Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Комментарии (1)
Левидов М. Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта
Глава 5 Свифт вооружается метлой
Читает много,
Умеет наблюдать и видеть
Все, что скрывается
за внешними делами.
Редка улыбка у него,
но если улыбнется,
Так словно негодует на себя,
Что на челе своем он допустил улыбку.
Шекспир
Не умея сделать так, чтоб справедливость была сильна, – люди притворялись, что сила справедлива.
Паскаль
Философствовать о жизни? Нехитрое занятие; но ты попробуй, голубчик, бороться за жизнь. Не умеешь? Сам виноват, пеняй на себя!
И если бы мистер Бэш, разбитной и ловкий молодой человек, имел бы привычку вести дневник, то в дневник была бы занесена в конце 1699 года победная запись следующего приблизительно содержания:
«Сумел разделаться с этим несносным гордецом, Джонатаном Свифтом, – пост секретаря остался за мной, моя взяла!»
И мистер Бэш не солгал бы: в этом высокодраматическом поединке между величайшим умом эпохи и тусклым ничтожеством по имени Бэш бесспорно победил мистер Бэш. Дело в том, что автор «Сказки бочки» действительно умел лишь философствовать о жизни, но не бороться за жизнь.
В конце января 1699 года Джонатану Свифту – ему пошел тогда тридцать второй год – пришлось серьезно задуматься. И не над ролью безумия в человеческом обществе, но над гораздо более простым – или, быть может, для него более сложным? – вопросом – о том, что ему, в сущности говоря, сейчас делать… Не то чтобы в его жизнь вторглась какая?то чрезвычайная или трагическая неожиданность: нетрудно было предвидеть, что престарелый сэр Уильям должен будет в конце концов умереть. Он и умер. И необходимо сделать отсюда самые быстрые и решительные выводы, ибо благородная дама, супруга сэра Уильяма, отнюдь не настаивает, чтоб Свифт оставался жить в Мур?Парке.
Правда, у Свифта есть профессия: он священник англиканской церкви. Но для того чтобы жить, содержать себя, вообще быть нормальным священником, мало иметь сан, нужно иметь и доход с этого сана, то есть получить определенную должность в этом институте англиканской церкви. Священнические должности бывают разные, самая скромная – это должность сельского приходского священника; это значит жить где?нибудь в дыре, без общества, без книг, располагая очень небольшими средствами, и без особых видов на карьеру, то есть на продвижение по ступеням церковной иерархической лестницы. Свифт это хорошо знает – он уже имел приход в Кильруте и, попросту говоря, сбежал оттуда в Мур?Парк. И это понятно: Джонатан Свифт – не герой псевдоромантического стиля, не аскет и, конечно, не христианский подвижник. Общество и книги нужны ему как воздух, он любит хорошее вино, сутану из тонкой материи, хорошо расчесанный парик, он должен, наконец, помогать и своей матери, живущей в Лейстере, – каждое лето он проводит у нее несколько дней. А кроме того, около десяти тысяч сельских священников насчитывается в англиканской церкви. Быть одним из них, рядовой единицей? Не обидно ли это Свифту?
Всю свою жизнь Свифт чувствовал себя просто, естественно и свободно – в народе, среди громадной, безымянной людской толщи. Его пешеходные прогулки каждое лето в эти годы в Лейстер и даже в Лондон объяснялись не только соображениями экономии, не только заботой о здоровье. Ему нравилось идти не спеша по большой дороге, встречаться с людьми – «простыми людьми», – люди с положением пользуются иными способами передвижения; вступать со спутниками в долгие беседы, ночевать в постоялых дворах с вывеской – ночлег за пенни; правда, Свифт предпочитает заплатить больше и получить отдельную комнату – он любит спать в чистой постели. Но сидеть в большой комнате постоялого двора у огня в дождливую ночь, слушать больше, чем говорить, слушать про нехитрые житейские дела, про маленькие радости, горькие обиды, наблюдать и изучать это существо, именуемое человеком, – подчас с горькой иронией или с тихой тоской – это любит Свифт. Превращалась горькая ирония в бешеный гнев, а тихая тоска в концентрированную ненависть, но не в комнате постоялого двора, а в залах Мур?Парка: блестящее общество аристократов было несравненно более питательной пищей для свифтовской ненависти и гнева, нежели плебейская толпа, давало больше материала для него, так явственно видевшего через блестящую оболочку мелкие страсти и злобную глупость. Положение сельского священника не привлекало его, но не потому, что он стремился в гостиные аристократов, а только потому, что это положение – как он боялся, и основательно боялся, – создаст неодолимые препятствия тем туманным планам, что возникали у него, когда думал он о будущем.
А планы были. Связанные, очевидно, со «Сказкой бочки» и «Битвой книг». Однако оба произведения лежали еще в письменном столе Свифта, где они и остаются вплоть до 1704 года. Но легко понять, что путь в литературу ему широко открыт при том условии, если житейские обстоятельства не загонят его в провинциальную дыру. Приходский священник – не блестящая перспектива; но приходский священник в одном из приходов Лондона – это совсем другое дело.
Еще когда жив был сэр Уильям, шла речь об этом плане. Больше того – казалось, вопрос уже решен. Через сэра Уильяма было получено обещание одной очень важной особы помочь Свифту получить пребенду в лучшем лондонском приходе – вестминстерском: владелец пребенды – пребендарий – зачисляется в штат церкви, несет определенные служебные церковные функции и получает специально выделенную часть общецерковных доходов. Пребендарий вестминстерского прихода – это прекрасное положение. Кто же эта важная особа? Сам король Вильгельм! Не нужно удивляться. – сэр Уильям друг короля. Свифт уже имел честь быть представленным королю, получил даже однажды от него лестное предложение, впрочем отклоненное. Нет сомнения, что король свое обещание выполнит… если только он не забыл о нем.
Свифт отправляется в Лондон – напоминать.
Личной аудиенции у короля добиться трудно. Но можно ведь воспользоваться связями с этими знатными джентльменами, так любезно беседовавшими со Свифтом в Мур?Парке. Один из них, лорд Ромни, любезно соглашается передать королю прошение и замолвить словечко за Свифта.
Прошение подано. Одно. Другое. Третье.
Нет ответа.
А стороной Свифт узнает, что лорд Ромни солгал не поморщившись; да и зачем бы ему нужно было хлопотать за бывшего секретаря умершего вельможи!
Ложь! Автору ли «Сказки бочки» не знать о роли лжи в человеческих отношениях? Да, но одно дело, когда об этом явлении пишешь в философском памфлете, и совсем другое, когда с обычной, с вульгарнейшей ложью встречаешься на практике, причем эта практика касается непосредственно тебя! Тогда кажется, что до этого момента лжи никогда и не существовало, тогда кажется, что ты первый за всю историю человечества обманутый человек… Велик гнев Свифта и несколько комичен: оказывается, что не только он «совершенствует род людской», но и самый вульгарный представитель этого рода может его кой?чему научить.
Свифт не сдается. Он добьется желанного места. И он будет действовать как настоящий, практический, жизненный человек. Ему ли, так хорошо знающему все пружины действий человеческих, не победить!
Кроме лжи есть еще на свете лесть. Все смертные любят лесть. Король – он больше других смертных. Естественно, что больше других смертных любит он лесть. Так будем же действовать в духе этого нехитрого силлогизма: слишком элементарен он, чтоб найти место на страницах «Сказки бочки», но для обыденной жизни вполне пригоден. Итак, будем льстить.
Оставив Свифту небольшую сумму, сэр Уильям Темпл, кроме того, оказал ему честь, назначив его своим литературным душеприказчиком, редактором собрания своих сочинений.
Находясь в Лондоне – в 1699 году, – Свифт выполняет редакционную работу согласно завещанию и вскоре выпускает сочинения Темпла в свет. И, пользуясь правом редактора, посвящает их в красноречивом посвящении королю Вильгельму.
Так вот она, эта глубоко задуманная, кажущаяся такой хитроумной и целесообразной лесть! Но оказалось – аляповатая, наивная, беспомощная и детская лесть; конечно, король внимания на нее не обратил, ни сэр Уильям, ни его сочинения никак уж для него не существовали, и пропала лесть зря.
В чем же Свифт виноват: в том, что льстил, или в том, что льстил напрасно?
Возможно, Свифт мог бороться и дальше: связи по Мур?Парку у него все же сохранились. Но он не выдерживает характера, ему становится слишком противно и обидно – неужели он уж так беспомощен в этой неумной и элементарной игре, именуемой борьба за жизнь…
И он покидает Лондон в середине 1699 года, воспользовавшись первым сделанным ему предложением.
Впрочем, это очень лестное и выгодное предложение. Лорд Беркли, получивший видный правительственный пост в Ирландии, предлагает ему место своего домашнего секретаря и капеллана. Вместе с лордом отправляется Свифт в Дублин. Он может быть доволен – в общем все вышло не так плохо.
Оказалось – все же неважно! Ибо появляется на сцене в качестве мелодраматического злодея упомянутый мистер Бэш.
Все детали высокодраматической борьбы между Свифтом и Бэшем не так важны. Важен лишь результат: Бэш отбил у Свифта место секретаря лорда Беркли. И мало того: в компенсацию Свифту было обещано благородным лордом место каноника в округе Дерри – опять?таки не плохое положение, – не вышло и тут. Когда дело дошло до реализации обещания, все тот же мистер Бэш, уже в качестве секретаря лорда Беркли, сообщил удивленному Свифту: место?то можно получить, но оно очень выгодное, очень доходное и – стоит денег. Если почтенный мистер Свифт располагает тысячью фунтов, тогда все устроится к общему благополучию. Если же нет – что делать… Сумма, правда, немалая, но другие кандидаты не возражают против нее; и, конечно, мистер Свифт, как светский человек – он даже, кажется, литератор, – говорят, он написал какое?то замечательное произведение, – конечно, он должен знать, что выгодные места в англиканской церкви оплачиваются, правда неофициально, но это же разумеется само собою… Да?да, лорд Беркли об этом осведомлен, – тут голос Бэша понижается до шепота, – доходы достопочтенного лорда не так уж велики, а видный пост требует значительных расходов на представительство, – боже мой, в конце концов, это все так нормально!
– Оба вы негодяи, и пусть судит вас бог! – воскликнул негодующий Свифт и немедленно покинул резиденцию лорда Беркли.
А назавтра по всему Дублину гуляло свирепое сатирическое стихотворение, посвященное лорду Беркли и его секретарю, за которым последовало через несколько дней новое – еще более свирепое. Автора не трудно было угадать; дружески?шуточные стихи, писавшиеся Свифтом за время короткого его пребывания у лорда Беркли, показали, как владеет Свифт рифмой. Впрочем, Свифт не скрывал своего авторства, вернее, своей мести.
И она возымела неожиданные результаты. И лорд Беркли и его секретарь поняли, что они столкнулись с человеком особого склада, владеющим оружием, им неведомым. Свифт умел внушать людям страх, лорду Беркли пришлось убедиться в этом первому. И через короткое время Свифт получил назначение, правда далеко не блестящее: должность приходского священника в ларакорском и рэттбеганском приходах и пребенду в дублинском соборе. Все вместе это давало ему сравнительную независимость и около двухсот пятидесяти фунтов годового дохода.
В феврале 1700 года Свифт отправляется из Дублина в Ларакор. Первая его схватка с жизнью закончилась – это нужно запомнить – Ирландией, отступлением, так сказать, на ирландские позиции…
Свифт, Джонатан Свифт, как же это понять? Вы, автор великого произведения, непримиримый мыслитель, мастер иронии, срыватель масок, оказываетесь вдруг в роли вульгарного, жадного искателя выгодных мест, неудачливого льстеца, неумелого лицемера! Почему же не предпочли вы, отбросив эти мелкие унижения, так вам не идущие, жить с хлеба на воду где?нибудь в лондонском чердаке, не помышляя о карьере, но оставаясь самим собой? Нельзя предположить, что священническая деятельность как таковая вас привлекает, никак не видишь вас в роли «носителя христианского утешения», благочестивого сельского пастыря – куда же денете вы ваше неуемное бунтарство, ваш критический разум… Неужели сразу захватила вас инерция жизни, те самые «правила игры», на которые так обрушилась ваша сатирическая ярость? Так, значит, «Сказка бочки» – это все же только литература, еще одна книга, прибавленная к тем тысячам книг, что вы прочли?
Красноречиво и драматично ответил Свифт на эти вопросы – ответил всей своей трудной жизнью. Но и в этот период ответил он самому себе: если не на эти, то подобные вопросы, если не прямо, то косвенно, ответил пустячком, крохотным сочиненьицем, озаглавленным
Размышления о палке метлы
«Вот одинокая палка – бесславно лежит она в заброшенном углу, а я знал ее, когда цвела она в лесу; была она полной соков, украшена листьями и ветвями. Но ныне тщетно пытается суетное умение человека соревноваться с природой, привязывая пук отцветших побегов к туловищу без соков: это лишь насмешка над тем, что было, – вот оно перед нами, дерево, перевернутое ветвями к земле, корнем вверх.
И в руках у неряшливой прислуги обречена она на скучно?грязную работу – вычищать мусор, оставаясь по капризной игре судьбы пыльной; а затем, изношенная трудами горничных, она либо выбрасывается за дверь, либо обрекается на последнее унижение – на службу кочерги. И, увидев ее, я вздохнул и промолвил: воистину, человек – это палка от метлы! Сильным и алчным послала его в мир природа, был он цветущим, и украшали его пышные кудри. Но топор излишеств отсек зеленые побеги, оставив ему сохнущий ствол, тогда бежит он под защиту уменья своего и надевает парик, набивая себе цену этим обилием противоестественных, напудренных волос, никогда не росших на голове его. О, если эта палка от метлы появилась пред нами, тщеславясь березовыми побегами, рожденными не ею, покрытая пылью, подметенной в комнате прекрасной дамы, как мы смеялись бы над ней, как презирали бы ее тщеславие… Как пристрастные судьи – судим мы наши достоинства и недостатки наших ближних! Но, скажете вы, не символ ли дерева, стоящего на голове своей, – палка от метлы; и я скажу – а что есть человек, если не создание, перевернутое вниз головою, животные свойства которого в борьбе одолевают разумные, макушка которого пребывает во прахе – месте для ног! И вот, однако, забыв об ошибках своих, стремится он быть могучим реформатором, тщится искоренить все зло, устранить все обиды, выскрести всю грязь, скопившуюся в природе, извлечь на свет потаенные пороки, поднять облако пыли и там, где ее не было прежде. Но ведь те самые скверны, что хочет он вымести, – глубоко они залегли в нем самом! И последние дни свои проводит он в рабстве у женщин – так часто самых недостойных, до тех пор, когда, истертый дотла, он выбрасывается подобно брату своему венику за дверь или служит для поддержки огня, согревающего других…»
Шутка? Пародия? Да, отчасти.
В 1703 году Свифт, бывший тогда в Лондоне, часто посещал леди Беркли; с мужем ее он уже успел помириться. А отношения его с миледи были превосходны, и он охотно читал ей вслух – Свифт любил читать вслух, – в частности сборник светских проповедей, «Благочестивых размышлений» Роберта Бойля. И однажды, принеся с собой книгу Бойля, он сообщил, что прочтет только что найденное им «Размышление о метле». Миледи несколько удивилась странному названию, но приготовилась слушать. И когда он кончил чтение...
– Однако, доктор Свифт, это как?то и похоже на Бойля и очень не похоже… И мне кажется, что это очень грустное и очень неблагочестивое рассуждение!
Свифт улыбнулся. Да, это и похоже и не похоже на пресные, тягучие и пошлые размышления светского проповедника?ханжи. А когда он ушел, оставив как бы случайно открытую книгу на столе, и миледи взглянула в книгу, она увидела вклеенный в книгу лист, исписанный знакомым почерком Свифта. Это и было «Размышление о палке метлы».
Формально – мистификация, пародия, шутка. А по существу? Ведь уже по опыту «Сказки бочки» видно было, что мистификации Свифта имеют всегда двойной смысл. Так и здесь. Формально это было написано, чтоб подшутить над благородной леди, а кстати, высмеять пошляка Бойля. Но только ли Бойля?
А над кем еще смеется автор «Сказки бочки» – этого опыта универсальной чистки всего духовного мира современного ему человечества, говоря в «Размышлении» о трагикомических «реформаторах», «искоренителях зла», «выскребывающих всю грязь, скопившуюся в природе»? Просто удачный стилистический образ, пришедший Свифту в голову?
Если угодно, стилистический образ. Но в той же мере, в какой невинным стилистическим упражнением, литературной забавой можно назвать подзаголовок «Сказки» – «Написано для общего совершенствования человеческого рода» – или те места в «Сказке», где говорит он о цели своей книги. Но в том особенность этого чудака, шутника, забавника и мистификатора: чем невиннее его литературные забавы, тем серьезнее их подтекст, тем важнее внутренний их смысл.
Так как же не увидеть – в Свифта направлена разрушительная насмешка этих забавных строк; динамитом едкой иронии взорвал он гордое здание «Сказки». И косвенно ответил на те вопросы, которые если и не задавали ему другие, то мог он задать себе сам.
«Сказка бочки» – еще лежит рукопись в столе Свифта – воплощает и заканчивает юношеский период бури и натиска. Свифт входит в жизнь.
Но не как «совершенствующий человеческий род», «искоренитель зла», «выскребывающий всю грязь». Это, может быть, прекрасные, а может быть, и комические мечты. А перед ним – и это совпадает с внешними переменами, смертью сэра Уильяма, – конкретная жизненная среда, в которой нужно занять конкретное место. Значит, маленькие вопросы устройства личного быта требуют немедленного и четкого решения. Следовательно, в этой области нужно жить и действовать так, как люди обычно действуют и живут, не по?свифтовски, а по?людски. И сделаем отсюда все соответствующие выводы – вплоть до посвящения королю и ссоры с лордом Беркли.
Означает ли это полное примирение с обществом, признание, что все кругом нормально, что цель жизни в том, чтоб найти нормальное место под солнцем и греться в норму?
Конечно, нет. Не прекращается объявленная война, нет примирения. Но в корне изменится тактика боя: от фронтальной атаки к партизанским набегам. Есть молчаливое признание – но только то, что впредь до общего совершенствования человеческого рода сталкивается человек с необходимостью борьбы с частным злом и несправедливостями. В ножны тяжелый, разящий меч «Сказки бочки», вооружимся хотя бы скромной метлой. Займемся конкретными делами конкретных людей, в конкретной политической обстановке. Не оптом, а в розницу, не целиком, а по мелочам – таков отныне лозунг пятнадцатилетнего периода жизни Свифта, окончившегося – как же иначе? – трагическим крахом. А «Сказку бочки» помянем иронической эпитафией; не знает Свифт, как блистательно она воскреснет через двадцать с лишним лет, в новом и сильнейшем качестве…
Но это в будущем. А теперь пытается стать бывший отшельник Мур?Парка, ныне скромный ларакорский священник, реальным политиком своего дня. Автор «Сказки бочки» отходит в тень, и на сцене – автор политического памфлета «Раздоры».
Едва успев устроиться в Ларакоре и прожив там несколько месяцев, Свифт снова в Дублине. Без особого труда он получает от дублинского университета звание доктора богословия, открывающее путь для занятия самых высоких должностей в церкви. А в начале 1701 года он появляется в Лондоне. И вскоре на улицах Лондона продается памфлет, длинно озаглавленный в духе эпохи: «О раздорах и конфликтах между аристократией и общинами в Афинах и Риме и о последствиях, причиненных этим обоим государствам». Памфлет написан Свифтом, но был опубликован анонимно.
«Раздоры» считаются наименее свифтовским произведением. Это так, если судить лишь по внешности.
Спокойные, академические рассуждения, нет и намека на эмоциональную страстность парадоксальной фантазии, не слышно голоса мрачной иронии, словно угас неистовый дар мистификации и потух слепящий фейерверк могучей выдумки. Не нужно все это; нужно лишь, чтоб памфлет был прочитан – и немедленно: он касается актуальной злобы дня.
Прозрачная ясность мышления, конкретность и сила аргументации, простота и выразительность языка, даже смелость и глубина некоторых силлогизмов памфлета – все эти качества могли встретиться и у других публицистов эпохи – Сомерса, Тренчарда, Дефо…
Сюжетный ход памфлета – модернизация античной истории, изображение в беглом, тенденциозном историческом очерке политических конфликтов Афин и Рима – судеб и конфликтов современной ему Англии – применялся часто в политической публицистике начала века.
Да и самый вывод, мораль памфлета: благоденствие нации может быть достигнуто лишь при условии баланса, то есть равновесия между основными политическими центрами государства – короля, аристократии и палаты общин, – это было ходячей политической моралью дня. Трудно тут найти специфически свифтовское, а тем более если вспомнить девятую главу «Сказки бочки».
Но эмоция гуманизма – она является подтекстом памфлета – гнев по отношению ко всему, что унижает звание человека, взвешивание политической морали на весах гуманистической этики, антигоббсовская, антимакиавеллистическая установка, доминирующая на страницах «Раздоров», – вот оно, свифтовское. И этого не найти у Сомерса и Бернета, Дефо и Тренчарда.
Современникам Свифта, интересовавшимся лишь злободневной стороной памфлета, не удалось бы это понять.
Но не удалось понять и многочисленным биографам и комментаторам, то есть тем из них, кто, находясь в плену предвзятой концепции, увидел в этом памфлете лишь то, что заранее хотел видеть.
Возникают, однако, некоторые недоумения.
Защита лорда Сомерса, впоследствии барона Сомерса Эвелхэмского, занимающего ныне важнейший государственный пост лорда?хранителя печати и лорда?канцлера и обвиненного в 1700 году палатой общин в проступках, идущих во вред государству, – что общего это имеет с гуманизмом? Защита Чарльза Монтегью лорда Галифакса, канцлера казначейства, обвиненного одновременно с Сомерсом в тех же поступках, – что общего это имеет с гуманизмом? Защита Эдуарда Рессела герцога Орфордского, обвиненного одновременно с первыми двумя, – что общего это имеет с гуманизмом? и неужели может Свифт со всей серьезностью и искренностью сравнивать Сомерса с Аристидом, Монтегью с Периклом, Рессела с Фемистоклом? И не правы ли те, кто уже в момент опубликования памфлета считал, что анонимный автор хочет сделать политическую карьеру, защищая вождей могучей партии вигов; не правы ли те из биографов Свифта, кто уже с полным знанием дела и учетом всех обстоятельств формулировал соблазнительное утверждение (Теккерей), что этой брошюрой Свифт попросту предложил свое перо на службу партии, уподобляясь, по словам Теккерея, средневековому брави? Вот видит Теккерей своим взглядом художника образ безвестного священника, снедаемого жгучим честолюбием, с лихорадочным нетерпением ожидающего в своей ларакорской дыре момента, когда он – нищий, одинокий, жадный, беспринципный – бросится в битву за власть – богатство – славу, битву, в которой может он выиграть все, потерять – ничего!
Защитить эту гипотезу слишком легко, так легко, что не нужно и защищать: такой внешне убедительной, очевидной она кажется… Но как опровергать ее? Одним лишь методом: внимательно читая памфлет о «Раздорах» с учетом политической ситуации эпохи.
Что же знал Свифт о политической ситуации в момент его выступления на сцену? И что видел он за внешними ее очертаниями?
Нелепо было бы приписывать ему наш взгляд на переворот 1688 года, подведший итог бурным классовым схваткам середины века, знаменовавший приход к власти «дельцов из кругов крупных землевладельцев и капиталистов».
Но доктор богословия, ларакорский священник, выдающийся политический мыслитель Джонатан Свифт, умевший, как никто из современников, видеть основное и главное через покровы внешнего и случайного, мог он интуитивно догадываться о моральном смысле событий своей эпохи? Мог он догадываться – и догадывался, есть тому прямые доказательства, – что эти двенадцать лет (1688–1700) – годы дележа добычи между основными группировками, пришедшими к власти. Обильна была эта добыча: конфискованные в Ирландии и Шотландии земли приверженцев Стюартов – ликвидированной наконец династии; плоды значительно возросшей внешней торговли: ризвикский мир, так укрепивший международное положение Англии, открыл широкий доступ английской мануфактуре на континент; прибыли предприятий, работавших на войну; доходы со столь усилившегося кредитования государства банкирами Сити – все это входит в добычу.
И мог он понять и увидеть – для этого и не нужно было могучего зрения Свифта, – что дележ добычи чреват ожесточенной борьбой, яростными столкновениями, громом безжалостных битв.
И мог он увидеть и понять, что с полей сражений перенеслась эта новая, злобная война под порталы лондонской биржи, расположенной так неподалеку от собора св. Павла; в приземистое, мрачное здание Английского банка, возникшего на деньги нуворишей из Сити в 1694 году и сразу занявшего положение арбитра политики; в этот знаменитый четырехугольник, образуемый с трех сторон узкой, но длинной улицей Чэндж?Аллей – Биржевая Аллея – и с четвертой стороны Ломбард?стрит, любимое место «черной биржи»; тут – центр спекулятивной горячки Лондона – Англии – континента, тут, где расположились кофейня Харрауэя, и Биржевая таверна, и Кроун Элхоуз, и банкирские дома «Единорога» и «Кузнечика», в начале века объединившиеся под фирмой «Стон и Мартин» и приобретшие ввиду расширения дел соседнее владение, гордо названное в феодальную эпоху «Три скрещенных кинжала»; в этих извилистых, узких и грязных переулках Сити вступали друг с другом в поединки – не на скрещенных кинжалах, а на звонких гинеях – бароны акций и лорды векселей; тут хватала за горло, душила Новая Ост?Индская компания, детище Монтегью и вигов, старую компанию, казавшуюся столь неодолимой: в час пополудни 14 июля 1698 года в Мерсерс Холл на Чипсайде началось грандиозное сражение – подписка лондонских купцов и лондонской знати на основной капитал новой компании; опережая друг друга, теснясь и толкаясь, врывались почтеннейшие люди Лондона – Англии в узкую дверь, держа в руках сумки, кошелки, кошельки, в которых теснились, воинственно перезванивая, золотые гинеи, дублоны, дукаты, луидоры, цехины, – шестьсот тысяч фунтов было внесено клеркам компании в несколько часов в обмен на акции, – и волнение и ярость участников битвы в Мерсерс Холл, уступало ли оно волнению и ярости участников битвы под Мэрстон?Муром и Бойном? Мог присутствовать при этой битве Свифт, придя пешком из Мур?Парка в Чипсайд, мог прочесть отчет о битве в «Лондон?Газетт»… И конечно, мог понять ее смысл и значение.
И конечно, мог он понять, что подводятся итоги битвам золота, находят результаты свое политическое выражение в стареньком, неприглядном здании в округе Вестминстер, под аркой Кингсгэйта – «Королевской калитки», где заседают в расписных, длинных и узких залах палата лордов и палата общин, где восседает лорд?канцлер на «мешке с шерстью»: шерсть – символ богатства Англии.
Высшая политика вершится там! Кому же, как не Свифту, с его исключительным даром анализа пороков людей, общества, эпохи, с его весами гуманитарной морали в руках, увидеть и взвесить оружие бойцов в этой не прекращающейся ни на день, ни на час борьбе за дележ добычи! Мрачная склока, свирепая свара, утонченная интрига, яростная ложь, разнузданная демагогия – вот оружие вместо ядер и пуль, копий и мечей…
Внешние факты политической конъюнктуры к 1700 году были очень просты: торийское большинство палаты общин – члены партии, считавшей себя обделенной на дележе, – взбунтовалось против королевских министров – вигов, Сомерса, Монтегью, Рессела…
Но за этим голым фактом не видел ли Свифт – как символ эпохи – издевательскую пляску Джека Хоу над благородным телом Ричарда Рэмболда?
Джек Хоу – маленький, остроносый и лысый человечек – называет его Свифт в сатирическом своем стихотворении 1699 года карточным валетом, – маленький человечек со змеиным языком превзошел сам себя в этот серенький, туманный ноябрьский денечек, когда он понял, что время нанести сокрушительный удар. Он извивался, слюна сползала к уголкам губ, кулачок его сжимался и разжимался, и слова его шипели, как змеи, поползшие по мрачной зале палаты общин:
«Что будет с нацией, которую грабят и на земле и на море? Наши правители уже давно наложили жадные руки свои на наши земли, наши леса, наши рудники, наши деньги! Но этого им было мало! Мы посылаем свои товары в отдаленнейшие страны света – и что же?! Эти товары попадают в руки шайки грабителей, за которой стоят – мы знаем – сильные, очень сильные люди! Неужели же мы, коммонеры, члены великой и знаменитой английской палаты, общин, струсим перед этими очень сильными людьми? Неужели не хватит у нас доблести разоблачить алчность и грабеж, из какого бы высокого места они ни исходили, как бы могущественны преступники ни были?»
Против кого воинствовал Джек Хоу? И чьи интересы он защищал?
Они слушали его с хриплым восторгом, коммонеры, члены палаты общин, краснолицые тугошеие сквайры, «сельские джентльмены», «охотники за лисицами», собравшиеся сюда в Вестминстер из всех гнилых местечек, из всех захолустных углов, покупавшие в палате общин свои мандаты и продававшие свои голоса, невежественные, едва грамотные, пьяные злобой, дрожащие от зависти, не поспевшие к дележу, обделенные. При Кромвеле руками йоменов, ремесленников, рабочих?ткачей, руками, направленными против крупных лендлордов, придворной клики, гниющей монархии, было завоевано для их дедов и отцов политическое положение, соответствующее их социальному значению. А лучшие из поколения дедов и отцов, сумевшие подняться над своекорыстными интересами своей классовой группировки, – они хотели идти дальше – к справедливой республике. Кромвель поставил плотину на пути бурного потока революции, плотину из этой социальной группировки сквайров, добившихся осуществления своих ближайших целей. Однако лучшие из них – дедов и отцов – сумели выдвинуть из своей среды таких людей, как великий Джон Лилберн, как забытый Ричард Рэмболд, офицер кромвелевской армии, последний левеллер, казненный в 1685 году за «заговор против церкви и государства». Замечательные слова сказал Рэмболд на своем процессе: «Я не думаю, чтоб бог создал большую половину человечества с седлами на спинах и с удилами во рту, а горсть людей в сапогах со шпорами, чтоб ездили они на других».
Последним всплеском могучей когда?то волны был процесс Рэмболда. Обезземеленные йомены, закабаленные рабочие, революционная интеллигенция середины века, выполнив свою историческую миссию, вытащив каштаны из огня для «сельских джентльменов», были распылены, раздавлены, уничтожены, перестали существовать как активная социальная сила. Полюбовная сделка, названная «славной революцией» 1688 года, выдвинула новую социальную силу, с новыми целями. Для «сельских джентльменов» начала века быть равноправными в государстве – это означало быть равноправными в дележе добычи. В защите равноправия в грабеже карикатурно пародировали они революционный стиль. Джек Хоу издевательски плясал над благородным трупом Рэмболда, обкрадывал мертвецов, пытаясь говорить их языком.
И с хриплым рычанием восторга слушала эта стая мелких хищников из палаты общин исповедание жадности своего вожака. «Человек человеку волк», – не читая Гоббса, дышали они как воздухом этой жестокой философией эпохи и были объединены в чувстве завистливого возмущения против крупного волка, грозившего оттеснить стаю мелких волков от добычи.
Палата общин в сессию 1699–1700 годов подняла бунт против королевских министров Сомерса, Монтегью, Рессела. В чем пафос бунта? В том, что они вожди партии вигов, а партия эта заграбастала слишком жирный кусок добычи при помощи короля Вильгельма, посаженного вигами на престол. Обвиняя Сомерса в покровительстве пиратам, грабившим в далеких американских водах английские суда, защищал Джек Хоу, нагло подделываясь под оратора революции, свое право быть в числе людей в сапогах со шпорами.
Обвинялся Джон Сомерс в том, что наряду с другими вождями вигов участвовал он денежным взносом в снаряжении корабля, который должен был вести борьбу с пиратами. Но корабль этот, очутившись в далеких водах, сам водрузил на флагштоке черный пиратский флаг с черепом и скрещенными костями; назывался корабль «Авантюристка», и капитаном его был известный Виллиам Кидд, герой многих морских романов, сумевший обмануть лондонских дельцов и сановников. Но утверждали в лондонских кофейнях и тавернах, что Сомерс и другие были осведомлены о планах Кидда, что получил сам Сомерс – за свою тысячу фунтов – добрый десяток тысяч в качестве пая с пиратских доходов.
Обвинялся Джон Сомерс – лорд?хранитель печати, лидер палаты лордов, лучший юрист эпохи, автор знаменитой «декларации прав», обеспечившей Джеку Хоу и соратникам его место под солнцем. Никто в Англии не сомневался, что обвинение это – наглая и нелепая клевета; Сомерс как раз и был – редкое исключение среди деятелей эпохи – лично честным человеком.
Джек Хоу и другие добивались не только отставки его, но и головы. А также головы Монтегью, канцлера казначейства, блестящего финансиста, создавшего Английский банк, упорядочившего государственный бюджет, основавшего Новую Ост?Индскую компанию, – при распределении ее паев чувствовали себя обделенными сельские джентльмены…
А также головы Рессела – главного лорда адмиралтейства, того, под чьим руководством английский флот одержал блестящую победу у Ла?Гога, положившую конец французским угрозам на море, положившую начало английскому преобладанию в средиземных водах…
Атака торийского большинства палаты на всех троих вышла за пределы обычной вражды между тори и вигами. Свифту казалось, судя по концепции его памфлета, – и его психологическая догадка была счастливой догадкой, – что Сомерс, Монтегью и Рессел концентрировали на себе ненависть краснолицых сквайров как люди большого размаха, яркой индивидуальности: слишком крупные волки – они опасны, – таков был подтекст обвинительных речей.
Атака велась под лозунгами защиты «демократии», «свободы», «народа» от «аристократии», хотя Сомерс и Монтегью вышли из мелкобуржуазной среды… Как, Джек Хоу и подобные, ради процветания которых был казнен пятнадцать лет назад Ричард Рэмболд, рядятся теперь в украденные одежды мертвеца! Джек Хоу защищает народ!
Мерзкую фальшь чувствует в этом Свифт, фальшь не отдельного человека, а всей эпохи. Грязная фальшь в глазах Свифта – отождествление голоса палаты общин – случайного скопища сельских джентльменов – с голосом всего народа: ведь не более полутораста тысяч человек во всей Англии принимали участие в выборах в парламент.
Отсюда рождается гуманистический пафос первого памфлета Свифта. В первой его части скупыми и сильными штрихами набрасывает автор яркие характеристики Аристида, Фемистокла, Перикла, несправедливо обвиненных «народом», то есть демагогами, сумевшими использовать легковерие народа. Автор стилизует историю таким образом, чтоб читатель, знакомый с политикой дня, сумел увидеть современников под прозрачными историческими масками. Конечно, знает Свифт, что Монтегью и Рессел никак не могут сойти за Перикла и Фемистокла; но знает он также, что борется с ними не Рэмболд, а Джек Хоу. Но и вообще первая часть памфлета – лишь злободневная иллюстрация общих морально?политических соображений второй и третьей его частей.
Вторая часть – сжатый, энергично написанный очерк истории социальных конфликтов Рима, от цезарей и до Августа, интересен и сам по себе. Прекрасно знакомый с античными историками, Свифт критически подходит к ним, умело извлекая все необходимое для своей концепции. Забыты буйные парадоксы безудержной фантазии, столь типичные для исторических отступлений в «Сказке бочки». Сейчас перед Свифтом задача не иронизировать гневно и… безответственно, но популярно объяснить, набрасывая свою концепцию философии истории, отстаивающую права народа. И он пишет:
«И таким образом, сенат, то есть первичная его часть – аристократы во главе с Помпеем, и коммонеры, подчинившиеся Цезарю, пришли к финалу своих долгих раздоров. Но я полагаю, что отнюдь не честолюбие отдельных лиц начало или обусловило эту войну. Правда, гражданские раздоры всегда порождают честолюбие отдельных лиц… и им достается добыча. Но кто стал бы приписывать тем коршунам, которые кружатся над полем предстоящей битвы, ответственность за кровь, что прольется в битве, – хотя трупы достанутся им? И пока не нарушено равновесие сил – честолюбие отдельных лиц не опасно и не может явиться орудием порабощения их страны; но если нарушено это равновесие, тогда столкнувшиеся партии в конце концов обе становятся порабощенными. Уничтожение римской свободы и конституции и было вызвано нарушенным состоянием равновесия между патрициями и плебеями – честолюбие же отдельных лиц было в данном случае следствием и результатом. И когда после смерти Цезаря здоровая часть сената попыталась восстановить свои прежние права и свободы, авторитет всего сената был уже настолько подорван, что этим патрициям пришлось спасаться бегством, и народные массы по их собственной вине были обращены в самое деспотическое рабство. Иначе – как мог бы развратник Антоний или восемнадцатилетний мальчишка Октавиан и мечтать стать диктатором над таким государством и таким народом? И однако Октавиан Август успел в этом и насадил такую тиранию, подобной которой еще никогда не посылало небо в гневе своем на развращенный и отравленный народ… Так исчезла всякая тень свободы в Риме. И долгая борьба за власть между аристократами и коммонерами пошла лишь на пользу Нерону и Калигуле, Тиберию и Домициану, слизнувшим римскую свободу».
Многим примечательно это рассуждение, заканчивающее вторую часть памфлета. И раньше всего – антицезаристским своим уклоном. Поразительной силой и смелостью мышления нужно было обладать, чтоб видеть в роли Цезаря не причину, а лишь симптом, результат смертельной болезни римской республики; это говорит о максимально возможном в ту эпоху реалистическом взгляде Свифта на историю, равно как и смелое уподобление Цезаря коршуну?стервятнику, питающемуся трупом задушенной свободы. И не вина, а беда Свифта, что, ограниченный рамками своего времени, не может он представить себе такой победы плебеев, которая стала бы окончательной, не прокладывая путь к тирании и деспотизму. Концепция равновесия сил – она сейчас смешна и антиисторична. Но разве из приведенных строк не явствует, что не о царях, не об аристократах заботы и волнение Свифта, а о низах народных: им напоминает он о печальной участи римской свободы. И, несмотря на формальное противоречие между свифтовской историко?политической концепцией в «Раздорах» и политическими пассажами в «Сказке бочки», психологического противоречия не видно тут. И в «Сказке» и в «Раздорах» воинствует пафос непримиримого гуманизма, пафос тревоги и обиды за судьбу, за духовную и политическую свободу человека и народа.
А в третьей части памфлета, отбросив исторические аналогии, во весь голос предостерегает Свифт английский народ от лжевождей, от тех, кто для достижения своих корыстных целей узурпирует народный голос, волеизъявление народа.
Оружие критики направляется против конкретных носителей зла, большинства палаты общин, которая, демагогически натравливая массы на определенных лиц, предъявляя им клеветнические обвинения, прокладывает путь тирании и деспотизму. Свифт обрушивается на показной демократизм современного ему парламентского режима. С весами гуманистической морали в руках восстает он против случайного скопища людей, движимых своими эгоистическими страстями и корыстными целями. В представительном собрании, говорит он, «мы часто видим дух жестокости и мщения, коварства и тщеславия, слепоты, упрямства и непостоянства, те самые хаотические бешенство и злобу, софистику и обман, каковые редко встречаются у отдельного человека».
Он борется с фетишем формальной демократии:
«Изречение vox populi – vox dei относится к голосу и мнению всего народа, а не случайного большинства из нескольких его представителей, которое так часто достигается путем специальных трюков, осуществляемых с настойчивостью и прилежанием, причем эти качества чаще присущи тем, кто преследует личные цели коварства и мести, нежели тем, кто с ними борется».
Свифт был не так далек от разоблачения классового характера формальной демократии, и, во всяком случае, он сумел почувствовать всем существом своим ее моральную гнилостность, ту опасность, которую всегда несет она для народных масс. Почувствовал – и сказал. Потому и звучит памфлет, написанный как бы в защиту трех отдельных политиков партии вигов, голосом гуманиста, воинствующего за права человека, за благо народа.
Анонимный памфлет, приписывавшийся разным лицам, имел успех. Не особенно громкий, но все же такой, что на обратном пути в Ларакор – в Дублине – Свифт с понятной гордостью рассказал в местных политических кругах о своем авторстве. Стало известно об его авторстве и в Лондоне.
«Начало положено, – думает Свифт в своем ларакорском уединении, – первый взмах метлы – хороший взмах».
И течет год?два спокойная, тихая жизнь…
У ларакорского священника есть свой домик, свой садик. Очень тщательно работает он в своем саду, разбивает клумбы, даже прокладывает каналы: как же, ведь ему, редактору и слушателю знаменитого «Опыта о садоводстве», тут и книги в руки…
А по средам и пятницам читает он проповеди в ларакорской церкви, на украшение которой тратит даже скудные свои личные средства. Не много народу посещает характерные эти проповеди – одна из них прочтена на тему о том, как неприлично спать в церкви во время богослужения… Всего ведь в округе числится десятка два членов англиканской церкви; громадное большинство полуголодного, измученного ирландского крестьянства – фанатичные католики, и члены англиканской церкви среди них – это парии из париев. Таким образом, частенько проповеди ларакорского священника слушают два?три человека, а был такой случай, что единственным его слушателем оказался причетник церкви – добродушный весельчак Роджер Кокс. Но это не смущает проповедника – голос его все так же звучно?ироничен, как если бы теснились в церкви прихожане. Ибо возможен «театр для себя» и при одном слушателе.
Но не только церковью и садиком занят ларакорский священник. Через день, если не ежедневно, вооружившись громадной палкой от крестьянских вил, направляется он пешком в неподалеку лежащий городок Трим. Тут, в маленьком коттедже, одиноко живут две женщины: молодая мисс Эстер Джонсон – мировая известность ей была суждена – отблеск мировой славы Свифта – под экзотическим именем Стелла – и престарелая компаньонка ее, мисс Дингли. Уже очень давно знаком с мисс Джонсон Свифт: было ей лишь шесть?семь лет, когда он познакомился с ней, в 1689 году, в имении сэра Уильяма, и только восемнадцать ей сейчас, в 1701 году, когда, по настоятельному убеждению Свифта, поселилась она в городке Трим, рядом с Ларакором, поселилась для того, конечно, чтоб дать Свифту возможность посещать ее достаточно часто, если не ежедневно.
Городок спит. В коттедже тихо. Мисс Дингли, вооружившись очками, занята вязанием. Эстер Джонсон сидит у камина в своей обычной позе – ожидающей, чуть испуганной, настороженной, сосредоточенно?внимательной. Ларакорский священник, высокий, собранный, элегантный в своей хорошо сшитой сутане, стоя у двери – он собирается уходить, – с ласковой насмешкой в своих никогда не смеющихся, но лишь изредка улыбающихся глазах смотрит на молоденькую девушку. О чем говорили они сегодня? Какие секреты своей сложной и трудной жизни доверил он ей в эти тихие часы? Кому глядит она вслед, когда закрывается за ним дверь, – мужу, любовнику, другу?
Пусть останутся пока закрытыми страницы таинственной главы жизни Свифта – до момента, пока не появится на этих страницах другая молодая женщина, с экзотическим именем Ванесса…
Глава 6
Свифт проходит по Бедламу
Не лучше ли страдать,
живя среди
глупцов. Чем быть единственным
из стана мудрецов?
Мольер
Встревожен мертвых сон.
Могу ли спать?
Тираны давят мир ?
Я ль уступлю?
Созрела
жатва мне ли медлить жать?
В моих ушах – что день поет труба.
Ей вторит сердце…
Байрон
От Ларакора до Лондона – это в начале восемнадцатого века не маленькое путешествие – не меньше десяти дней, а если путешественник не богат и не имеет собственных лошадей, то и больше. Но это не мешает Свифту за время с апреля 1702 года и по ноябрь 1707 года четыре раза посетить Лондон, проводя там по нескольку месяцев в каждый визит. Последнее же его в этот период пребывание в Лондоне длилось больше полутора лет – с ноября 1707 года по июль 1709. Были, очевидно, у ларакорского священника важные дела, призывавшие его в Лондон.
Были некоторые дела. В 1704 году было связано его пребывание с опубликованием «Сказки бочки»; в 1705 году появился он в Лондоне как ходатай по делам англиканского духовенства в Ирландии. Не такие уж важные дела, не жизненно важные.
Но было одно чрезвычайное дело. Лондон притягивал Свифта.
Нет данных утверждать, что Свифт нарочито искал в своей жизни сильных ощущений, но нельзя не заметить, что они, словно вперегонки, бежали к нему. А среди них не было ли сильнейшим ощущение контраста, заполнившего всю жизнь Свифта и все его творчество: контраста между тем, что есть человек, и чем он быть должен!
Этот контраст можно было видеть и прочувствовать и в Ларакоре. Но насколько ощутимее был он в Лондоне – фантасмагорическом скопище контрастов!
Жестокий, тяжелый, трудный и парадоксальный город – под стать характеру Свифта…
Изучать и размышлять: легка жизнь Свифта в Мур?Парке. Протянуть только руку к одному из шкафов библиотеки, достать очередной томик, перелистать его жадно и небрежно, улыбнуться с грустным разочарованием, отложить томик, потянуться за другим… Весь мир заключен в этих приятных на ощупь крышках свиной кожи, в плотной, не совсем аккуратно обрезанной, желтоватой на свету бумаге, в мелком или крупном шрифте… Мир этот легко вобрать в себя, просеять, отцедить и выжать и дать затем неумолимую оценку тому немногому, что осталось… Легка жизнь Свифта в Мур?Парке.
Труднее жизнь Свифта в Лондоне. Опять библиотека – и насколько же богаче, обширней и серьезней, чем в Мур?Парке, но не так?то просто до нее добраться. Томики не стоят рядышком в шкафах, и недостаточно протянуть руку, чтоб овладеть грандиозной библиотекой. Библиотека эта – весь могучий город – сердце и мозг Англии, в известном смысле и континента, и мира; но вместо ровных рядов аккуратных томиков хаотическое сплетение сотен тысяч жизней, запутанных судеб, буйных конфликтов, мрачных страстей. И много авторов этой библиотеки, столько же, сколько жителей в громадном городе, и не просто нащупать и раскрыть эти книги: возникают и угасают они ежедневно и ежечасно, ибо капризны в этом городе судьбы людские, неустойчивы нравы, неровны пути; и ветер эпохи листает и кружит страницы?дни в горячечно?бешеном темпе. Трудно изучить эту библиотеку; мыслимо ли овладеть ею?
Свифт ходит по Лондону. Свифт любит длинные пешеходные прогулки. Вглядевшись в промелькнувшие лица, услышав обрывки речей, удается иногда перелистать случайные страницы встречных человеческих судеб. Есть в этом своеобразная прелесть, притягивающая невидного сельского священника, озабоченного размышлениями о делах и путях человеческих.
Пешком ходит Свифт по Лондону. Верховой лошади нет у него, нет и собственной кареты. Нанять постоянную карету – около восьмисот было их в Лондоне в те годы – явно не по карману: ведь уплачивал наниматель помимо платы за карету еще пятьдесят фунтов годового налога. Об этом смог осведомиться Свифт у будущего своего друга Уильяма Конгрива, известного драматурга, который занимал пост правительственного агента в управлении наемных карет, с жалованьем в триста фунтов в год. Дороговато выйдет и пользоваться извозчичьими кебами – не меньше двух шиллингов за короткую поездку в полторы мили.
И наконец, ходить пешком полезно для здоровья, да и удобнее. Можно подолгу стоять перед этим зданием, так властно притягивающим его внимание, так часто вторгающимся в его творческую жизнь.
«Старый Бэтлехем», в просторечии Бедлам, знаменитый дом для умалишенных, построен сравнительно недавно – в 1675 году. Это великолепное, внушительное здание, лучшее в бойком районе Мурфилд; случайно или намеренно, но выстроено оно по образцу знаменитого тюильрийского дворца – великолепной резиденции Людовика XIV. Сообщают мемуаристы эпохи, что так оскорблен был король?Солнце этой вольной или невольной насмешкой, что приказал он соорудить специальную пристройку к своему дворцу – для уборных – в стиле лондонского Сент?Джемского дворца. Но кто же лучше Свифта может насладиться единством стиля Тюильри и Бедлама? Не назвал ли он в девятой главе «Сказки» обитателя Тюильри бешеным сумасшедшим…
Свифт стоит перед импозантным зданием с его двумя крыльями, куполами и широким фронтоном; его видно издали, через тенистый сад, заключенный в каменную ограду. Затем широкая терраса и два входа – две железные решетки, у одной статуя тихого, у другой статуя буйного помешательства служат как бы визитной карточкой здания. И одна над другой – во всю длину громадного здания – пятьсот сорок футов – две крытые галереи. Он мог войти в галереи, подняться в нарядный салон в центре верхней галереи, здесь назначали друг другу свидания лондонские модники и модницы – Бедлам был всегда открыт для осмотра, – здесь скоплялись толпы любопытных провинциалов, здесь пили и ели, едва ли не танцевали. И отсюда мог он проникнуть в зарешеченные клетки умалишенных, лежавших на соломенных подстилках, брошенных на земляной пол, – многие из них прикреплены были цепью к стене. Кто же безумнее – те, кто выстроил это здание, такое приятное извне, такое страшное изнутри, – или те, кто населяет его? – так спрашивал безымянный остроумец эпохи. Конечно, не Свифту, автору предложения о предоставлении обитателям Бедлама высших должностей в государстве, удивиться этому вопросу.
Несколько кварталов с востока города на запад, мрачных, тесных, воздухом нищеты, грязи и людского пота насыщенных кварталов, – и Свифт перед другим зданием. Не так оно величественно и не так обширно, как Бедлам, но ярость посетителей этого здания в определенные часы – сравнится ли с ней ярость самых буйных помешанных Бедлама? Видит Свифт, как вбегают ежедневно от двух до четырех в здание Лондонской королевской биржи толпы людей с бьющимся сердцем, лихорадочным взглядом и отравленной душой… Видит он, как подъезжают к бирже украшенные гербами кареты на высоких рессорах, откуда выходят денежные бароны, лорды векселей, обступаемые больными жаждой людьми, жаждущими хоть капли золотого дождя, проливающегося иногда над Лондоном. А теперь, когда бушует война на полях Фландрии, война, которую оплачивают финансисты из Сити, – теперь так часто льется благодатный дождь: тридцать пять миллионов фунтов дало Сити королеве Анне при посредстве лондонской биржи для ведения войны.
«Забавная человеческая игра, – думает Свифт, – люди дают деньги, чтоб облегчить убийство себе подобных, и чем больше окажется убитых, тем с большей прибылью вернут они свои деньги… как достойна игра эта тех, кто населяет клетки Бедлама, и как короток путь из одного здания в другое…»
Немногим длиннее путь к третьему. Пройти лишь по улице Чипсайд – пятнадцатиминутная прогулка, – и стоит Свифт перед третьим звеном мрачной цепи, опутавшей город, перед знаменитой ньюгетской тюрьмой, охраняющей вход в западную часть города.
Он всматривается в массивное, словно из одной глыбы высеченное здание, с тяжелым его основанием, мрачными, узкими окнами без стекол, зажатыми двойной решеткой, с хмурым портиком, защищенным громадными железными воротами, наверху которых часовой циферблат с лаконично?иронической надписью: Venio, sicut fur! (Прихожу, как вор).
Нравы ньюгетской тюрьмы… Слышал о них Свифт, знает он, что биржа и в самой тюрьме, что достопочтенный мистер Питт, губернатор тюрьмы, – за свой пост внес он государству пять тысяч фунтов, – продает заключенным за приличную мзду лучшие комнаты в своей гостинице: от двадцати пяти и до пятисот фунтов вносят заключенные единовременного взноса за свои камеры и уплачивают также еженедельную плату. Это те, кто сумел и в тюрьму войти под защитой своих денег; а среди них и воры, и убийцы, и неоплатные должники, и государственные преступники. Но есть в Ньюгете – знает Свифт – камеры, за которые платы не взимают, если это не плата мясом, костями, кровью… Безвестный мрачный юморист назвал одну из них комната?давилка: здесь подвергаются заключенные, у которых хотят добиться признания, «жестокой и сильной каре» – так называется эта процедура, заменяющая пытку, ведь пытки в Англии официально нет. Но только – спускается на обнаженные распростертые тела тяжелая дубовая доска, поддерживаемая на блоках, швыряют на нее железные плиты, и давит она, пока не признается или не умрет человек… Есть и другие камеры – подземное помещение, именуемое «каменный мешок», – не читал ли Свифт в журнале «Лондонский шпион» посвященной ему остроты: «Трудно сказать, на каком градусе широты находится каменный мешок, – пожалуй, девяносто градусов за Северным полюсом, так как на полюсе ночь длится лишь полгода, а здесь целый год». Кого бросают в каменный мешок? Все тех же воров, убийц, должников, государственных преступников, отличающихся от своих коллег, населяющих верхние камеры, лишь одной деталью: они не могут вносить хозяину тюрьмы еженедельной платы за гостеприимство. Удовлетворен ли Свифт? Нет, он должен еще вспомнить, как называется еще одно помещение в этой забавной лондонской гостинице… Кухня Джека Кэтча – так называется оно: и это действительно кухня, с громадным очагом, на котором вываривают в масле, смоле и дегте обрубки тел четвертованных за государственную измену, перед тем как выставить их для украшения и устрашения на копьях, поддерживающих ворота Лондонского моста.
Приятный и полезный час проводит Свифт перед массивным зданием. Для изучения жестоких забав, коим предается человечество, – какое ценное место!
Но только ли здесь изучаются эти забавы? Вот свернуть на юго?запад, к Темзе, – и он в квартале Темпл. Здесь, неподалеку от реки, сидят «рыбаки» – так зовут их в народе, – те, кто вылавливает из лондонского людского моря сотни и тысячи ежедневных жертв и бросает их с размаху во вместительную ньюгетскую корзину.
Запутанны петли переулков, мрачны крытые переходы и бессолнечны тупики в этом серьезном районе Лондона, где торжественно заседает и неумолимо работает английская юриспруденция – «железные руки закона» – так называются официально судьи и юристы: те, кто приговаривает к отрублению кисти руки осмелившегося, хотя бы в простой драке, ударить лорда; те, кто на три года тюрьмы осуждает бедняка, срубившего дерево в парке лорда; те, кто на тайбернскую виселицу посылает сразу по двадцать подростков, укравших кто каравай хлеба, кто ярд сукна… Что может сравниться с ненавистью Свифта к судьям и юристам. Он помнит: ненавистью этой жили и дышали все плебеи кромвелевской революции, мечтавшие отменить всю английскую юриспруденцию и заменить ее Моисеевым, библейским законодательством…
Свифт улыбается. Моисеево законодательство! Разве менее жестоко оно к беднякам, к неимущим? Иегова – бог?собственник, – конечно, одобрил бы он знакомое Свифту законодательство Англии о помощи бедным. Англия великодушная и богатая страна, она содержит своих нищих, а их числилось к началу века не менее четверти всего взрослого населения страны.
Мудрейший Иозайа Чайльд, хозяин Ост?Индской компании, биржевой король и ученый экономист, очень озабочен этим «важнейшим английским вопросом» о бедняках. Предлагает добрейший Иозайа устроить комитеты «отцов для бедняков», и эти комитеты, полагает справедливейший Иозайа, в обмен за помощь беднякам должны располагать над ними деспотической властью, подобно той, какой пользуются отцы над детьми.
Но неразумны дети, и так часто проклинают они своих отцов!
«Лучше в тюрьму, на каторгу, на виселицу, чем в рабочий дом для бедных» – так говорили призреваемые государством сто лет после Свифта; что же говорили они во времена Свифта?
Свифт помнит о недавнем бунте лондонских ткачей: с шести пенсов ежедневного их заработка не могли они отложить достаточно для приобретения хотя бы вытканного ими савана – посмертного наряда. «Позор для Англии, богатой страны, что так мучаются верные ее сыны!» – так восклицали они в своей петиции, поданной парламенту. Да, богатая страна Англия. Свифт читал еще в Мур?Парке работы экономистов, того же Иозайи Чайльда, биржевого короля. Вычислил аккуратнейший Иозайа, что к концу века было среди членов Лондонской биржи больше людей с ежегодным доходом в десять тысяч фунтов, чем в середине века людей с доходом в одну тысячу. Десять тысяч в год? Вычислить нетрудно: это шесть тысяч девятьсот шестьдесят пенсов в день – несколько больше, чем шесть пенсов в день. Что ж, бедность и богатство – это и богом и человеком установленный порядок. Были безумцы – полвека с лишним назад, – пытавшиеся взорвать богом и людьми установленный порядок, – и что же? Жили они, страдали, мыслили, взывали, сражались и умирали – для того, оказывается, чтоб подсчитывал могучий Иозайа увеличившиеся вдесятеро доходы лондонских биржевиков, для того, оказывается, чтоб философ века, самодовольнейший Джон Локк, – яростно ненавидит его Свифт – искал в своих сочинениях всевозможные средства обезвредить бедняков, считая самую бедность естественным законом человеческого общежития!
Какая, однако, дьявольская игра эта история человеческого рода! Одно поколение едва успело пройти свой путь с тех дней, как всю землю наполнили громы революции. И нет уж грозных молний, прорезывающих мрачное небо, не слышно страшных раскатов. Спокойно и привычно копошится человечество в своих норках и дырках, забавляясь своими привычными, грязными, гадкими, а то и кровавыми играми. Идет одна сейчас на полях Фландрии война! Какая радость – победа при Бленгейме, победа под Рамильи. И Англия – великая военная держава: «У нас полтораста военных судов, у нас шестидесятипятитысячная армия в Европе», – похваляются пьяницы в трактирах… И мечтают и трезвые и пьяные, чтоб дураки, называющиеся англичанами, убили как можно больше дураков, называющихся французами.
Чудесное зрелище видел Свифт 7 сентября 1704 года на лондонских улицах! Праздник был в городе – торжественное шествие в ознаменование победы при Бленгейме… Королева, двор, лорд?майор, знатные джентльмены, купцы из Сити, олдермены, шерифы, епископы составляли нескончаемую процессию. Восемью лошадьми была запряжена карета, в которой сидела и грызла кончик своего веера увешанная бриллиантами скучная женщина с кислым выражением лица – королева Анна, по шести лошадей было впряжено в другие кареты. В золотых лучах осеннего солнца сверкали красные одеяния придворных, колыхались в ласковом ветре штандарты и знамена, хрипло ревели трубы, сыпалась барабанная дробь, и висел в прозрачном воздухе хрипло?восторженный вой пьяной уже с утра черни, отделенной от процесии шпалерой равнодушных людей в красных мундирах, синих штанах, черных гетрах и шляпах с загнутыми полями.
Спустились сумерки над лондонскими улицами. Густые, вязкие, почти осязаемые. В серой сетке мелкого дождя жалобно мигают масляные фонари, дрожат беспомощно жалостные огоньки одиноких факелов. Влажная мгла жадно всасывает тени прохожих. Хриплые возгласы, тоскливые стоны, острый женский визг, пьяный хохот, скрадываемый шумом дождя. Скопище человеческих звуков, словно отделившихся от людей, всосанных влажной мглой, скопище звуков, как бы живущих собственной жизнью. Это Ковент?Гарден – рынок женского тела, центр сумеречных лондонских развлечений. Ныне, при королеве Анне, разврат притаился, облюбовав себе дозволенные зоны: Ковент?Гарден одна из них. Джон Эвелайн, строгий пуританин, современник Карла II и Якова II, пишет в своих мемуарах: «Разврат, кощунство, презрение к богу. В воскресенье вечером я видел короля с его непотребными девками – Портсмуд, Кливленд, Мазарини – в галерее для игр, – все они были почти голые». Теперь немножко не так, теперь лицемерие шепчет на ухо пороку: будь скромнее, посторонись!
И вот создается в начале века из представителей церкви, знати, двора «Общество для исправления нравов»; и королева Анна, дура и ханжа, опубликовала декреты, запрещающие появление женщин в общественных местах, на улицах и в парках; и не разрешается молодым лордам вход за театральные кулисы; и не поощряются вообще театральные зрелища; и не идут уже в театрах веселые пьесы Уичерли и Конгрива, похабное остроумие которых заставило бы покраснеть и господа бога, и самого Франсуа Рабле; и обложены налогом карты и кости; и пятьдесят новых церквей строятся в Лондоне при Анне.
А разврат? Он благоразумно внял искреннему совету лицемерия, он посторонился, спрятался в отведенных ему уличных клетках – Ковент?Гарден одна из них, – но стал разнузданней, жесточе. Ковент?гарденские девки были злее судебных приставов и циничней государственных деятелей; ковент?гарденские девки были известны во всей Европе. Не побеседовать ли Свифту с одной из них о ее ремесле? Он мог бы кстати процитировать слова из «Сказки бочки» о том, что критики и проститутки – это две стариннейшие и постояннейшие в человеческом обществе профессии, но боится, что сочтут его льстецом ковент?гарденские дамы.
Сноп света, прорвавшись сквозь сетку мглы, почти ослепляет Свифта. Он очутился перед знаменитым лондонским трактиром «Старого Джонатана» со знаменитой его вывеской: «Здесь вы можете напиться допьяна за два пенса и до беспамятства – за четыре!»
Душными испарениями насыщен теплый, сыроватый воздух сентябрьского вечера; с блаженным лицом сидит в разодранном платье на лестничке, ведущей в погреб, пьяная женщина; врезается в хриплую ее песню отчаянный вопль ее ребенка, свесившегося головой вниз за перила; извивается в эпилептическом танце скелетообразный юноша с закрытыми глазами на бледном лице. И рядом другие трактиры, и висят у входа в каждый из них бочонок, кружка, кувшин, графин – простой, но величественный символ; а из окна высокого дома напротив высовывается длинный железный крюк, и свисают с крюка и насмешливо покачиваются в тепловато?влажном воздухе, насыщенном душными испарениями, три круглых медных шара: здесь касса ссуд, открытая днем и ночью; здесь можно получить несколько медных монет в обмен на последнее с тела тряпье – и будет чем заплатить за стакан джина.
В 1685 году изобретен знаменитый напиток, именуемый джин. «Выпьешь первый стакан – проглотил гвоздь, выпьешь второй стакан – проглотил лепесток розы, а выпьешь третий… – никогда не мог я вспомнить, что чувствуешь, проглотив третий стакан» – так говорил о джине поэтически настроенный современник.
Но благородные джентльмены предпочитают джину благородный токай – семь шиллингов бутылка. Опьяняя, он возбуждает фантазию, а фантазия им нужна, фантазию они вкладывают в свои развлечения.
Сто семьдесят два пэра Англии получают ежегодного дохода миллион двести семьдесят две тысячи фунтов – одиннадцатая часть дохода населения всей Англии. У каждого лорда свита прихлебателей – что иначе делал бы лорд со своими доходами… Тысячи беззаботных молодых людей, пьющих благородный токай. Но им нужно развлекаться – кто ж этого не понимает! И они развлекаются. Весь Лондон, то есть эти несколько тысяч аристократов, охвачен лихорадкой клубов. Есть невинные клубы, посвященные тихим забавам аристократических обезьян, именующих себя людьми: клуб Бифштекса – здесь обжираются; клуб Октябрьский – здесь пьют ведрами октябрьское пьяное пиво; клуб Молчаливых; клуб Уродов; клуб Ворчунов; клуб Гинея – здесь играют в карты, ставка пятьдесят гиней, – играют в масках, чтоб скрыть неприличествующее аристократу волнение; клуб Адского Огня – здесь соревнуются в богохульстве… Клубы невинных забав для обезьян, именующих себя людьми.
Но были клубы и для злых обезьян. Клуб Прыгуний, Ударов Головой, Веселых Шуток, Мохоуков.
Беззаботные молодые люди развлекаются. В клуб Прыгуний втаскивают женщин с улицы, преимущественно молодых, и заставляют под ударами хлыста прыгать на четвереньках.
В клубе Ударов Головой нанимают за сходную цену сильного человека; развлечение состоит в том, чтобы ударом головы с разбега сбить его с ног.
А клубы Веселых Шуток и Мохоуков, самые избранные и аристократические, выносят свою активность на улицы Лондона. Пишет о них современник: «Цель их учреждения – причинять как можно больше бессмысленного вреда, на этом основан весь устав клуба. Для того чтоб осуществлять эту цель во всей полноте и целостности, они напиваются пьяными до полной потери человеческих чувств, собираются в отряд и идут в поход по улицам города. Горе тем, кого они ловят по пути: одних сбивают с ног, других избивают, третьих берут в плен. И затем эти мизантропы демонстрируют свои разнообразные таланты на несчастных пленниках. Одни из них искусны в операции превращения человека в слепого льва: нос жертвы расплющивается, глаза раздираются пальцами. Другие называются учителями танцев: они заставляют учеников своих делать самые фантастические прыжки, прокалывая им ноги шпагами, – это новинка, привезенная, по?видимому, из Франции. Третьи – это фокусники: они ставят женщин вниз головой и проделывают с их обнаженными ногами некоторые фокусы неприличного свойства, говорить о которых более подробно запрещает общественная нравственность…»
Забавы! Забавы, достойные порочной обезьяны, называющейся человеком!
Так где же, в конце концов, Бедлам? Там, в Мурфилде? Там только центральная станция Бедлама, а отделения его, филиалы, камеры и каморки – они весь этот громадный, уродливый, жестокий семисоттысячный город, с его пьянством, нищетой, развратом, злобой – злоба нависла над городом плотной пеленой: восемьдесят шесть синонимов глагола «бить» числилось в ту эпоху в английском языке; с его безобразными и жадными пороками, с его проститутками и джентльменами – государственными людьми, «имя которым вероломство»; с его чернью, несчастной, забитой и способной теперь, после реставрации и белого террора, лишь к вспышкам яростного, но бесцельного бунта; с его липкой грязью – в домах, на улицах, на лицах и одежде, в языке, в морали, в нравах, – липкой, жирной, потной грязью… Можно закрыть глаза, можно ее не видеть, можно притвориться, что не видишь.
Но широко открыты глаза у Свифта. Спокойны и четки его шаги, но убыстряется их ритм по мере того, как все с большей быстротой движутся горькие мысли…
Так где же Бедлам?
И с какой его камеры начать подметать?
По всему Лондону слышны удары «Большого Бена» – часов на башне Вестминстерского аббатства. Свифт сосчитал десять.
Куда теперь? В одну из лондонских кофеен?
Пытался закрыть лондонские кофейни Карл II, трусливый развратник: не нравилось ему, что слишком много и слишком весело говорят в кофейнях о политике. Но вскоре кофейни открылись снова, и в большем числе, чем раньше.
В первом десятилетии восемнадцатого века около шестисот числилось их в Лондоне. Многие из них перешли в историю. Сент?джемская, где собираются модники, аристократы и видные политики партии вигов, куда пускают лишь хорошо одетых, предпочтительно в шелковых чулках; «Кокосового ореха» – кофейня партии тори; Харрауэя, на Чэндж?Аллей, у него первого в Лондоне появился напиток, именуемый чай, – теперь там свирепствуют биржевые маклеры; «Греческая», на Стрэнде, – это первая лондонская кофейня, открыл ее полстолетия назад попавший в Лондон грек – теперь тут пристанище университетских людей; Гилдс, у собора св. Павла, – сюда прилично ходить даже епископам; Королевская – у биржи; Ллойдс – на Ломбард?стрит; кофейня «Смирна» в Пэлл?Мэлл – тихий приют громогласных сплетников; и две знаменитые литературные кофейни – Уилла, на Боу?стрит, и Бэттоновская в Ковент?Гардене, где заседает столь известный в истории английской журналистики «малый сенат» Джозефа Аддисона…
Людно в кофейне. Тут пьют не только кофе и чай – и кислое ирландское вино, именуемое кларет, и густое, пьяное испанское, и порт из бочки. Нюхают табак, курят неуклюжие длинные трубки, читают журналы.
Не уменьшается огонь в камине, аккуратно посыпан пол мелким песком, уютна обстановка и приятна сплетня – дворцовая, политическая, литературная, биржевая…
…И всем уж известно, что Эбигейл Мэшем, уродливая и красноносая, оттеснила от королевских милостей обаятельную Сарру, супругу герцога Мальборо, и стала новой фавориткой: это засчитывается как успех партии тори.
…И вполголоса сообщают, сколько заработал муж Сарры, великий воин, знаменитый герцог Мальборо, на своих фландрских победах.
…И с радостью рассказывают, что окончательно разорился герцог Лидс, расходовавший на одни лишь ливреи для своей челяди пять тысяч гиней в год.
…И с уважением вспоминают, что богатейший Иозайа Чайльд экономил даже на своих париках.
…И с хохотом передают последний анекдот – леди Чолмондлэй, модная дама, известная картежница, родила ребенка, отмеченного пятеркой червей. «Если уж господь бог решил отметить, – сказала благородная дама, – так почему не тузом?»
…И с сочувствием узнают, что испустил дыхание знаменитый «Джек Боец» – боевой петух сэра Джеффри: выиграл на нем сэр Джеффри пятьсот фунтов, а потерял две тысячи, но все же устроил ему торжественные похороны.
…И с лицемерной скорбью отмечают, что успехи англичан в Испании недолговечны – испанцы дерутся как черти. Англичанам придется убраться.
Сгущался воздух. Становилось жарко. Пылал камин. Краснели лица. Высокий, стройный человек вошел в кофейню. Сел в углу, поодаль. Взял чашку кофе – небольшой расход, всего четыре пенса. В мертвом свете свечей, освещавших комнату, смуглое его лицо с высоким, прекрасным лбом казалось угрожающе темным – в тон нависшим над глазами густым, черным бровям. Сидел молча. Прислушивался.
Но когда пересыхал этот веселый ручеек привычного злоречия, ходовых острот, яростных сплетен, злостных анекдотов, мелкой клеветы, корыстных обличений, тогда ронял человек в возникавшей тишине – как бы походя, словно самому себе:
– У нас совершенно достаточно религии, чтоб заставить друг друга ненавидеть, но так мало ее, чтобы побудить друг друга любить…
– Как можно полагать, что человечество послушается совета, если оно даже не в состоянии внять предостережению?
– Сердиться – это значит мстить самому себе за ошибки других.
– Человек, однажды солгавший, не понимает, какую обузу он на себя взял: ведь придется ему солгать еще двадцать раз, чтоб поддержать эту первую ложь.
– Люди с узкими душами – это как бутылки с узкими горлышками: чем меньше содержания в них, тем шумнее они выливают его.
– Развлечение – это счастье тех, кто не умеет думать.
– Я не встретил ни одного человека, который не умел бы терпеливо, как истый христианин, выносить несчастья ближнего своего…
И снова тишина в кофейне, уже не благодушная, а тревожная, настороженная. Один неуверенно смеялся, другой недоуменно пожимал плечами, третий спешил записать услышанное.
Человек в черной священнической сутане, на которой ярко белело пятно четырехугольного жабо, вставал, расплачивался за чашку кофе, уходил. Замечено было, что никогда он не смеялся над своими шутками, – ведь это были только шутки? Скоро они стали известны завсегдатаям кофеен, их повторяли. И стало затем известно, что этот странный шутник – провинциальный ирландский священник, что-то когда-то где-то написавший…
Но не знали того, что эти короткие молнии афоризмов были для Свифта острыми итогами его длительных прогулок по бесконечным рядам грустных камер грандиозного Бедлама; были мгновенными разрядами нараставшей и душившей его тоски и грусти, боли и обиды за человека – обитателя грандиозного Бедлама…
Шарль Дартинеф, сам знаменитый остряк, не мог, однако, успокоиться…
– Кто же все-таки он, этот странный священник? – обратился он к соседу.
– О, просто «сумасшедший священник» – так прозвали мы его. И действительно: разоблачителю Бедлама – как не быть сумасшедшим?
.
Комментарии (1) Обратно в раздел литературоведение
|
|