Россия, как полагали славянофилы, «не знала ни железного разграничения неподвижных сословий, ни стеснительных для одного, преимуществ другого, ни истекающей оттуда политической и нравственной борьбы», поэтому «все классы и виды населения были проникнуты одним духом, одними убеждениями, одними понятиями, одною потребностью общего блага» (13, с. 225-226). Любопытно, что если прусские легитимисты (например, Л. фон Марвиц) считали достоинством сословного строя именно его постоянство, то Киреевский находил преимущество России в том, что в ней ступени иерархического устройства «не были вечно неподвижными, ибо устанавливались естественно, как необходимые сосуды общественного организма. не насильственно, случайностями войны, и не преднамеренно, по категориям разума» (13, с. 226). 172 возможность общественных преобразований, писал: «Основание гражданского общества неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание» (11, с. 161). При этом Карамзин отнюдь не идеализировал особенности иерархической общественной системы в России, как это делали славянофилы, так как полагал судьбу любого гражданского общества в том, что «хорошо сверху, в середине, а вниз не заглядывай. Дрожжи и в самом лучшем вине бывают столь же противны вкусу, как и в самом худом» (9, с. 576). Да и славянофилы находили преимущества российского сословного строя только до преобразований Петра I, которые, по их мнению, разрушили органичность российского общества, сделав правящую элиту фактически чуждой русскому народу. Славянофилы и близкие к их взглядам историки и юристы упрекали правящую элиту в том, что она «бросила Москву, бросила старую Россию и зажила европейской жизнью. Она имела свое XVIII столетие, свой век военных побед... свою литературу даже. Среди беспорядков... на западе Европы, она безбоязненно торжествовала. Но не оружие и штыки дали ей эту крепость... их дали те социальные основания, на которых держалась общественная жизнь народа, которым она правила» (5, с. 288). Любопытно, что Константин Леонтьев будучи, пожалуй, самым откровенным принципиальным представителем охранительного лагеря в России считал отрыв европеизированной элиты благом для страны, так как основная масса населения не подвергалась западной (а значит — либеральной) скверне, поэтому «эгоизм и открытое презрение высших, привилегированных — с одной стороны, апатия и скрытое отвращение низших — с другой стороны, спасли культурный стиль народа» (15, с. 509). 173 Одним из самых опасных западных заимствований, которькГмогли разрушить единый российский организм, являлся для русских консерваторов партийный дух. Немецкие консерваторы также подвергали критике либеральный и механистический принцип партийности и пытались доказать, что он присущ Германии в меньшей степени, чем другим народам Европы, однако, осознавая включенность своей страны в западную цивилизацию, не могли отрицать того, что Германия подвержена этому недугу. Российские же охранители, как мы не раз уже отмечали, пытаясь доказать особый путь России, представляли принцип партийности чисто западным явлением, которое принципиально чуждо России, так как «европейские общества, — по мнению Киреевского, — основанные на насилии, связанные формальностью личных отношений, проникнутые духом односторонней рассудочности, должны были развить в себе не общественный дух. но дух личной отдельности, связываемой узами частных интересов и партий» (13, с. 214). В России же, с точки зрения близкого к славянофилам Данилевского, не было почвы для формирования партий, так как «не интерес составлял главную пружину, главную двигательную силу русского народа, а внутреннее нравственное сознание» (4, с. 195), и вследствие того, что «интерес составляет настоящую основу того, что мы называем партиями, то во всей исторической жизни России нет ничего, что бы соответствовало этому, по преимуществу западноевропейскому... явлению» (4, с. 196). При этом счастливое избавление России от партийно-политической борьбы напрямую связывалось с царским самодержавием, которое представлялось одним из главных факторов, сообщавших Российской империи преимущество над другими европейскими государствами. Консервативное «Русское обозрение» устами Льва Тихомирова писало: «Счастливое положение наше в качестве спокойных зрителей той великой западноевропейской драмы, прологом которой была Парижская Коммуна... происходит не от нашей "отсталости", а от нашего бесконечного превосходства над Европой в политическом отношении; превосходство это, заключающееся в полном отсутствии у нас той почвы, на которой в Западной Европе разыгрывается... политика партийного хищничества, прекрасно формулировано словами Поля Леруа-Болье: "одни только абсолютные монархи могут стремиться к идеалу верховного беспристрастия"» (22, с. 867-868). с организмом больного, избавить его от вредных и чуждых наростов и вызвать спасительную реакцию его собственных сил» (7, с. 279). 176 в Думе, не обладая столь же значительной общественной поддержкой. Не случайно известный историк умеренно-либерального толка А. Кизеветтер писал о правых организациях в 1906 году: «Это —не зародыши каких-либо вновь возникших политических формаций, это просто дикое мясо, наросшее на умирающем старом политическом порядке... Мы видим политиков-юродивых", политиков-стяжателей, политиков-обывателей. Никто из них не являет собой людей ясного политического, хотя бы консервативного принципа» (цит. по: 33,с. 321). г) неразрывность национальной и государственной идеи Пожалуй, единственной идеей, которая всегда составляла силу консервативного представления о государстве в России и которой охранители всегда были верны, невзирая ни на какие перемены, была идея национального единства. В этом пункте российские консерваторы находились в более выигрышном положении, чем их немецкие «единомышленники». Для немецкого консерватизма 177 образование единого германского государства было серьезным мировоззренческим кризисом, так как для «лоскутной» Германии идея национально-государственного единства была нелегитимна. Для России же эта идея была сама собой разумеющейся. Более того, по мнению П. Иоахим-сона, сравнивавшего значение национальной идеи в Германии и России, «народность проявляла себя как самостоятельный фактор по отношению к русской государственной идее» (144, с.141), в то время как в Германии именно принцип государственности, опирающийся нале-гитимную традицию, долгое время препятствовал национальному единству. Как полагал Иоахимсон, влияние национальной русской идеи было столь велико, что «в России понятие народности имело то же значение, какое на Западе имело понятие общества» (144, с. 140). В своей известной книге «Россия и Европа» Данилевский утверждал, что не стоило бы создавать государство, «если бы этим соединением сил имелось в виду только обеспечить жизнь, имущество, личную честь и свободу» (4, с. 221); 178 Именно за ущерб, нанесенный русскому народному духу, консерваторы критиковали Петра I. Даже такой авторитарист-государственник как Карамзин, утверждал, что «Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество Государств... Искореняя древние навыки... хваля и вводя иностранное. Государь России унижал Россиян в собственном их сердце» (12, с. 489). Разрушительное воздействие реформ Петра I усиливалось еще и тем, что все иностранное (а точнее, западное) в представлении российских охранителей имело если не прямое, то косвенное отношение к либерализму. Поэтому неудивительно, что со времен Николая I всякое усиление консервативной политики сопровождалось обращением к национальным корням России. При этом сторонники либеральных преобразований обвинялись в недостатке патриотизма и низкопоклонстве перед Западом. В своем докладе Николаю I автор знаменитой триады «самодержавие, православие, народность» министр просвещения граф Уваров писал, что в либеральных кругах само «слово "народность" возбуждало... чувство неприязненное за смелое утверждение, что Министерство считало Россию возмужалою и достойною идти не позади, а по крайней мере рядом с прочими европейскими национальностями» (цит. по: 96.с.223). 179 пытно, что, отстаивая принцип русской народности, русские консерваторы тем не менее отвергали развивавшийся на Западе национализм как творение либерализма. Так, один из ревнителей русской национально-государствен-ной идеи - Константин Победоносцев — писал, что «национализм в наше время можно назвать пробным камнем на котором обнаруживается лживость и непрактичность парламентского правления» (18, с. 50). А Леонтьев отказывал европейскому национализму ни много ни мало в национальном компоненте, так как «идея национальностей... в том виде, в котором она является в XIX веке, есть идея... космополитическая, антигосударственная, противорелигиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего, нации культурой не обособляющаяся; ибо культура есть не что иное, как своеобразие, а своеобразие ныне почти везде гибнет... от политической свободы» (15, с. 59). Примечательно, что такая точка зрения напоминала позицию партии Герлаха по поводу объединения Германии, и слова Леонтьева о том, что Германия «изменяется к худшему в отношении собственно национально-культурном, по мере возрастания политического единства» (15, с. 466) могли бы быть сказаны и самим Эрнстом Людвигом фон Герлахом. 180 лизм составил основу консервативной программы. «Русский вестник» объявил, что «русская революция есть революция инородческая, за свое национальное освобождение русский народ еще голоса не поднимал» (32, с. 292). То есть, будучи не в силах остановить происходящие перемены, русские консерваторы пытались придать им националистические черты; тот же «Русский вестник» в 1906 году писал: «Политические права, конституция и парламент суть только формы и орудия, и только патриотизм может этими орудиями совершить национальное освобождение страны» (32, с. 296), поэтому «нужен не парламент вообще, а именно русский национальный парламент; не конституция вообще, а русская национальная конституция; не освобождение вообще, а русское национальное освобождение» (32, с. 296). 181 Подводя краткие итоги главы, можно сказать, что консервативное самосознание как в Германии, так и в России на протяжении XIX — начала XX веков было неустойчиво. Два ключевых звена охранительного мировоззрения — авторитет и традиция — постоянно вступали в противоречие друг с другом, лишая консервативное самосознание необходимой целостности. Процесс политической и социально-экономической модернизации, долгое время запаздывавший в обеих странах, в XVIII-XIX веках пошел столь быстро, что консерваторы Германии и России не могли следовать ему, не изменяя своим принципам. При этом государственная власть, будучи главным носителем авторитета, проявляла больший динамизм, чем основная масса носителей консервативного мировоззрения, которые в основном были представителями аристократии, защищавшей традиционные для этого сословия привилегии. И нужно отметить, что в этой защите консерваторы Германии проявили большую независимость по отношению к авторитету государства, чем российские охранители. Несмотря на безусловно авторитарное понимание государства в обеих странах, немецкая аристократия, благодаря развитому сословно-корпоративному строю вследствие долгого отсутствия прочного национально-государственного единства, сохранила достаточно высокую степень автономии по отношению к государству. Российское же дворянство было долгое время полностью «растворено» в системе царского самодержавия. Можно сказать, что немецкие консерваторы в массе своей отдавали предпочтение авторитету традиции, а их российские «единомышленники» подчинялись традиции авторитета. 182 Это нашло отражение в защите поземельных отношений. составлявших основу экономического могущества дворянства обеих стран. Немецкое (в частности, прусское) дворянство проявило в этой борьбе достаточную самостоятельность, зачастую вступая в конфликт с авторитетом государственной власти и затрудняя ей возможность для маневра. В России же дворянство по большей части следовало в фарватере государственной поземельной политики (не всегда ее одобряя), что приводило к разрушению традиций почвенничества и лишало аристократию инициативы во взаимодействиях с крестьянством. 183 ное мировоззрение в России лишало русских охранителей самостоятельности, инициативы и способности выдвигать позитивные идеи, соответствующие реалиям времени. Ваш комментарий о книгеОбратно в раздел Политология |
|