Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Комментарии (1) Потебня А. Мысль и языкОГЛАВЛЕНИЕА.А. Потебня: философия языка и мифаI Александр Афанасьевич Потебня (1835—1891), подобно большинству отечественных мыслителей прошлого века, оставил глубокий след в разных областях научного знания: лингвистике, мифологии, фольклористике, литературоведении, искусствознании, причем все проблемы, которыми он занимался, приобретали у него философское звучание. Последующий интерес к тем или иным аспектам его творчества всегда был соотнесен с состоянием общественной мысли. Чаще он представал узким специалистом-лингвистом; реже воспринимался как философ. Настоящее издание ориентировано на работы Потебни, посвященные философским проблемам языка и мифа. Публикуемое в томе автобиографическое письмо Потебни (стр. 11—14) дает возможность не рассматривать специально его жизненный путь. Укажем лишь на основные факторы, повлиявшие на формирование Потебни как ученого. Ещё в раннем детстве он владел двумя языками — украинским и рисским. Это двуязычие будет иметь для него принципиальное значение. Украинский язык обеспечивал Потебне чувство изначальной связи с лучшими образцами славянской народно поэзии (не случайно в своих анализах песенного творчества он чаще всего начинает с украинских текстов). В то же время русский язык для него — язык науки, повседневного общения. «Диалог» этих языков оказался исключительно плодотворным 1 Гимназию в провинциальном польском городе Радоме он окончил не только с отличием, но и с прекрасным знанием польского языка, немецкого и латыни. И в дальнейшем Потебня использовал все представлявшиеся ему возможности для изучения языков. Командированный Министерством просвещения в 1862 г. за границу для ознакомления с европейской наукой, он занимается в основном санскритом в Берлинском университете. Во время поездки по славянским странам изучает чешский, словенский и сербохорватский языки. Несомненное и глубокое влияние на мировоззрение Потебни оказала трагическая судьба его брата Андрея Афанасьевича Потебни — актиного члена «Земли и воли», погибшего во времена польского восстания в 1863 году. А. А. Потебня и сам разделял идеи свободомыслия; нравственный заряд, полученный в юности, он сохранил навсегда — это отмечали все, близко знавшие Потебню. Но эти же причины лежали в основе настороженного отношения к нему со стороны властей, что скорее всего и обусловило его «отшельничество», продлившееся до конца жизни.
В Потебне рано проснулся фольклорист-собиратель, тонко чувствующий живую ткань народного слова. Первые записи украинских народных песен он сделал еще в 17-летнем возрасте от своей тети — Прасковьи Ефимовны Потебни, а через 10 лет (в 1863 г.) вышел сборник украинских песен в записях А. Потебни 2 . В письме чешскому слависту А. О. Патере (датированном 11 дек. 1886 г.) ученый писал: «Обстоятельствами моей жизни условлено то, что при научных моих занятиях исходной точкой моей, иногда заметной, иногда незаметною для других, был малорусский язык и малорусская народная словесность. Если бы эта исходная точка и связанное с ней чувство не были мне даны и если бы я вырос вне связи с преданием, то, мне кажется, едва ли я стал бы заниматься наукой» 3 . Увлечению фольклором способствовала общая обстановка 50 — 60-х годов прошлого века — дух демократии, движение народничества, резкий рост национального самосознания на Украине, обращение к истокам, воплощенным в фольклорных произведениях. В эти годы усиливается и обмен научными достижениями с Западом. В России вновь активно обсуждаются идеи Канта и Гегеля, переводятся сочинения В. Гумбольдта, оказавшего столь заметное воздействие на Потебню. Именно в это время зарождается специфическая синтетичность и философичность научного знания. Выразителем такого подхода и одним из его основателей в полной мере следует считать А. А. Потебню. II Свои научные разыскания Потебня начал с ответа на вопросы, поставленные немецкой философией и языкознанием (в частности, В. Гумбольдтом). Главный из них — о соотношении языка и мышления. При чтении его работ складывается впечатление, что, отвечая на эти вопросы, Потебня предвидел именно те коллизии, которые будут волновать последующие поколения гуманитариев. Отсюда непризнание его заслуг некоторыми современниками, но отсюда же и удивительная современность его трудов. Многие мысли и идеи Потебни, высказанные им в общей форме и «по ходу дела» (важность которых он и сам скорее всего не сознавал), сформулированные позже другими исследователями, произведут переворот в некоторых областях знания. Так произойдет, например, с намечавшимися у Потебни идеями разграничения языка и речи, синхронии и диахронии (последнее — далее 8 более современном, чем у Ф. де Соссюра, понимании). Он был создателем или стоял у истоков современных подходов к исторической грамматике, исторической диалектологии, семасиологии, этно- и социолингвистике, фонетике. Способность воспринимать мир сквозь призму языка, убеждение в том, что язык формирует мысль, позволили ему увидеть в мифе, фольклоре, литературе производные по отношению к языку моделирующие системы. Через сто лет к сходным идеям придет тартуско-московская школа семиотики 4 .
Исключительная плодотворность теоретических разысканий Потебни во многом объясняется тем, что язык для него не изолированный феномен. Он неразрывно связан с культурой народа. Следуя Гумбольдту, Потебня видит в языке механизм, порождающий мысль. В языке как бы изначально заложен творческий потенциал. Мысль проявляется через язык, причем каждый акт говорения является творческим процессом, в котором не повторяется уже готовая истина, но рождается новая (см. наст, изд., с. 155 — 156). При рассмотрении философской концепции Потебни редко обращается внимание на то, что, кроме категорий языка и мышления, для него первостепенное значение имеют такие категории, как «народ» и «народность». Народ для Потебни является творцом языка. Язык — порождение «народного духа». Вместе с тем именно язык обусловливает национальную специфику народа, в терминах Потебни — «народность». Сформулированная им проблема «язык и нация» (с уклоном в этнопсихологию) получила развитие в работах Д. Н. Овсянико-Куликовского, Д. Н. Кудрявского, Н. С. Трубецкого, Г. Г. Шпета. Обращение к понятию «народ» при решении проблемы языка и мышления объясняет постоянный интерес Потебни к вопросам соотношения коллективной и индивидуальной психологии, понимания и непонимания, психологии восприятия художественных образов. Эти вопросы затем особенно активно разрабатывались учениками и последователями Потебни — Д. Н. Овсянико-Куликовским, В. И. Харциевым, А. Г. Горнфельдом, А. Л. Погодиным и др. С 1907 по 1927 год «харьковские потебнианцы» (представители психологического направления) издали 8 томов интереснейших сборников «Вопросы теории и психологии творчества», в которых идеи Потебни развивались не только в лингвистическом и литературоведческом, но и в других направлениях. Потебню нередко упрекали в игнорировании коммуникативной функции языка. Это не вполне справедливо. В его концепции коммуникативность выражается самой общественной природой языка. Слово, по мнению Потебни, является продуктом не только индивидуального сознания. Для того, чтобы некая совокупность звуков стала явлением языка, необходимо внедрение этих Звуков в социальную жизнь, ибо «общество предшествует началу языка» (наст, изд., с. 95). Коммуникативный процесс диалогичен, и понимание всегда предполагает непонимание, поскольку каждое речевое высказывание суть творческий акт и несет на себе печать неповторимости. Справедливость этого парадокса подтверждается новейшими данными теории коммуникации и исследованиями по структуре текста (несовпадение кодов адресанта и адресата).
Идея о том, что язык формирует мысль, давала возможность поставить изучение мысли на точную фактологическую (языковую) основу. Движение языковых фактов и развитие грамматических категорий рассматривалось как форма движения мысли. Отсюда главная задача истории языка: «Показать на деле участие слова в образовании последовательного ряда систем, обнимающих отношения личности к природе...» (наст, изд., с. 155). К таким системам Потебня относил фольклор, мифологию и науку. Таким образом, история языка из конкретной задачи, касающейся одной области знания, превращалась в грандиозную программу исторического исследования мысли, воплощенной в различного рода словесных текстах. К этому перечню следует добавить привлеченный Потебней в его разысканиях этнографический контекст (обряды, поверия и т. п.), литературные формы словесной деятельности, чтобы представить широту и объем не только замыслов, но и их исполнения. Теория Потебни резко выделяется на фоне других концепций истории языка. Основной ее принцип — всепроникающая семантичность. Выявление эволюции значений — пафос всего творчества Потебни, чем бы он ни занимался — историей языка, мифологией или литературными произведениями. В этом смысле весьма показательны его исследования в области грамматики — основной темы его лингвистических штудий. По мнению В. В. Виноградова, именно здесь Потебня проявил себя как подлинный новатор 5 . Для Потебни грамматические категории — это основные категории мышления. Пространством пересечения грамматических категорий является предложение. Структура предложения аналогична структуре сформулированной в нем мысли. Поэтому Потебня считал, что выявление эволюции типов предложения будет одновременно и исторической типологией мышления. Эта задача в корне меняла взгляд на такую традиционную область языкознания, как грамматика, и открывала интересные перспективы. Те сюжеты, которые прежде интересовали лишь специалистов, приобретали совершенно иное качество. Например, идея Потебни о росте предикативности по мере развития языка характеризует не только эволюцию языка, но и эволюцию сознания: категория процесса, динамики становится все более характерной для мысли при движении от древности к современности. Подобного рода «грамматические» идеи Потебни позже нашли отклик в работах Н. Я. Марра, И. И. Мещанинова, Г. Шухардта (так называемая теория эргативности), но явно не исчерпали себя и ждут разработки на новом уровне.
Потебня одним из первых применил антиномии для описания как явлений языка, так и содержания ранних состояний картины мира и тем самым был непосредственным предшественником структурных методов описания языка и семиотического подхода к надъязыковым феноменам. Именно Потебня наметил основной набор семиотических противопоставлений славянской картины мира (доля — недоля, жизнь — смерть и др.). Семантический принцип последовательно проводится Потебней и по отношению к слову. Точнее будет сказать, что именно слово было главным объектом его семантических разысканий. Начиная с самых ранних работ («О некоторых символах в славянской народной поэзии», «О связи некоторых представлений в языке» и др.), Потебня настаивает на необходимости изучения семантических рядов слов в более широком контексте развития языка и мышления. Другая плодотворная мысль Потебни — о влиянии языка на мифологическое сознание. Это влияние становится особенно ощутимым при пересечении разных языковых и мифологических систем, как это произошло, например, при «наложении» христианства на русское язычество. Это направление лингвистических исследований ныне связывается с гипотезой Сепира-Уорфа, но первые шаги были предприняты Потебней 6 . При изучении языка Потебня расширил круг источников и фактов, подлежащих истолкованию. Примат слова сохранялся, но включение слова в этнографический контекст (ритуалиэованные фрагменты быта, обряды) позволило перейти на новый уровень обоснований и доказательств, присущий современным исследованиям по этнолингвистике. В поздних очерках «К истории звуков русского языка» (1876 — 1883) в полной мере проявилось его стремление придать своим семасиологическим изысканиям культурно-исторический характер 7 . Внимание к экстралингвистическим данным, включение материалов других славянских традиций в сочетании с установкой на реконструкцию — все это, как показал ход дальнейшего развития науки о славянских (и индоевропейских) древностях, позволяет видеть в Потебне одного из ее основателей. Исследования Е. Г. Кагарова, О. М. Фрейденберг, В. В. Иванова, В. Н. Топорова, Н. И. Толстого и других, будучи несходными между собой, в главном продолжили и углубили ту традицию, у истоков которой стоял Потебня. Лингвистическая теория Потебни явилась фундаментом для его построений в области поэтики и эстетики. Не случайно его наиболее важные идеи в этой области (об изоморфизме слова художественному произведению, внутренней формы слова — образу в художественном произведении и др.) базируются на лингвистических категориях 8 .
Исследования Потебни в области символики языка и художественного творчества привлекли в начале XX века самое пристальное внимание теоретиков символизма. Андрей Белый посвятил ему специальную статью, в которой мысли Потебни рассматриваются в качестве теоретической основы символизма 9 . Многочисленные переклички с идеями Потебни содержатся в сочинениях Вяч. Иванова, В. Брюсова и других символистов. Каждый из них находил у Потебни подтверждение своим мыслям: А. Белый — о «мистике слова», «теургической функции искусства»; В. Брюсов — о поэтическом произведении как синтетическом суждении; Вяч. Иванов о связи поэзии с фольклором 10 и др. Что же касается общей для символистов идеи о необходимости возврата к народной стихии мифотворчества, то она как раз несвойственна Потебне, который считал, что современные языки не менее поэтичны, чем древние 11 . Как видно даже из такого краткого изложения, философско-лингвистическая концепция Потебни была и остается работающей концепцией. Закономерно, что она привлекает пристальное внимание не только историков науки и лингвистов, но и культурологов, семиотиков, специалистов в области поэтики и эстетики. III Теория мифа Потебни — часть его общей, подчеркнуто диахронической концепции языка и мышления. В рамках этой общей теории миф является своего рода точкой отсчета, началом начал всей дальнейшей эволюции духовности sub specie языка: миф —> поэзия —> проза (наука), Творчество самого Потебни в какой-то мере соответствует этой схеме. Мифологии посвящены преимущественно его первые работы: «О некоторых символах в славянской народной поэзии» (1860), «О связи некоторых представлений в языке» (1864), «О мифическом значении некоторых обрядов и поверий» (1865), «О доле и сродных с нею существах» (1867) и др. Вновь к этой тематике Потебня обращается в конце 70-х и в 80-е годы 12 . Кроме того, много ценных соображений о теории мифа в русском литературоведении. — М., 1975. — С. 305 — 354; Пресняков О. Поэтика познания и творчества. Теория словесности А. А. Потебни. М., 1980; Иваньо И., Колодная А, Эстетическая концепция А. Потебни // Потебня А. А. Эстетика и поэтика. М ., 1976, — С . 9 — 31. Fizer J. Alexander A. Potebnja's Psycholinguistic Theory of Literature. A Metacritical Inquiry. — Cambridge , 1988. было высказано им в лекциях по теории словесности, записи которых изданы уже после его смерти (Из записок по теории словесности. — Харьков, 1905).
Следуя своей общей рационалистической концепции, Потебня видит в мифологии первый и необходимый этап в прогрессирующей эволюции типов познания действительности. Эволюция мифов, по его мнению, свидетельствует не о падении (как у представителей мифологической школы), а о возвышении (точнее — усложнении) человеческой мысли. Аналогия между мифом и научной деятельностью проявляется как в общей для них ориентации на познание окружающего мира, так и в характере объяснения: и миф, и наука используют общий принцип объяснения по аналогии. Мифологическое мышление, с точки зрения Потебни, отличалось от последующих форм тем, что в нем еще не произошло отделения образа вещи от самой вещи, объективного от субъективного, внутреннего от внешнего. В мифологической картине мира в нерасчлененном виде содержатся те знания, которые позлее будут классифицироваться как научные, религиозные или юридические (ср. теорию синкретичности А. Н. Веселовского). Вместе с тем миф — отнюдь не произвольное нагромождение ложных или истинных сведений: «...для мысли, создающей мифический образ, этот образ служит, безусловно, лучшим, единственно возможным в данное время ответом на важный вопрос. Каждый акт мифический и вообще действительно художественного творчества есть вместе акт познания. Самое выражение «творчество» могло бы не без пользы замениться другим, более точным, или должно бы стать обозначением и научных открытий. Ученый, открывающий новое, не творит, не выдумывает, а наблюдает и сообщает свои наблюдения как можно точнее. Подобно этому и мифический образ не выдумка, не сознательно произвольная комбинация имевшихся в голове данных, а такое их сочетание, которое казалось наиболее верным действительности» (наст, изд., с. 483). Для Потебни миф — это прежде всего специфическое слово. Говоря языком современной науки, его не интересовала синтагматика (сюжетика, принципы развертывания) мифа. Он был полностью сосредоточен на его парадигматических (смысловых) аспектах. По мнению Потебни, миф рождается как результат двойной мыслительной процедуры: сначала земные предметы и явления послужили ответом на вопрос об устройстве небесного мира, и лишь после этого возник вопрос о самих земных объектах. Ответом на него служат представления о небесном мире. Иными словами, человек сперва создает модель небесного мира на основе своего земного опыта, а затем объясняет земную жизнь с помощью модели небесной жизни. Причем небесная символика для Потебни — не единственный (как считали приверженцы солярной теории мифа — А. Кун, В. Шварц, А. Н. Афанасьев, О. Ф. Миллер), а лишь один из нескольких уровней мифологического текста. Такое понимание семантики мифа вплотную приближается к современным взглядам. С теорией мифа непосредственно связаны разыскания Потебни в области символики фольклора. Происхождение символов, с его точки зрения, вызвано самим ходом эволюции языка и мышления. Слова постепенно утрачивают свою внутреннюю форму, свое ближайшее этимологическое значение. На его восстановление и ориентированы символы, используемые в народной поэзии. Идея проявления исходного смысла слов в различного рода поэтических формулах и тропах приобрела особое значение в современных разысканиях в области этимологии. Потебня считал, что в одном и том же образе могут уживаться различные представления,, вплоть до противоположных 13 . Поэтому наполнение символов у него оказалось гораздо объемнее, чем у предшественников (например, у Н. И. Костомарова) 14 . Многозначность оказывалась их естественным свойством. В современных исследованиях символики это положение стало аксиомой, и первым его обосновал в теоретическом плане и широко использовал в конкретных разработках именно Потебня. Каждая из упоминаемых идей Потебни не только имеет продолжение (часто не одно), но и до конца не исчерпала заложенных в ней смыслов. Творческий потенциал философского наследия Потебни столь велик, что можно не сомневаться в его долгой жизни. А. Байбурин
Автобиографическое письмо Родился я в Роменском уезде Полтавской губернии, дворянин. Учился сначала в Радомской гимназии (в бывшем Царстве Польском), где мой дядя по матери был учителем. В 1851 г., несполна 16-ти лет, поступил в Харьковский университет (потому что в нем в 20-х, 30-х годах кончило курс трое моих дядей по матери), на юридический факультет. Однокашники познакомили меня с Михаилом Васильевичем Неговским, тогда медиком 5-го курса, любителем и умелым собирателем малорусских народных песен. Некоторые думы, записанные им, напечатаны у Антоновича и Драгоманова*; но, кажется, большая часть его собрания, сколько помню, по виду очень объемистого, затеряна. В заведовании Неговского была небольшая библиотека, состоящая из сочинений на малорусском языке и относящихся до Малороссии. Этою библиотечкою я пользовался, что не осталось без влияния на позднейшие мои занятия. В следующем году, отчасти по совету Неговского, я перешел на историко-филологический факультет и тогда лее поступил в число казеннокоштных студентов. Окончил в 1856 кандидатом и утвержден в этой степени по представлении диссертации «Первые годы войны Хмельницкого» (по Пастория « Bellum scythico - cosacicum », по Величку и народным песням). Сочинение это не напечатано. Как казеннокоштный и за неимением незанятых учительских мест, был назначен комнатным надзирателем в 1-ю Харьковскую гимназию. Через полгода я получил возможность заместить себя на службе другим, отказавшись от жалованья (по нынешнему ничтожного: 223 рубля с копейками**) и, по совету П. А. Лавровского, стал готовиться к магистерскому экзамену по славянской филологии. До этого я не думал ни о систематических занятиях, ни о профессуре. Выдержав этот экзамен благодаря снисходительности П. А. и Н. А. Лавровских, я оставлен при университете. Первые мои печатные сочинения: «О некоторых символах в славянской народной поэзии» и «Мысль и язык». Это было, как известно, время, когда, после долгого перерыва, стали заботиться о пополнении университетов новыми преподавательскими силами. Я был в числе первых, отправленных из Харьковского университета за границу в 1862 г. Воротился через год, затем, до защиты докторской диссертации «Из записок по русской грамматике, I и II » в 1874 г., был доцентом, потом экстраординарным и ординарным профессором по кафедре русского языка и словесности. Мне кажется, я вижу помочи, на которых вела меня судьба. Некоторая наклонность к вопросам, не имеющим непосредственного так называемого житейского значения (каков исчерпывающий все языковедение вопрос об отношении мысли к слову), не объясняется школою. Эту школу проходили со мною многие, иные гораздо лучше меня подготовленные к занятиям филологией. Таковы были (в университете) ученики Полтавской гимназии, где в то время и позже был замечательный учитель древних языков Полевич (поляк; его ученик, между прочим, — А. Котляревский). Таковы же были и мои однокурсники, ученики Курской гимназии. Я нахожу сходство между собою и некоторыми давно умершими родственниками по отцу, получившими (по-старинному) буквально грошовое образование (за выучку у дьяка — копа* грошей и горшок каши). Тетка моя по Четьим-Минеям решала философские вопросы, а дядя, рано убитый на Кавказе, как мне говорили, занимался арабским, персидским и знал несколько горских наречий. В Радомской гимназии, сколько помню, учили сносно только латинскому языку; остальное было ниже посредственности. Если впоследствии меня не пугала грамматика, то это, я думаю, потому, что смолоду не знал никаких грамматических учебников. Там я выучился польскому (на этом языке преподавалось большинство предметов; русских в гимназии было всего несколько) и в семье дяди — немецкому. Там же приобрел охоту к легкому чтению. Об университете могу сказать, что в общем он давал более чем можно бы ожидать, рассматривая порознь преподавательские силы. Бывает и иначе, когда много дается и мало получается. Тогда многое бралось с ветру. Например, в преподавании — полное отсутствие философии. Логику и психологию читал профессор богословия, священник П. И. Лебедев. Записок всего несколько листов. Однако первые, буквально повторяющиеся из году в год строки вступительной лекции всеобщей истории Рославского-Петровского («Милостивые государи! Истина состоит в согласии наших представлений с действительным бытием вещей; но, обуреваемый страстями, ограниченный влиянием материи, человек» и пр.) возбуждали движение мысли, как теперь вижу, довольно самостоятельное, потому что о Канте и т, п. тогда ни я, ни мои товарищи не слыхали. Два из трех преподавателей классической филологии были люди со сведениями; А. О. Валицкий считался даже очень хорошим преподавателем; однако верно, что в мое время по-латыни, по-гречески в университете словесники забывали, что знали, а знали, как я сказал, полтавские и курские гимназисты достаточно (семинаристов в числе моих 9-ти товарищей не было). Древности и история литературы греческой и римской состояли из негодной библиографии и номенклатуры. Русскую грамматику читал по грамматике Давыдова А. Л. Метлинский, украинофил (тогда еще этого термина не было) и добрый человек, но слабый профессор. Его сборник «Южнорусских народных песен» был первою книгой, по которой я учился присматриваться к явлениям языка. Позднее Н. А. Лавровский, перешедший с кафедры педагогики на кафедру русской словесности, указал на «Мысли об истории русского языка» Срезневского*. П. А. Лавровский на первых порах читал по запискам, составленным по лекциям и указаниям Срезневского. Фонетика славянских наречий была тогда у нас новостью, для большинства страшною. Студенты других факультетов совсем понапрасну прозывали словесников юсами и буквоедами: юсов словесники обыкновенно не одолевали и сами чувствовали к ним не меньше отвращения, чем нынешняя молодежь к греческой и латинской грамматике. Русская история читалась хорошо. А. П. Зернин говорил растянуто, некрасиво, но дельно и свободно, не по тетрадке и не выучивая дома наизусть, как делали некоторые другие. Составление за ним записок было мне полезно во многих отношениях. Я через П. Лавровского ознакомился с грамматикой Миклошича, трудами Караджича. Из других книг, имевших на меня влияние, укажу Костомарова «Об историческом значении русской народной поэзии», сочинение, которое в некоторых отношениях мне не нравилось, и статью Буслаева «Об эпической поэзии»**. Затем, к сожалению, ничьими советами я не пользовался и работал, как и теперь, вполне уединенно. Благодаря П. Лавровскому я стал заниматься славянским языкознанием и оставлен при университете; но последователем его я себя не считаю. Большие пробелы школьного образования я заметил в себе слишком поздно, когда садиться за указку было уже неудобно. В Берлине я лекций не слушал (находил, что не стоит), а школьным образом учился санскриту у Вебера: дома тщательно готовился, а в аудитории, с глазу на глаз, сдавал урок; характерно, что, сидя один на один семестр по 4 и 5 часов в неделю, мы не сказали друг другу ни одного слова, не относящегося к уроку (А. Губернатис тогда слушал у Вебера более элементарный курс, где слушателей бывало 5 — 10). Это могло бы иметь решительное влияние на мои позднейшие занятия, если бы продолжалось не семестр, а 2 — 3 года; но время тогда было мало располагавшее к таким занятиям; стала одолевать тоска, и я через год самовольно вернулся в Россию. О настоящих и будущих своих работах могу сказать только, что работать становится труднее, и я не знаю, удастся ли выпустить в свет то, что накопилось за 20 и более лет. Наиболее интересуют меня вопросы языкознания, понимаемого в гумбольдтовском смысле: «поэзия и проза» (поэтическое и научное мышление) «суть явления языка»***. В последние годы я читал несколько раз курс теории словесности, построенный на этом положении. На очереди у меня грамматическая работа, связанная с этим курсом, носящая два заглавия — для публики: «Об изменении значения и заменах существительных», для меня: «Об устранении в мышлении субстанций, ставших мнимыми» или «О борьбе мифического мышления с относительно-научным в области грамматических категорий» (по данным преимущественно русского языка)*. В основании лежит мысль, впрочем, не новая, что философские обобщения таких-то по имени ученых основаны на философской работе безыменных мыслителей, совершающейся в языке, что, например, математика, оперирующая с отвлеченным числом, отвлеченною величиною, возможна лишь тогда, когда язык перестает ежеминутно навязывать мысль о субстанциальности, вещественности числа, а в противном случае величайший математик и философ, как Пифагор, должен будет остаться на этой субстанциальности . Из того, что мне приходилось говорить о народности, заимствовании и т. п., в печать попадали только строки, например, в разборе «Песен» Головацкого**.
Комментарии (1)
См. также
Маслова В. Лингвокультурология Языковая картина мира электронная библиотека лингвистики Гумер - Пинкер С. Язык как инстинкт |
|