Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Комментарии (1)
Левидов М. Путешествие в некоторые отдаленные страны мысли и чувства Джонатана Свифта
Пролог
Свифт пишет завещание
Не дай мне бог сойти с ума.
Пушкин
Иль думаете, я заплачу?
Нет, плакать я не буду,
хоть плакать есть о чем – но пусть
скорей на тысячи осколков
сердце разобьется!
Шут – схожу с ума я!
Шекспир
Дом велик и пуст. Человек одинок и стар.
– Ты еще не умираешь, старик? Разве не сыт ты этой жизнью?
Он улыбается своей непередаваемой улыбкой, в которой презрение, гнев, боль. Но презрения больше, чем гнева, и боли больше, чем презрения.
– А разве на моем долгом и трудном пути был я когда?нибудь к жизни жаден?
Он встает со своего спокойного деканского кресла. Всегда казался он выше своего среднего роста, а теперь, при ужасающей худобе, он странно высок. Черная шелковая сутана с белым пятном четырехугольного жабо – непременной принадлежностью чинов англиканской церкви – висит на нем мешком; морщатся на костлявых ногах черные чулки. Но аккуратно расчесан и даже надушен длинный парик; гладко выбрито строгое, худое лицо; не видно морщин на могучем, высоком лбу, а одинокие его глаза, далекие и ясные, как холодно?голубое предутреннее небо, они все так же умеют пронизывать ледяным блеском.
Джонатан Свифт, декан собора св. Патрика в Дублине, семидесятитрехлетний, до сих пор упрямо не хочет носить очки. Одна из причуд старого Свифта? Да, но, как и прочие, она обоснована – свифтовским, впрочем, обоснованием. К старости он стал еще более дальнозорким, и теперь ему трудно читать без очков. Но между собой и миром поставить искусственные стекла, отказываться от естественного своего зрения. Именно в нем, в этом умении видеть дальше и глубже своих современников, был торжественный и печальный пафос его долгой и трудной жизни. Уменьшать свою дальнозоркость теперь – у конца пути – смешно и трусливо. Да и к чему? Чтобы прочитать еще несколько сот страниц, прибавив их ко многим сотням тысяч уже прочитанных? Чтоб написать еще несколько десятков страниц, прибавив их ко многим сотням уже написанных?
И в улыбке нет уже презрения – гнева – боли. Только – тихая ирония. Много прочитано, много написано. Он не уверен, должно ли ощутить человечество благодарность, но он уверен – благодарности не будет. Как он сказал когда?то умершему своему другу Джону Арбетноту в бэттоновской кофейне, или было это в кондитерской Уилла и беседовал он с другим своим умершим другом, Френсисом Эттербери, – боже, все они уже умерли, – на днях, не то забавляясь, не то издеваясь над собой, сделал он подсчет: около тридцати умерших своих друзей он насчитал – сверкали они молодостью, пенилась жизнь… Да, как он сказал?
– Человек лишь изредка возьмет у вас совет, но всегда возьмет у вас деньги; по?видимому, деньги приятней совета.
Кой?какие деньги роздал Свифт людям, но сколько советов! Капля денег в море советов…
Случайно ли это выходило, что почти всегда его советы воспринимались как шутки? Года два назад, когда еще не висела над ним нынешняя угроза – теперь он так остро ее чувствует, – года два назад, на обеде с гостями, был подан сочный бифштекс. Взглянув на него, декан приказал позвать кухарку:
– Бифштекс пережарен, возьмите его на кухню и устройте, чтоб он был зажарен в меру!
Кухарка не обладала чувством юмора.
– Но ведь это невозможно, ваше преосвященство, – сказала она, заикаясь от испуга, – если б бифштекс был недожарен…
– Так вот, моя милая, если уж вам суждено делать ошибки, делайте такие, которые поддаются исправлению: сервируйте ваши бифштексы недожаренными!
Но он?то сам всегда сервировал свои блюда человечеству пережаренными, переперченными, со слишком большой дозой горчицы: не потому ли советы его всегда предпочитали воспринимать как шутки? А когда он ошибался, то непоправимо. Он был максималистом в своих ошибках. И эта основная ошибка его нынешних дней, ошибка, что так упорно тянется его ненужная жизнь, – как же ее исправить?
– Почему ты не умираешь, старик? Разве не видишь ты, что впереди?
Декан встал, как всегда, голова высоко поднята. Суровый, гордый облик, внушающий почтение, смешанное со страхом: Свифт к этому привык. Но кому же внушать сейчас почтение, смешанное со страхом? Не министрам, не знатным лордам и дамам, не литературным своим противникам – это все в прошлом… Пожалуй, только своей домоправительнице миссис Энн Риджуэй.
Он взглянул на свой портрет, висящий на стене, – 1711 года, кисти Джофри Неллера, знаменитого художника: какое сумрачное и властное лицо было у вас тогда, Джонатан Свифт…
За окном серенькое небо, вялые облака, мутный дождь – тусклая дублинская весна: сегодня третье мая 1740 года.
– Разве я не вижу, что впереди? Разве я не мужественен и не дальнозорок? Настолько мужественен, чтоб сказать – честно и тихо:
«Это нечестно!»
Он знает, что обречен на жестокие физические муки – ведь все чаще припадки страшных головокружений, все отвратительней приступы унизительной глухоты. Пусть так – он вынесет это. Он знает, что обречен на все усиливающуюся с каждым днем моральную муку бездонного одиночества. Пусть так, ведь это налог на долгую жизнь – он вынесет и это. Но когда с подлой хитростью предлагает ему судьба замечательный выход – продолжать жить, не чувствуя ни физических, ни моральных мук, но и перестав быть не только Свифтом, но и человеком, – он не может не сказать тихо и честно:
«С этим нельзя примириться, это нельзя вынести, это нечестно».
И однако это будет. Зачем же обманывать себя? Уже давно, гуляя с другом, сказал он, указывая на могучий вяз, гордая вершина которого была уже мертва, высушенная солнцем:
– Вот так буду умирать и я, начиная с головы…
А недавно сидел он с одним дублинским священником в нижней гостиной. И только они встали, уходя, как обрушилось тяжелое зеркало, висевшее над их креслами.
– Какое счастье, что мы успели встать! – воскликнул испуганный священник.
– Что вы успели встать, – поправил его мрачно декан.
Шутки и причуды старого декана? Пусть думают так. Он?то знает, как обоснованы всегда его причуды, – правда, свифтовским обоснованием. И он не хочет подлого выхода, подсовываемого судьбой, он не хочет прятаться от моральных и физических мук в темной дыре слабоумия, сумасшествия, идиотизма. «Я не хочу умереть в этой проклятой дыре, как отравленная крыса!» – писал он десять лет назад своему другу Болинброку. Имел он тогда в виду Ирландию. И оказывается, в этой проклятой дыре приготовила ему судьба еще более унизительную смерть – смерть слабоумной крысы…
«Но ведь это несправедливо!»
И он ходит по обширной комнате, от стены к стене, он взбегает вверх по внутренней лестнице своего обширного и пустынного дома, он сбегает вниз. Он должен двигаться. Он еще бодр и может делать прогулки по восьми?десяти миль. Но угроза приступа головокружения, когда уходит земля из?под ног, когда не может его острый взгляд проникнуть сквозь зыбкую пелену тумана, выключающую его из мира, удерживает его в четырех стенах. А декан стыдлив, всю жизнь был настороженно стыдлив этот мощный человек, внушавший почтение, смешанное со страхом, – и не хочет он, когда начнется головокружение, цепляться за прохожих, за уличные столбы, не хочет внушать жалость к себе – безжалостному бойцу.
Но ходить он должен: шаги, движение заглушают мысли, а мысли слишком тяжелы.
Мысли? Это не мысли, а гвоздь в мозгу.
«Как это несправедливо!»
Всю жизнь воинствовать за права разума – и умереть умалишенным; всю жизнь воздвигать крепости мысли – для того чтобы покончить жизнь в трясине слабоумия…
Книгу Иова, самую печальную и самую насмешливую из всех книг человечества, он читает – снова свифтовская причуда – каждый год в день своего рождения, 27 ноября. С печальным насмешником, автором этой книги, было бы о чем побеседовать декану собора св. Патрика. Недоумевает декан: лишить человека дома, виноградника, жены, детей, здоровья – и это все? И человек дерзновенно роптал и усомнился, и человечество уже тысячелетия твердит – как страшно испытание Иова… Что же скажут свидетели о судьбе человека, который сам пожертвовал всеми свойственными человеку радостями, оставив себе лишь одну – видеть и понимать… и приходит слепая судьба и у самого конца долгого и трудного пути сталкивает мужественного путника в темную яму.
Нет, он не Иов и не сдастся.
Еще выше поднял Джонатан Свифт свою непокорную голову.
Он не сдастся до конца.
Не знает еще Свифт, как близок конец. Не знает он, что через два месяца и двадцать три дня продиктует ему безмерное отчаяние жалобные строки предпоследнего его письма:
«Всю ночь я невыразимо страдал и сегодня ничего не слышу и охвачен болями. Я настолько отупел и потерял разум, что не могу объяснить, какие муки унижения переживает мой дух и тело. Все, что могу сказать, – я еще не в пытке агонии, но жду ее ежедневно и ежечасно. Прошу, сообщите мне о здоровье вашем и вашей семьи. Я едва понимаю то, что пишу. Я уверен, что дни мои сочтены, они должны быть недолги и жалки». Подпись – и приписка: «Если я не ошибаюсь, сегодня суббота июля 26 1740 года. Если я доживу до понедельника, то надеюсь, что вас увижу, вероятно, в последний раз».
А через полгода наступила агония: дни ее были жалки, но долги – до конца 1745 года…
Но сегодня, третьего мая 1740 года, в этот жалобный день тусклой дублинской весны, Свифт не сдается. И это он докажет – спокойным и мужественным делом.
Свифт щелкнул ключом, достал из железного ящика – хранилища бумаг – тщательно сложенный документ, сел к столу, просматривает его. Строгий, холодный порядок на столе, все на своем месте. Плотная серебряная подставка, на ней серебряная чернильница, бокальчик с песком и остро очинёнными перьями. Рядом стопка глянцевитой, толстой, белой, с ворсистым краем бумаги, импортированной из Франции – в Англии только?только научились делать белую бумагу. Тут же – черепаховая табакерка, четырехугольная, инкрустированная золотом. Серебряный колокольчик. Печатка с изображением Пегаса. Тяжелые золотые часы с суточным ходом и открытым циферблатом: Свифт всегда должен точно знать время, иначе кажется ему, что оно остановилось, застыло и не сдвинется больше.
Все аккуратно на столе, ни пылинки. «Чистота и аккуратность – вот чего я требую раньше всего от своей жены», – писал Свифт сорок лет назад, в 1700 году, влюбленной в него девушке. Этого он требует и теперь, от своей домоправительницы Энн Риджуэй.
Декан ею доволен:
– Что же я ей завещаю?… Нет, подождите, миссис.
Читает очень внимательно документ. Рука протягивается к остро очинённому перу, тщательно стряхивает чернила – всю жизнь не любит он клякс, – кой?что вычеркивает, кой?что приписывает быстрым, настойчивым и властным своим почерком. Черновик завещания, составленный еще три года назад, уточняется, приобретает окончательную, последнюю свою форму.
Что же завещает миру Джонатан Свифт? О чем его последнее слово? Что противопоставит он страшной и жалкой участи, уготованной ему судьбой?
Но ведь он уже завещал, оставил потомству замечательное наследство! Ведь за спиной около пятидесяти лет литературного труда: от первых юношеских стихов и до последней работы – оставшейся незаконченной блестящей диссертации «Наставление слугам» – последняя могучая вспышка его гениального сарказма. Свифт умрет, но они?то живут и останутся жить – его двойники и маски: Исаак Бикерстаф, эсквайр, Лемюэль Гулливер, хирург, Исследователь, Суконщик, Журналист, Мастер Тоби, Мерлин Предсказатель, Англиканский Церковник, Мартин Скриблерус, Тоби Зеленая Шляпа, Тоби Розовая Шляпа… О них, о написанных ими томах прозы и стихов должен сказать Джонатан Свифт в последнем своем литературном произведении – первом и единственном подписанном именем Джонатана Свифта, – в своем завещании!
Как будто должен – но не говорит. Ни слова об этом в завещании.
Потомки и это сочтут капризом старого декана.
Свифт пожимает плечами: чего ж естественней…
Когда пишет свое завещание плотник или столяр, не говорит же он в нем об инструментах своего ремесла – о долоте и стамеске, сверле и рубанке, топоре и пиле? Они служили ему верно для работы, теперь работа кончена, инструменты лежат в углу: пусть тот, кому они нужны, воспользуется ими.
А слава?
Знает Свифт: тому, кто всю жизнь – в поту, в изнеможении, в страхе и надежде – взбирался по лестнице славы, карабкался, одержимый тщеславием, вползал, уязвленный завистью, цеплялся и задыхался, тому, как дети родные, дороги даже камни и песчинки, из коих сложены ступени лестницы славы.
Не о славе думал Джонатан Свифт, когда вгрызался в зло мира, рубил, пилил, не любовался своей смертоносной стрелой, когда пускал ее во врага.
Знает Свифт, что его считают великим писателем. «Величайший гений века» – так назвал его Джозеф Аддисон еще в 1705 году. И лишь недавно, перечитывая «Сказку бочки», не мог он удержаться от наивного восклицания: «Боже, какой я гений был, когда писал эту книгу!»
Но тщеславиться этим? Свифт слишком горд, чтоб быть тщеславным. Всю жизнь писал, но ни славы, ни денег не добивался. За долгие эти годы лишь однажды получил он вознаграждение за литературный труд: двести фунтов за «Гулливера» – и то устроил это без ведома Свифта друг его, поэт Александр Поп; за свой перевод Гомера получил Поп шесть тысяч фунтов. Свифт нежно любит Попа, последнего оставшегося в живых друга, Свифт признает его поэтический дар; Попу – тому нужно было взбираться по лестнице славы, в этом состояло его жизненное дело. Свифт охотно поддерживал его на шатающихся ступеньках; пусть Поп и пишет в своем завещании о «Дунсиаде», о «Похищении локона», о переводах Гомера.
Закончено дело Свифта, дело труженика и бойца, – и в пыльный угол рабочие инструменты, изношенные маски, вонзившиеся стрелы. И в единственном документе, подписанном его именем, вспоминать об Исааке Бикерстафе, Лемюэле Гулливере и Мастере Тоби? Нет, не нужно. Не хочет он признавать самостоятельную ценность тех орудий, коими случайно пользовался мастер Свифт.
Но о себе самом, о мастере, о смысле и цели своего жизненного труда он скажет потомству. Несколько слов, скупых, коротких.
Сначала предпослать документу окончательную и решающую формулу:
«Нижеследующее – моя последняя воля и завещание, отменяющее все предшествовавшие завещания».
Написано. Теперь вычеркнуть распоряжение в предшествовавшем завещании о том, чтоб тело декана св. Патрика было перевезено из Ирландии в Англию и похоронено в холлихэдской церкви. Писал он как?то Александру Попу: «Не хочу, чтоб тело мое лежало в Ирландии – этой рабской стране». Отзвуком бешеного свифтовского гнева и было это распоряжение. Гнев справедлив, Свифт не намерен осуждать его или раскаиваться, Свифт отнюдь не собирается умирать как «умиленный христианин», простивший зло мира сего, поповского благочестивого лицемерия нет у Свифта, но, почтенный декан, немножко иронии, – зачем же причинять людям столько хлопот с телом Свифта, мало ли хлопот было у них со Свифтом живым…
Нет. Вычеркнуть это распоряжение. И распорядиться скромней и проще: пусть будет похоронено его тело тут же, в соборе, и в полночь, чтоб не было этой отвратительной помпы, торжественно?фальшивой похоронной церемонии. И над могилой – у стены, на высоте семи футов от земли, – скромная черная мраморная доска, и на ней пусть будет выгравирована надпись – Свифт не намерен лицемерить и притворяться, что не знает себе цены. Пусть будет эта надпись выгравирована «крупными буквами, глубоко врезанными и хорошо позолоченными», чтоб было легко прочесть, чтоб не стерлась она, чтоб веками напоминала она о Свифте потомству. А надпись такова:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ТЕЛО ДЖОНАТАНА СВИФТА, ДЕКАНА ЭТОЙ КАФЕДРАЛЬНОЙ ЦЕРКВИ, И СУРОВОЕ НЕГОДОВАНИЕ УЖЕ НЕ РАЗДИРАЕТ ЗДЕСЬ ЕГО СЕРДЦЕ.
ПРОЙДИ, ПУТНИК, И ПОДРАЖАЙ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ, ТОМУ, КТО РЕВНОСТНО БОРОЛСЯ ЗА ДЕЛО МУЖЕСТВЕННОЙ СВОБОДЫ.
Считанные отобранные слова. Но если хочет знать потомство о Свифте, то пусть знают его таким, каким чувствовал он себя: тружеником и бойцом; пусть уразумеют смысл и цель его жизненного дела.
Ревностно боролся за свободу человека. Но боролся по?свифтовски. Значит – «суровым негодованием» и, можно было бы добавить, гневной иронией, жгучей издевкой, яростной мистификацией. В прошлом – «сумасшедший священник», ныне, в последние годы, – «причуды декана». Этот властный лейтмотив его жизни, стиль его жизненной борьбы, найдет ли он свой отзвук в последнем документе, единственном удостоенном подписи Свифта?
Жизнь его сложна и необычна – Свифт это знает, она – словно произведение искусства. Так где же последний, яркий штрих, где сильная убеждающая концовка? Персонажи свифтовского театра, его alter ego, двойники и маски в подписанных ими произведениях умели делать концовку; конечно, сумеет и Свифт, автор основного произведения – своей жизни!
Девять лет назад это случилось. В ноябре 1731 года, открыв книгу любимого своего автора Ларошфуко, прочел декан забавный афоризм элегантного скептика: «В несчастье самых больших наших друзей мы всегда находим некую деталь, нам приятную». Прочел – улыбнулся: это звучит почти по?свифтовски. И стал развивать эту тему. Какое же самое большое несчастье для человека? Очевидно – смерть. И вспомнил собственное рассуждение на близкую тему: «Преувеличивая вовне свою скорбь при смерти близких и друзей, не даем ли мы себе тем самым право внутренне уменьшить ее?»
Почему бы не попытаться реализовать эту мысль? Как будут реагировать друзья войне и что в действительности они будут чувствовать, когда умрет… ну хотя бы Джонатан Свифт?
Изумительная поэма была написана и послужила ответом на коварный вопрос. И эта поэма – «На смерть д?ра Свифта», написанная в ноябре 1731 года, – она переросла первоначальное задание безжалостным своим реализмом, могучим лаконизмом саркастического стиха, спокойной, но убийственной иронией. Изобличить в неискренности друзей – какие пустяки! Но рассказать о своей жизни, какой она была, и показать одновременно, как хотели современники ее видеть, как им было выгодно ее видеть, – вот соблазнительная задача.
Веселым был он до дня смерти.
Прошу вас – этому поверьте.
И небольшой свой капитал,
Чтоб дом построить, завещал.
А в доме том чтоб находились
Те, что безумными родились
Иль обронили где?то разум
На склоне лет, а то и сразу.
Обидной кажется издевка эта злая?
Прими ее, о Англия родная!
Ну что ж, эти последние строки поэмы – злая шутка в стиле всей поэмы, не больше…
Однако прошло три года – и Свифт пишет проект. Прекрасно разработанный проект, этакую детальную докладную записку, снабженную арифметическими выкладками, уснащенную деловыми соображениями. Серьезный проект, без тени улыбки, без намека на юмор. Проект о том, чтоб оборудовать в Англии громадный госпиталь для всех ущербных людей: дураков, лжецов, мерзавцев, бездельников, графоманов и прочих. Путем очень логических рассуждений приходит автор проекта к выводу, что таковых насчитывается в Англии двести тысяч человек – если брать все эти болезни в их крайнем выражении. Но если считать всех тех, кто имеет предрасположение войти в эти категории, принимая во внимание, что данные болезни носят заразительный характер, то число это поднимется до трех с половиной миллионов – около половины всего населения Британских островов. И автор проекта доказывает, что, как бы дорого ни обошлось содержание этого количества больных в госпитале, пребывание их на свободе обходится Англии дороже. И он детально развивает финансовый план, могущий обеспечить мобилизацию потребных для осуществления проекта денежных сумм.
Свифтовские мистификации, шутки и причуды, насыщающие всю его жизнь, всегда имели тенденцию взрывать условность литературного приема (Свифт ни в какой мере не был формалистом, представителем «искусства ради искусства») и воплощаться в реальное бытие.
Пусть будет его «проект» литературным произведением, но что?то вроде такого госпиталя будет создано: им самим, Свифтом, деканом дублинского собора. Не на три с половиной миллиона и не на двести тысяч. Свифт не миллионер. Но некоторые денежные суммы у него есть: в 1740 году у него состояние до двенадцати тысяч фунтов – ведь он очень бережлив, почти скуп в своих личных расходах.
И эти деньги он не оставит в своем завещании, как подобало бы почтенному члену общества, своим близким, родственникам, друзьям. Эти деньги он не оставит в своем завещании, как подобало бы знаменитому писателю, на покрытие расходов по изданию полного собрания своих сочинений. Эти деньги он не оставит в своем завещании, как подобало бы благочестивому христианину, занимающему видный священнический пост, на украшение церквей, вспомоществование беднякам своего прихода. Этими деньгами распорядится он, как подобает Джонатану Свифту – великому мистификатору, человеку «сурового негодования». Эти деньги оставит он на сооружение госпиталя для идиотов и умалишенных.
Уже за три?четыре года до этого дня – третьего мая 1740 года, когда примет его завещание последний и окончательный вид, твердо решил Свифт дать только это назначение своим деньгам. Но последнюю причуду старого декана нужно было обставить так, чтоб она имела юридическую силу. Свифт прекрасно понимает, что лестной для его общества и среды никак ее не назовешь: «Обидной кажется издевка эта злая, Прими ее, о Англия родная!» И с обычной для него тщательностью и настойчивостью добивается он помощи своих лондонских друзей, чтоб облечь свою идею в должные юридические формы, чтоб не представилось возможности опротестовать завещание.
Сатирическая поэма – мистификационный проект – и деловое завещание!
Свифт вскочил со своего кресла, полупустая комната наполнилась звуком шагов его: от восточной стены до западной, где висит его портрет работы Джофри Неллера, тридцать два ярда – сорок шесть небольших шагов. Остановился перед портретом: нахмурен лоб, мрачен облик. Об этом Свифте воскликнул он тогда – тридцать почти лет назад: «Я беспомощен, как слон!» Можно было принять эту горькую истину, сверкнувшую ему внезапно и ослепительно, за очаровательную шутку.
Можно было принять за шутку и смешной подзаголовок к заглавию первой его книги: «Сказка бочки – написанная для общего совершенствования человеческого рода».
Что ж скрывать: сам он всегда старался, чтоб были приняты за шутку самые глубокие и таинственные движения его сердца.
Вернулся к столу, снова щелкнул ключом, открыл ящик, вынул небольшой пакет с четкой надписью на нем: «Только волосы женщины». Взвесил в руке – ничего почти не весит черная с синеватым отливом прядь волос.
И это шутка? Но Стелла не обиделась бы: Свифт научил ее понимать свифтовские шутки. Ее – но не Ванессу: эта училась у декана только тому, что ей было приятно. Как и все ей подобные, как и эти современники, и дальше – потомки – учились и будут учиться у Свифта только тому, что им приятно.
Длинными, костистыми пальцами маленькой бескровной руки постучал он по зеленому сукну стола.
Ванесса, как и другие – как много других, – сочла бы и это за последнюю злую причуду декана. Стелла – та поняла бы гордый смысл делового завещания, родившегося из сатирической поэмы и мистификационного проекта.
– Я начну умирать с головы…
«Несправедливо это!»
Что же противопоставить подлой иронии судьбы? Мужественную иронию человека, который не сдался на милость победителя, не ропщет жалобно, не унижается в бессильных мольбах. Ты смеешься надо мной, судьба, угрожая превратить меня, Свифта, имя которого – символ светлого разума и мощной мысли, – в слабоумного, в идиота? Хорошо, судьба, Свифт посмеется над тобой. Говорят, нормальные люди плохо заботятся о своих сумасшедших; посмотри, судьба, как позаботятся о них те, кто сами сходят с ума! Пусть я умру идиотом, но кончу я мою сознательную жизнь как сильный, как свободный человек, как Джонатан Свифт…
И он склонился над документом.
«…и я желаю, чтоб все мое состояние было обращено в наличные деньги, и оные деньги затрачены на арендование земельных площадей, и чтобы годовой доход от аренды был обращен на приобретение земельного участка вблизи Дублина, достаточно обширного, чтоб построить на нем госпиталь, и чтобы оный госпиталь был достаточно велик, чтоб вместить такое количество слабоумных и умалишенных, на содержание какового будет достаточно доходов с означенных земель… и я далее желаю, чтобы данный ежегодный доход был обращен на снабжение помещенных в означенном госпитале слабоумных и умалишенных продовольствием, лекарствами, одеждой, услугами и на потребный время от времени ремонт и расширение означенного госпиталя. И если не окажется потребного для заполнения госпиталя количества слабоумных и умалишенных, то я желаю, чтоб свободные места были заняты больными неизлечимыми болезнями, не носящими, однако, заразительного характера. И я желаю, чтоб все помещенные в госпиталь слабоумные, умалишенные и неизлечимые больные находились в нем постоянно, днем и ночью, и я желаю, чтоб все расходы на оплату врачей, чиновников и всего обслуживающего персонала не превышали пятой части сумм, обращенных на содержание госпиталя…»
Теперь все в порядке.
Остаются всякие юридические детали, обеспечивающие нормальное функционирование госпиталя на десятилетия и столетия, необходимо уточнить роль и функции постоянно существующего юридического лица, коему будет вверено управление госпиталем на десятилетия и столетия, – следуют в завещании еще две страницы детальнейших уточнений и распоряжений. Завещание Свифта в рамках существовавшего в ту эпоху гражданского права – первоклассный юридический документ, к которому нельзя было придраться, нельзя было оспорить. Долголетняя его ненависть к юриспруденции, к правовым институтам помогла ему: он научился в совершенстве пользоваться их же оружием…
Теперь все в порядке.
Еще несколько мелочей. Эта лицемерная привычка посмертных подарков умирающего тем, кто был вблизи него в последние дни, кто встречался с ним, за ним ухаживал, выносил его дурной характер и все повседневные причуды декана, – что ж, он не откажется от нее: пусть порадуются все эти неплохие, в общем люди… А кстати, тут же можно будет тихо посмеяться.
Конечно, он не будет смеяться над Энн Риджуэй, над Mapтой Уайтвей – эти женщины добросовестно ухаживали за ним в его болезнях. Благодарят людей не советами, а деньгами – он и оставит им приличные денежные суммы. Один из сыновей Марты хочет быть доктором, другой юристом – он не любит ни докторов, ни юристов, но это дело их, он оставит каждому некоторую сумму на приобретение книг по специальности.
Но почему не посмеяться над достопочтенным Робертом Грэттеном, дублинским священником, человеком скупым и очень завидующим доходам своего брата доктора Джеймса Грэттена?
«Я завещаю Роберту Грэттену золотой пробочник, который он мне подарил, и мой железный ящик для денег и драгоценностей на том условии, что пользование этим ящиком будет предоставлено исключительно его брату Джеймсу на все время его жизни, ибо у него больше нужды в нем, чем у Роберта. А также завещаю Роберту Грэттену мою вторую по качеству бобровую шапку» (всего их у декана три…).
Но есть еще один Грэттен, Джон, тоже священник, обладающий неопрятной привычкой жевать табак.
«Я завещаю м?ру Джону Грэттену мой серебряный ящик, который мне подарил муниципалитет города Корка вместе с документом об избрании меня почетным гражданином этого города, с тем, чтоб означенный Джон держал в этом ящичке табак, который он обычно жует, называющийся “свиной хвостик”».
Если достаточно глупы граждане города Корка – они будут иметь все основания обидеться…
И другие лица были названы в завещании в качестве наследников разных пустяков свифтовского домашнего обихода. Одному из них – священнику Уоррэлу, человеку тихому, незлобивому, глуповатому и едва грамотному, который терпеливо и молча сопровождал декана в последние годы в его ежедневных утренних прогулках, – оставил Свифт «свою лучшую бобровую шапку». И так велико было почтение, смешанное со страхом, которое питал Уоррэл к декану, что, когда он умер спустя несколько лет после смерти Свифта, часть своего состояния этот робкий человек решился завещать на свифтовский госпиталь.
Но лорд Оррери, человек тупой и тщеславный, имевший претензию считать себя литератором, а вдобавок чуть не покровителем Свифта, обиделся, и некоторую роль сыграла его обида в посмертной судьбе Свифта. Свифт завещал ему свои «эмалированные серебряные блюда для того, чтобы бутылки вина выглядели на них эффектно» (очевидно, лорд любил хвастаться своим винным погребом). Через семь лет после смерти Свифта лорд Оррери опубликовал первую подробную его биографию, по внешности – лицемерно доброжелательную, по существу – клеветническую. В течение многих лет эта биография была основным источником для изучения жизни Свифта. Лорд отомстил…
Свифт положил перо, опять взглянул на свой портрет на стене – сумрачный, печальный взгляд… Как мало радовался он, Свифт, в своей жизни – нельзя не подумать, подводя последний итог.
Дождь за окном прекратился. Просветлевшее небо было спокойно и сдержанно, словно чего?то выжидало…
Но, может быть, люди в веках все же скажут, что жил Джонатан Свифт не напрасно и в последние дни своей сознательной жизни остался верен себе до конца… Ибо разум и справедливость, за которыми гнался он всю жизнь – пусть иногда наивно и капризно, – восторжествуют же они на земле!
«Пройди, путник и, если можешь, подражай…»
Худая рука в широком рукаве черной шелковой сутаны протянулась к серебряному звонку. Чисто и одиноко прозвучал звонок в этом пустом и обширном доме.
В дверях показалась домоправительница.
– Дорогая Энн, пригласите нотариуса и моих друзей – в качестве свидетелей – Джо Уайна, Джо Рошфорта и Уильяма Дэнкина… Я буду подписывать мое завещание…
И в улыбке – ни боли, ни гнева, ни иронии. Только простое, мужественное спокойствие.
Дождь за окном прекратился. Выглянуло весеннее солнце, яростно вторглось в комнату и залило ее безжалостным, неукротимым светом.
Глава 1
Свифт не нашел семян
Ты должен природе – смерть!
Шекспир
Великие люди в истории это те, чьи личные, частные цели заключают в себе субстанциональное, являющееся волей мирового духа.
Гегель
Семнадцатый век догорал. Характерное столетие! Век, зиявший чудовищными противоречиями, век, насыщенный хаотическими сочетаниями…
И во всем этом – единый и важный смысл. Семнадцатый сеял – восемнадцатый собрал урожай.
Кровь и пламя Тридцатилетней войны; могучий напор Запорожской Сечи, громившей польское панство; гниение и медленное умирание империи испанских Филиппов; буйный рост голландских штатов; бешеная сумятица французской Фронды; восстание неаполитанских ремесленников и рыбаков; эшафот, где слетела голова первого английского Карла; пустырь, где второй Карл сжигал прах Кромвеля; палуба голландского корабля, привезшего в английское приморское местечко Торбэй хитроумного Вильгельма – нового английского короля, посаженного на трон стакнувшимися лондонскими купцами и сельскими сквайрами; утренний прием у четырнадцатого из Людовиков, названного льстецами король?Солнце, хотя был он всего лишь король кольберовских мануфактур; утлое суденышко, уносившее квакера Уильяма Панна в безбрежные водные дали, за которыми скрывалась «обетованная земля» без королей и дворян; двор пльзенского замка, где был убит заговорщиками последний европейский кондотьер – граф Валленштейн; просторные залы амстердамской биржи и узкие проулки роттердамских доков; «Дикое Поле» Украины и Рыночная площадь Парижа – все это были детали и штрихи звучавшего единым смыслом исторического процесса, ибо всюду и везде – на полях сражений и в лабиринтах городов, в банкирских домах и сектантских молельнях, в ткацких мастерских и дворцовых залах, в крестьянских лачугах и в последних феодальных замках, – везде и всюду шел упорный засев стойких семян.
Кто же был сеятель? Все эти великие, необозримые людские массы, активные люди века, безымянная, но могучая толпа, где бок о бок, плечом к плечу стояли амстердамский матрос и неаполитанский рыбак, запорожский казак и английский фермер?индепендент, предприимчивый купец?гугенот и жизнерадостный лионский мануфактурист, шведский рыцарь в войсках Густава?Адольфа и искатель приключений в армии Тилли – люди активной, воинствующей жизни. А рядом с ними люди активной, воинствующей мысли – век ими богат. Вот стоят они бок о бок – великаны духа: благородный мыслитель Паскаль, элегантный скептик Ларошфуко, отец новой науки Галилей и художник нового класса Мольер; Декарт, рыцарь единственной достоверности – сомнения, и Спиноза – поэт бесстрашного разума; тут же могучая английская поросль: Джон Локк, мастер анализа, прозванный «апостолом ереси», великий механик?систематик и пессимист Томас Гоббс, ослепший силач, почти пророк в своих прозрениях Джон Мильтон, спокойный и мудрый Исаак Ньютон…
Был весь семнадцатый век одним и грандиозным полем засева. И бросались в землю семена новой психологии и морали, новой идеологии и этики; семена того комплекса понятий, и идей, навыков и обычаев, каковым был вскормлен молодой, воинствующий капиталистический дух.
А важнейшей составной частью этого нового комплекса понятий и идей – и в жизни и в мысли – были бунт и восстание против всего накопленного и завещанного длинным и мрачным десятком средних веков, против авторитета и догмы, легенды и предания – и в жизни и в мысли.
Люди творческой мысли сознательно взрывали авторитеты и догмы. А великая, безымянная, многомиллионная толпа, бушевавшая в невиданной доселе активности своей по городам и равнинам Европы? Ее бессознательное, но великолепное народное творчество было также взрывающим творчеством. В классовых столкновениях небывалой до той поры силы, в характерной этой смене династических войн религиозными, религиозных – национальными и национальных – гражданскими, в этих наиболее резких формах активности безымянных масс точно так же взрывался?размалывался – распылялся насиженный, косный, инертный быт. А вместе с взорванными устоями быта в мусорный ящик истории сбрасывалась целостная система идеологических навыков и привычных верований безымянного европейца: самая жизнь его становилась активным взрывчатым веществом, бродильным ферментом в реторте века. И одну и ту же историей заданную задачу решали английский йомен или ткач в войсках круглоголовых, усомнившийся в божественном помазании короля Карла, и французский философ, усомнившийся во всем, кроме сомнения; наемник в войсках Валленштейна, прошедший с огнем и мечом всю Европу и увидевший «войну всех против всех», и английский государствовед, отчеканивший в своем «Левиафане» эту могучую формулу.
В бумагах Спинозы после смерти был найден рисунок, сделанный рукой философа, – изображал рисунок героя и вождя неаполитанской революции, изумительного рыбака Томазо Аньело. Это не случай, а черта века: одну и ту же задачу выполняли неграмотный рыбак и образованнейший мыслитель.
Расчистка поля – уничтожение догм и авторитетов. Но во имя какой же цели? Для создания новой жизни на земле, для того чтоб мог жить новый человек свободно и счастливо. Так полагали, так верили не только политики и философы, но в меру ясности сознания своего и неаполитанский рыбак, и английский крестьянин. Но в эти расчеты и думы внесла история жесткий корректив, сказав: во имя создания капиталистической жизни, капиталистического человека, не нового, но лишь порабощенного по?новому…
Увидеть одну сторону этого великого исторического процесса, как не сумел увидеть ее ни один из современников, увидеть, как разрывает человек все путы и одежды прежних догм, помогать процессу всей могучей силой своей и понять: нет, не освобожден человек, – расчистить поле для нового посева, но не иметь для посева семян, отказаться от этих семян – такова была трагическая участь великого гуманиста – память его будет вечна в освобожденном человечестве – Джонатана Свифта…
Англия и Уэллс – небольшой остров где?то на отлете, на крайнем западе континента. К середине столетия всего около шести миллионов живет на этом острове – шесть приблизительно процентов населения всей тогдашней Европы. Климат этого острова суров, особенно на севере острова, в полудикой Шотландии, – тут не цветут апельсины и малоплодородна земля, суровое море неумолчно бьется о меловые берега, диким вечнозеленым вереском поросла песчаная и болотистая почва. Но вереск – хороший корм для овец, и много овец в Англии. Совсем не овечий, однако, характер у англичан. Это сильный, страстный и упорный в страстях своих народ.
Уже с середины века этот народ властно заявляет о себе всему миру, прогнав своего короля, казнив его и предприняв гигантскую попытку создать свободную и счастливую жизнь. По всему миру разнесся звук топора, обезглавившего Карла Стюарта. И вместе с Карлом лежал в гробу отживший феодально?абсолютистский строй.
Но расходы по похоронам и издержки по введению в наследство нового хозяина уплатил народ: и на полях сражений при Марстонмуре, Нэсби и Престоне, и на пастбищах, огороженных и перешедших к новым лендлордам. Бурным темпом идет обезземеливание малоземельного крестьянства, тех фригольдеров, что составляли костяк кромвелевской армии; создается кулацкое фермерство, рационализируется сельское хозяйство, самое отсталое в Европе; растет вывоз знаменитой уже английской шерсти, обрабатываемой теперь капиталистическими методами; появляются на европейских рынках английские уголь и железо.
Лондонские «голдсмиты» – золотых дел мастера – становятся интернациональными банкирами. В опубликованном в 1677 году «Маленьком лондонском справочнике» имеется уже список «голдсмитов, располагающих наличными деньгами», и многие банкирские дома – был среди них один на Ломбард?стрит под фирмой «Кузнечик и Единорог» – распростирают свои крылья на континент. В родственные отношения между собой вступают через браки гордые лорды, потомки рыцарей Вильгельма Завоевателя, и безродные купцы из Сити: это частные отголоски принципиального, символического брака, заключенного в 1688 году под эгидой Вильгельма III между новой буржуазией и обновленным дворянством, политической сделки, именуемой «славная революция». «Английский купец представляет собой новый тип джентльмена», – замечает лаконически, но многозначительно один из современников.
А тонкий и умный наблюдатель Даниель Дефо выражается еще отчетливее: «Торгово?промышленная деятельность не только совместима с джентльменством, но в Англии она и делает джентльменами».
Побеждает переворот во нравах. Пишет современник эпохи Бартон: «Вскоре после революции пламенные чувства шотландского народа отклонились от своей прежней колеи религиозных распрей и воинственных интересов и направились в сторону коммерческих дел». А епископ Джордж Бернетт в своей известной «Истории моего времени» под рубрикой «1699 год» заявляет: «Люди и высокого и низкого состояния были тогда одушевлены желанием вести дела». Не расходится с ними и третий мемуарист, Флетчер оф Салтун (1698): «Не вследствие принуждения, а благодаря непредвиденной и неожиданной перемене в национальном духе – мысли и склонности большинства направились в сторону дел».
Перемена национального духа!
Но можно сказать еще точнее: замена феодально?средневекового духа капиталистическим.
Неудивительно, что «дух неверия и дерзкое сопротивление всякому авторитету составляли отличительную черту замечательнейших из англичан XVII века» (Бокль). Однако только ли их? Вернее – самых широких безымянных масс. В этом не сомневается и сам Бокль, приводя десятки цитат современников, свидетельствующих, что «дух неверия» и «дерзкое сопротивление» разлились могучим потоком по всей стране, смывая авторитеты средневековой церкви и государства, освобождая человека от крепких и жестоких пут средневекового мышления. Все содействовало этому процессу: и топор 1649 года, обезглавивший Карла, и закон 1663 года, отменивший средневековый запрет вывоза золота и серебра за границу, и еще более «тихое» событие – опубликование в 1687 году ньютоновских «Начал».
Именно в Англии наиболее ощутимо шел процесс освобождения человека от былых догм и авторитетов, и именно в Англии той эпохи жил, мыслил и страдал наиболее свободный человек своего времени, мечтавший о свободе для всех, но не нашедший семян для засева расчищенного поля, – Джонатан Свифт…
Глава 2
Свифт слушает мудреца
Цицерон не имел ни убеждений, ни страстей – это был эгоист, и то близорукий.
Моммзен
Ты был как все земные боги:
из бронзы лоб, из глины ноги.
Байрон
В 1681 году известный английский государственный деятель, опытный политик и ловкий дипломат, личный друг Карла II, короля Англии, и голландского штатгальтера Вильгельма, человек, известный и уважаемый не только в Англии, но и на континенте, сэр Уильям Темпл, член палаты общин и Большого совета короля, начальник государственного архива Ирландии и, кроме всего этого, заслуженный литератор, решил, что он устал и должен уйти на покой.
Не то чтобы он был стар, сэр Уильям. Пятьдесят три года небольшой возраст для английского политика. Его современник – «буйный Шефтсбери» – в возрасте шестидесяти одного года пытался поднять бунт лондонских низов против короля и парламента. И не такую уж бурную жизнь прожил сэр Уильям. Правда, эпоха – начиная с 1642 года – давала прекрасные возможности для жизни, насыщенной борьбой; но этими возможностями решительно пренебрег сэр Уильям. И до дня своего ухода в лоно счастливой усталости прожил жизнь весьма спокойную, благополучную. Страстным и непримиримым человеком не был он, и несчастным человеком не был он.
В эти неистовые годы ожесточенных столкновений Уильям Темпл – видная фигура с молодых уже лет – умел не портить себе жизнь. Двадцатилетний в разгар кромвелевской революции, он, не будучи, конечно, кромвелистом и принадлежа по рождению, воспитанию и положению к роялистам, не участвовал все же в гражданской войне. Путешествовал в эти годы по Европе, занимался литературой, писал философско?нравственные сочинения – «Опыты»; в ту эпоху было модным разбазаривать по мелочам мудрость и красноречие, почерпнутые в «Опытах» великого Монтеня… Был довольно богат, весьма изящен, любезен, в меру скептичен. Увенчал счастливым браком романическую любовь.
Затем осел в Ирландии. Как член господствующей касты, не мог не заниматься политикой. И в меру ею занимался: был влиятельнейшим лицом в своем графстве, членом ирландского парламента. Но не огорчался. Сэр Уильям Темпл определенно не любил огорчаться.
Эти страшные годы для Ирландии, когда принес Кромвель меч и пламя на несчастный «зеленый остров», когда Ирландия, изнывая, изнемогая, все же не сдавалась в этой ужасающей борьбе за остатки своей национальной, культурной, религиозной независимости, когда, казалось, самый воздух острова превратился в мрачный сгусток террора – ненависти – мести, – эти годы сэр Уильям впоследствии характеризует в своих дневниках как «годы большого удовольствия». Он любил, например, предаваться джентльменскому развлечению – садоводству, любил читать, писать и в меру заниматься политикой. Мало ли удовольствий для человека, принципиально не любившего огорчаться!
Но еще более важные удовольствия ему предстояли.
Не нужно удивляться, что в событиях, приведших к реставрации Стюартов, личность сэра Уильяма не оставила следа. Конечно, его джентльменской душе милы были претензии Карла II на английский трон. Но открыто компрометировать себя, когда ход событий еще не ясен, – этого не сделал сэр Уильям и в пылком юношеском возрасте, зачем бы стал он это делать в возрасте уже солидном? Но он имел терпение выждать три года после реставрации в своем тихом ирландском благополучии, прежде чем решился отправиться в Лондон, где – он знал – человека его масштаба ждала неплохая карьера. Главное – не торопиться, «поспешать медленно», – прекрасный латинист, сэр Уильям определенно уважал эту цитату.
Вооруженный хорошим именем, деньгами, некоторой литературной известностью, сэр Уильям появляется в середине 1663 года в Лондоне. Он уверен в успехе – ведь кроме прочих своих качеств он обладает еще одним, и весьма ценным и редким в годы потрясений и переворотов, – у него нет прошлого… он не только не пролил ничьей крови, но и не испортил никому крови.
Зато есть у него два рекомендательных письма. От герцога Ормонда, лорда?наместника Ирландии, к лорду Кларендону, первому министру реставрации, и к лорду Эрлингтону, министру иностранных дел. Оба лорда – виднейшие фигуры политической Англии, но облик их весьма различен. Однако жадное внимание опытного наблюдателя людей и событий, нюх умного человека привлекает лишь один момент этого различия: Кларендон был звездой нисходящей, Эрлингтон – звездой восходящей. Нужно ли долго останавливаться на естественном следствии этого обстоятельства?
«К Эрлингтону Темпл и прильнул. Он не экономил горячих уверений в преданности и – грустно сказать – даже грубой и почти идолопоклоннической лести. В непродолжительном времени он получил свою награду».
Так пишет биограф Темпла Маколей, вообще говоря очень сочувственно относящийся к Темплу. И если уж ему, корректному и сдержанному англичанину, «грустно сказать» – что к этому добавить?
Награда, полученная сэром Уильямом, – видный дипломатический пост сначала в Германии, потом в Бельгии и Голландии – пришлась ему как перчатка по руке. Известно, что дипломаты на то и существуют, чтоб создавать счастливые случаи, но насколько чаще счастливые случаи создают дипломатов!
До сих пор не решили английские историки, кто был инициатором плана резкого поворота во внешней политике Англии в 1667 году, перехода от прислужничества Людовику XIV к ориентации на республиканскую Голландию. Но несомненна роль Темпла в этом деле: он внимательно продумал положение и рискнул – первый раз в жизни – рискнул связать свое имя с проектом англо?голландского сближения. И стал настойчиво рекомендовать этот проект в Лондоне. Тут и наступил счастливый случай – создавшаяся внутри Англии политическая ситуация была такова, что друг Темпла Эрлингтон, ставший первым министром, также счел возможным и нужным рискнуть и дал сэру Уильяму полномочия действовать. Тот оказался на высоте – провел все предварительные переговоры четко и быстро, и уже в начале 1668 года был заключен сенсационный англо?голландский договор, к которому вскоре присоединилась и Швеция.
Наутро после подписания договора Темпл проснулся знаменитостью в европейском масштабе. И будь он человеком другого склада, мог бы гордиться тем, что проведенный им в жизнь «тройственный союз» был сокрушительным ударом по реакции внутри Англии, попыткой возвращения к решительной внешней политике Кромвеля, укреплением позиции парламента против реставрационных стремлений Карла, поддерживавшихся французским золотом. Так оценивался «темпловский» договор и в Англии и на континенте; знаменитый мемуарист эпохи Сэмюэл Пепис пишет о нем в своем дневнике: «Единственное хорошее общественное дело, сделанное со времени, как король вернулся в Англию».
А что думал сэр Уильям? Проводя этот договор, был ли он политическим деятелем, осуществляющим некую политическую концепцию принципиального характера, человеком, взволнованным судьбами страны, или же просто профессионалом дипломатом, которому повезло? Связывал ли он свой успех с общей линией своей политики, с убеждениями своими? Да были ли у него эти убеждения? И если были, то хотел ли он за них бороться?
Эту серию вопросов – они задавались современниками Темпла – можно было бы увеличить. Но зачем? Ответ на них заранее дан всем обликом сэра Уильяма, качеством его жизни. Неудивительно поэтому, что, когда через три года Карл II, в отчаянной борьбе за свои прерогативы, в виде последней ставки игрока нарушил союзный договор и в союзе с тем же купившим его Людовиком объявил войну Голландии, сэр Уильям тихо и мирно умыл руки и, подав в отставку, удалился в поместье, купленное им вблизи Лондона в округе Шиин. Но уже за год до этого, предвидя ход событий, он, как эпически повествует Маколей, «расширил небольшой сад, купленный им в Шиине, и употребил некоторую сумму на украшение своего тамошнего дома». Сэр Уильям очень настойчиво не хотел огорчаться.
И шла спокойно безмятежная жизнь. Великий дипломат сажал дыни, занимался садоводством и писал изящные трактаты на литературные и политические темы.
Годы мчались. Политические страсти в стране бурлили и взрывались. Правящая Англия была как котел кипящей грязной воды. Грязно?мыльные пузыри в обличье политических программ возникали и лопались ежедневно. Грязная пена переливалась через котел. Обман – клевета – политический разврат – подкуп – предательство – измена: из этих жирных штрихов складывалась картина дней. Карл II, ничтожный развратник, наделенный, впрочем, недюжинными способностями биржевого спекулянта, подавал доблестный пример. Еще в 1671 году заключил он договор со своим французским коллегой Людовиком XIV, в который входили тайные пункты о принятии Карлом католичества и о поддержке им французской политики на континенте; Людовик же обещал ему большую денежную субсидию, дававшую возможность править без парламента, и военную помощь в случае гражданской войны. Государственная измена короля была налицо, и слухи о ней просочились в самые широкие слои народа.
В этой обстановке грязного хаоса, в этой атмосфере тоски по элементарной человеческой честности был, казалось, лишь один порядочный человек в стране, считавшийся еще к тому же великим политиком. Имя сэра Уильяма Темпла, отшельника из Шиина, ничем не скомпрометированного, белые одежды которого не покрыты ни одним пятнышком, повторялось все чаще. И обе основные политические группировки эпохи: «сельская партия» – новые лендлорды, получившие земли в результате кромвелевской революции и боявшиеся реставрационных стремлений Карла (из этой группировки возникла одна часть партии вигов), и роялистски настроенные круги (впоследствии партия тори) – были не прочь обеспечить себя этим «политическим капиталом». Получал сэр Уильям и многозначительные предложения от короля – приблизиться к жирному казенному пирогу, заняв пост статс?секретаря. Но в ответ на все предложения сэр Уильям демонстрировал, по английской поговорке, «глухое ухо» – нет, он останется у своих дынь.
И лишь после третьего предложения Карла – в 1679 году – он покинул на два года свой Шиин, решив, что время его пришло.
Даже сочувствующие сэру Уильяму биографы не склонны думать, что беспримерное для той эпохи равнодушие его к власти было естественным поведением философа, человека с независимым критическим умом, через очки презрения наблюдающего свою среду. Нет, это было гораздо проще. Сэр Уильям был человеком и самодовольным, и самовлюбленным, и тщеславным, отнюдь не гнушающимся карьеры и фортуны. Но был он и очень осторожным человеком, и каждый шаг, сопряженный с риском, казался ему просто неумным шагом. Но рискованным ведь был каждый политический шаг… И все же он не устоял и рискнул.
В 1679 году был распущен парламент, иронически называвшийся «парламент на пенсии»: звенели в карманах членов этого парламента деньги и английские, и французские, и голландские, и испанские. Но деньги деньгами, а все же и это почтенное сборище «сельских джентльменов», лондонских юристов и богатых купцов из Сити ясно показало, что оно не намерено помогать королю увеличивать свою власть за счет парламентской власти.
В этот момент на сцену выступил Темпл с весьма хитроумной политической комбинацией.
Стремление перехитрить историю! Как оно характерно для «больших политиков»; люди покрупней Темпла самоотверженно предавались этой иллюзии. Оказался жертвой и он, проявив вместе с тем недюжинные способности дипломата, то есть улаживателя конфликтов.
Сэр Уильям прекрасно видел, что основной политический конфликт – это конфликт между королем, парламентом и министрами, трехсторонний конфликт, систематически разворачивавшийся с момента реставрации. Чересполосица функций трех этих органов власти выявлялась в сложнейших интригах, необузданной склоке, утонченном вероломстве. Конечно, за всем этим скрывалось исторически обоснованное столкновение двух основных противоборствующих сил: намечавшегося союза новых лендлордов с денежным мешком Сити, с одной стороны, и старой феодальной аристократии, опиравшейся то на короля, то демагогически искавшей поддержки широких слоев среднего сословия, – с другой. Столкновение это нашло свою законную развязку немного лет спустя – в «славной революции» 1688 года: стараться предотвратить, задержать эту развязку и значило стремиться перехитрить историю…
Сэр Уильям ловко рассудил: три центра власти живут в постоянной склоке – а что, если создать четвертый? Чтоб он был опорой для парламента от деспотичных тенденций короля и министров и одновременно защитой короля и нации от деспотической власти парламента? Нечто подобное было при Елизавете – в лице Королевского совета, почему не попытаться воскресить этот орган? И он сформулировал проект нового государственного органа, который «имеет целью ограничить королевскую власть и взять часть этой власти на себя, выполнять некоторые функции парламента, а также фракции кабинета министров», быть «уздой» и для короля и парламента, а кроме того, «казаться народу достаточным обеспечением против плохого правления» (Маколей).
Король решил принять проект, надеясь, конечно, перехитрить хитреца Темпла. К тому же новый парламент уже собрался и сразу занял угрожающую позицию – терять было нечего. А выиграть было что, хотя бы политический капитал, связанный с именем Темпла.
Проект был утвержден, осуществлен – и «город и село преисполнились ликованием. Звонили колокола, зажигались фейерверки, и английский восторг нашел отражение и в Голландии, где считали, что влияние, приобретенное Темплом, является хорошим предзнаменованием для всей Европы» (Маколей).
К концу 1679 года сэр Уильям был почти национальным кумиром. А к середине 1681 года кумир догадался, что он «устал», и уже сажал дыни в своем прекрасном фруктовом саду, с твердым решением – никогда больше не пытаться спасать страну.
Что же произошло за короткий этот срок? Ничего трагического для сэра Уильяма. Он не был свергнут, отставлен, скомпрометирован, – ничто не угрожало его жизни или безопасности. Он просто счел за благо в тот момент, когда «стало горячо», быстро исчезнуть.
А стало очень горячо. Конечно, новый темпловский орган оказался на практике точным сколком в миниатюре всех партий и группировок, вместилищем всех кипевших в стране страстей. Конечно, из этого органа выделился некий малый орган, в который должен был войти – помимо воли – и Темпл. Конечно, и в этом малом органе свирепствовала война всех против всех, в ней должен был участвовать и Темпл, то есть бороться, рисковать, а этого он и не хотел. И он стал отмежевываться, воздерживаться, саботировать, числиться, а не существовать.
Но с каждым днем это становилось трудней. Атмосфера накалялась. Парламент вновь поднял острый вопрос, волновавший все время Англию, – о престолонаследии. Речь шла об исключении брата короля (последний Стюарт, Яков II) из действия закона о престолонаследии. Трон, согласно закону, должен был перейти к нему, но он официально принял католичество, и все духовенство, городское мещанство, корпорации, средние лендлорды не могли примириться с допущением католика на английский трон: это означало бы полное возвращение докромвелевских порядков, полное подчинение Франции, то есть удар по английской торговле и промышленности. Но сильные сторонники были и у Якова, и страна была фактически накануне гражданской войны. Лидер «иксклюжионистов» (сторонников исключения), неистовый старик Шефтсбери, уволенный королем председатель темпловского совета, уже формировал армию восстания, как говорил он, «против папства и рабства, идущих рядом». В палате общин билль об исключении был принят, палатой лордов – отвергнут. Новый орган по этому вопросу раскололся. А сэр Уильям? В парламентском голосовании билля он не участвовал. «Он не оказал ни поддержки, ни сопротивления. Он преспокойно удалился из палаты».
То есть этот великий человек, политик, дипломат, чуть ли не спаситель Англии, в момент, когда смотрела на него страна, просто сбежал. Почему? Можно придумать десятки глубокомысленных ответов, но будет вполне достаточно одного простого: он струсил. И мемуары современников подтверждают это с очаровательной наивностью.
«Почему вы не присутствовали на своем месте?» (во время голосования билля) – спросил Темпла, по словам мемуаристов, один из его коллег. Ответ Темпла был изящен: «Я поступил согласно совету Соломона – не сопротивляйся сильному и не пытайся остановить течение реки…» Но Маколей не считает современников Темпла столь наивными, чтоб они не понимали, в чем было дело. «Привыкши к большим ставкам в большой политической игре, они (коллеги Темпла) презирали его грошовую игру». Грошовая игра – лучше не скажешь!
Итак, отказавшись от политической деятельности, решив, что он устал, сэр Уильям катастрофически бежал под сень своего сада.
Бурной лавиной неслись события. Французское золото подкрепило шатающийся трон, была разгромлена оппозиция, один из коллег Темпла по Совету ушел в изгнание, другой на эшафот, третий узнал смерть от собственной руки, – а Темпл возделывал свой сад. Умер Карл, предатель и распутник, промелькнуло короткое, но свирепое царствование Якова, был он свергнут, как только попытался провести «французскую программу», – а Темпл возделывал свой сад. Был приглашен на трон король купцов и лендлордов, объединившихся в партии вигов, Вильгельм Оранский, – а Темпл возделывал свой сад. Был проведен в парламенте 1689 года знаменитый «билль о правах», знаменовавший утверждение нового общественного порядка, – а Темпл возделывал свой сад. Он все возделывал свой сад – можно подумать, что он наперед знал знаменитый совет Кандида: «Il faut cultiver son jardin!»
Впрочем, это был уже новый сад, не в Шиине, а в Мур?Парке, в графстве Сэррей, подальше от Лондона. Сад был больше и лучше, там принимались и тюльпаны и спаржа, сад был расчищен и подстрижен, там были клумбы, газоны, дорожки, даже каналы, статуи, беседки, прекрасный барский дом с великолепной библиотекой. И не только сажал сэр Уильям тюльпаны и дыни, но писал этюды и эссе – даже о китайской литературе; съезжались туда знатные гости, приезжал не раз даже новый король. И сэр Уильям беседовал – охотно, красноречиво и мудро – о политике и литературе, его слушали бережно и внимательно. Так прошло десятилетие, он скончался, и написал о нем биограф восемнадцатого века:
«Этот великий дипломат, искусный политик, чей великолепный гений понимал как интересы королей, так и интересы народов, сумел усовершенствовать свои природные дарования воспитанием, прежде чем посвятить их на пользу своей страны, и использовать их в искусстве управления, каковое сделало его имя таким славным в глазах потомства».
Положительно, сэру Уильяму везло и после смерти!
И вот он гуляет по своему чудесному саду. Он медленно движется, сэр Уильям Темпл, наряд его безукоризнен, шелковые чулки белы как снег, сверкают красные квадратные каблуки его башмаков, в руке золотая трость, величава походка. Речь его плавна и закруглена, украшена классическими цитатами, оснащена эффектными остротами, непринужденно льется речь из уст английского Цицерона. Как мот золотые монеты, так бросает он золотые слова, – он знает, что их подберет и сохранит для потомства некий молодой человек, почтительно сопровождающий его в утренних прогулках, мрачный юноша, бедно и строго одетый, по должности своей молчаливый, и несколько даже непонятный, и не раз, наверно, раздражавший несветскостью своей сэра Уильяма…
Если б он знал! Если б знал сэр Уильям – это помпезное, чванное, надутое ничтожество, этот ленивый и вялый человек, потребитель, бездельник и паразит, трусливый, мелкий эпикуреец, не любящий огорчений, существо с рыбьей кровью в жилах, проживший такую долгую, по внешности пышную и такую никчемную и бездарную жизнь, – если б он знал, что имя Уильяма Темпла для нас только потому останется в истории, что сопровождал его в утренних прогулках строгий и мрачный юноша с острым взглядом холодных голубых глаз – его секретарь Джонатан Свифт!
.
Комментарии (1) Обратно в раздел литературоведение
|
|