Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Богданов К. О крокодилах в России

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРАВИЛА РИТОРИКИ: ТЕРМИНЫ И ИСКЛЮЧЕНИЯ

1

Процесс формирования русскоязычной риторической терминоло гии в историко-лексикографическом отношении принципиально не отличается от процесса формирования языка русской науки и русской философии. Роль исконной и заимствованной лексики в ходе этого процесса варьирует, но в целом определяется идеоло гической спецификой репрезентируемого ею знания, степенью его традиционности и/или новизны. Применительно к лексикографи ческой практике XVIII века общая закономерность хорошо сфор мулирована И. А. Василевской: «Позиции исконной лексики были прочнее там, где на русской почве до XVIII века имелась традиция соответствующего знания, обогащавшаяся опытом Запада, но не уступавшая места новой (арифметика, геометрия, медицина), и менее прочны там, где происходила смена традиции (музыка, живопись, архитектура) или заимствовалась в готовом виде система нового знания (морское дело)» 1 . Какое место в приведенной схе матизации следует отвести риторике?

Отношение к риторике в России XVII — XVIII веков в сильней шей степени определяется идеологическими обстоятельствами, важнейшим из которых следует считать представление о ней как о знании импортированном. Освоение риторической традиции означает прежде всего освоение инокультурного опыта, связыва ется с греческой, латинской, но в любом случае иноязычной книжностью. Вплоть до XVII века риторика, как составная часть тривиума, осваивается в основном по переводным греческим сочинениям 2 . Латентная трансляция риторического знания осуществляется посредством гомилетики, сохранявшей (во всяком случае, в ее византийском варианте) непосредственную связь с риторикой и, в частности, с идущим от Аристотеля разделением речей на показательные, судебные и совещательные. Возможные в данном слу чае аналогии (торжественные проповеди — показательный род, на ставительные проповеди — совещательный род, полемические проповеди — судебный род), оправданные в приложении к старо болгарской гомилетике 3 , мало что говорят в ситуации Древней Руси. Свидетельств, которые бы доказали, что древнерусские про поведники пользовались при составлении своих проповедей не


69

примерами, но именно правилами организации речи, у нас нет 4 . Единственное сочинение, которое позволяет хотя бы в какой-то степени говорить о знакомстве древнерусских книжников с рито рическим учением о выразительных средствах речи, — перевод на церковнославянский язык сочинения Георгия Хировоска «О по этических тропах» («О образех»), сохранившийся в составе статей «Изборника Святослава» 1073 года. Из 24 известных списков «Изборника» трактат Хировоска встречается в 16 списках, что, ве роятно, в какой-то степени показательно для интереса русских книжников к сочинению византийского дидаскала, но недостаточ но для того, чтобы видеть в нем теоретическое руководство в прак тике церковного или светского красноречия. Доводы Юстинии Бешаров, пытавшейся в свое время доказать, что трактат Хировос ка был известен автору «Слова о Полку Игореве» и сказался в композиции поэмы, ничем не обосновываются, кроме общих рассуждений о художественных достоинствах и сложности ком позиционной структуры древнерусского текста 5 . Не менее голос ловны аргументы Адрияны Стебельской, усматривающей влияние трактата Хировоска в проповедях Кирилла Туровского 6 . В терми нологическом отношении трактат остался невостребованным: вне «Изборника» он не встречается и не упоминается, а преемственность между текстом Хировоска и дальнейшей русской тропологической терминологией не прослеживается 7 . Характерно, что появление в русском языке самого слова «ритор» весьма косвенно связано с его значением в греческом языке. Так, в математико-астрономическом наставлении Кирика Новгородца «о счислении лет» («Кирика диа кона и доместика Новгородского Антониева монастыря учение имже ведати человеку числа всех лет») 1136 года «риторами» обозначаются некие «любители расчетов»: «Те промузгы или любители рас четов, или риторы, которые хотят это усвоить, пусть знают, что во дне 12 часов. Так образуются недели, месяцы и годы» 8 . Сочинение Кирика переписывалось вплоть до XVIII века с воспроизведением слова «ритор», не вызывавшего, по-видимому, сомнений о его уме стности в контексте сочинения, посвященного календарю 9 .

Свидетельства о знакомстве русских грамотеев с риторической традицией вплоть до XVII века слишком малочисленны и, в об щем, лишь подтверждают давний вывод С. К. Булича о языковед ческих познаниях в России этого времени: научная революция XVI — XVII столетий, вызвавшая к жизни выдающиеся для своего времени грамматические и лексикологические труды западноевро пейских ученых (Ю. Ц. Скалигера, Ф. Санкциуса, И. Рейхлина, Ф. Меланхтона, Ш. Дюканжа и др.), «докатилась слабым всплес ком только до нашей западной Руси. <...> В московской Руси она осталось без отклика, и наши грамотеи в это время довольствова-

70

лись своими азбуковниками и переделками византийских грамма тических трактатов» 10 . Применительно к риторике ту же ситуацию не менее категорично формулирует Д. М. Буланин: «Эллинские на уки тривиума и квадривиума не стали предметом преподавания ни у восточных, ни у южных славян. <...> Непредвзятый подход к источникам не позволяет извлечь из них указаний на что-либо иное, кроме частных школ элементарной грамотности. Только они и существовали в Древней Руси со времен крещения вплоть до XVII века» 11 . Предложенное Ренатой Лахманн выделение в исто рии русской словесности «культуры текстов» XI — XVI вв. — тради ции, ставящей образцовые тексты выше, чем диктующие их риторические правила, и «культуры правил» XVII — XVIII веков, выразившейся в преимущественном внимании не к самим текстам, но к правилам их создания, прочитывается поэтому (отвлекаясь от обоснованности берущего свое начало у Э.Р.Курциуса представления о дескриптивном универсализме античной риторики), как признание того факта, что древнерусские книжники не имели в своем обиходе текстов, эксплицирующих текстообразующие правила 12 .

Как в языкознании, так и в риторике формирование термино логических систем в русском языке XVII — XVIII веков складыва ется по преимуществу из практики перевода иноязычных слов и попыток их пояснительного и аналогического употребления в более или менее специализированных контекстах 13 . Однако, по сравнению с Западной Европой, характер такой специализации в России предстает несравнимо менее определенным. В ряду переводческих «проектов» XVI — начала XVII века, создавших оп ределенные предпосылки для выработки грамматической и рито рической терминологии в России, можно считать филологическую работу по переводу Толковой псалтыри и по правке церковных книг, отразившуюся в постановлениях Стоглавого собора и подготовившую филологические основы книгопечатания; редакторскую работу, связанную с созданием Никоновской летописи и свода литературных сочинений, составивших «Великие Минеи-Четьи» митрополита Макария; создание словарно-грамматических «азбуковников» 14 . Появление в конце 1610-х годов риторики, приписываемой архиепископу Макарию, однако, только с очень большими оговорками может быть объяснимо предшествующей филологической традицией. Многочисленные исследования, посвященные «Риторике» Макария, хотя и прояснили основной ис точник русскоязычного текста — сокращенный вариант «Риторики» Филиппа Меланхтона (Elementorum rhetorices libri duo, 1531) — не меняют главного — впечатления об уникальности этого текста в культурной истории России начала XVII века 15 . Что способство-


71

вало появлению на русском языке сочинения, парадоксальным образом опередившего создание тех социальных институций, которые могли бы мотивировать его идеологическую востребованность (как это можно видеть, например, применительно к ее ис точнику в Европе)? 16 Очевидно, что ответить на этот вопрос было бы проще, знай мы, кем был переводчик текста Меланхтона; однако на этот счет мы располагаем лишь косвенными данными. Поставленный некогда А. X . Востоковым вопрос о полонизмах русского текста 17 , как показали дальнейшие исследования, не обя зывает думать, что источником русского текста непременно должен был служить польскоязычный оригинал; , но решается, если согласиться с А. И. Соболевским, что составителем «Риторики» Макария был человек, имевший польско-латинское образование 18 .

В любом случае данный перевод появился в условиях, которые (мягко говоря) не слишком способствовали его институциональ ной адаптации. Более того, появление русскоязычного риторичес кого текста намного опередило формирование русской риторики как образовательной дисциплины. Первые сведения о практике риторического образования в России связываются с приездом в Москву 27 января 1649 года в свите иерусалимского патриарха Паисия патриаршего дидаскала грека Арсения. После отъезда пат риарха в июне того же года Арсений был оставлен в Москве учи телем риторики. Однако к преподаванию он, по-видимому, так и не приступил, так как уже в июле был приговорен к ссылке на Соловки по обвинению в измене православию. В Москву Арсений вернулся к 1653 году и возглавил греко-латинскую школу, находив шуюся в Кремле «близ патриаршего двора». Характер преподаватель ской деятельности Арсения этого времени неизвестен. В 1654 году он стал справщиком Печатного двора, но в 1662 году был арестован и сослан вторично. Известно, что в 1666 году Арсений был осво божден и снова вернулся в Москву, но сведения о его дальнейшей жизни теряются. В описи книг, которые Арсений привез с собою в Москву и которые позднее поступили в Типографскую библио теку, значится полное собрание сочинений Аристотеля, изданное в Венеции в 1551 году 19 .

В конце 1660-х годов общественному спросу на риторическое знание, казалось бы, способствовали правительственные указы о возрождении устной проповеди, необходимость которой была, в частности, специально оговорена в постановлениях Собора 1667 года 20 . Но на деле ситуация выглядит сложнее. Недаром в 1684 году неизвестный по имени Соликамский священник, составивший рукописный сборник проповедей «Статир», заявляя в пре дисловии о своем намерении произносить поучения устно, призна вался, что он сам их никогда не слышал 21 . Этим же временем

72

датируется анонимное сочинение («Привилегия», ок. 1682) — про ект академии, в которой, как мечтает его автор, преподавались бы «науки гражданские и духовныя, наченше от грамматики, пиити ки, риторики, диалектики, философии разумительной, естествен ной и нравной, даже до богословии» 22 . Свидетельства об интересе православных священнослужителей к риторическим сочинениям (известно, например, что один из списков «Риторики» Макария, «Книга глаголемая Риторика», находился в библиотеке епископа Вятского и Великопермского Александра (1603—1678), видного церковного деятеля эпохи Никоновских реформ) 23 контрастируют со свидетельствами о декларативном отчуждении православных грамотеев от иностранных по происхождению новшеств. Автори тетным примером такого отчуждения стали послания старца Артемия: истинная мудрость безразлична к риторике и грамматике, так как «не в словеси, рече апостол, царство Божие, но в силе доб рых дел. <...> Се бо обретаем многи научены во всех языцех напро тив стоящих правыя веры и в нечестия и хулы и различныя ереси уклоншихся, и ничтоже ползова их многое учение. <...> Может бо истинное слово просветити и умудрити в благое правым сердцем без грамотикиа и риторикиа» 24 . Не исключено, что послания Ар темия стали одним из источников «антириторических» филиппик протопопа Аввакума 25 . В осуждении риторики и философии рас кольники и старообрядцы могли, впрочем, ориентироваться и на многие другие тексты. Сам Аввакум, по предположению Н. Ю. Буб нова, воспроизводил в своих проклятиях в адрес риторов и фило софов аргументацию Цезаря Барония из труда «Деяния церковные» в польском или украинском переводе 26 . «Выписки» Аввакума, воль но цитировавшего Барония, ставшие основой известного письма к окольничему Федору Михайловичу Ртищеву от 27 июня 1664 года: «Христос не учил нас диалектики, ни риторики, ни красноречия, потому что ритор и философ не может быть христианином», «Гри горий Ниский епископ любил диалектику и риторику, а брат его Григорий Нанъзианский епископ, поношая, пишет к нему глаголя: Почто возлюбил еси называти себя ритором, нежели христианином?», получили исключительно широкое распространение в раскольничьих кругах 27 . Антириторические декларации, отстаива емые Аввакумом и его сторонниками, могли подпитываться так же компилятивным изложением труда Барония в сочинении Заха рия Копыстенского, получившего распространение в Москве уже к 1640-м годам. Известно, во всяком случае, что в 1644 году по желанию царского духовника Стефана Вонифатьева была составлена компиляция из сочинений Захария, с которой в 1648 году в Москве был сделан русский перевод, напечатанный в том же году под названием «Книжица или списание о вере православной».

73

Читатели Захария (и соответственно излагаемого им Барония) извлекали из его сочинений аргументы против папской курии, ко торые впоследствии «переадресуются» сторонникам реформ Нико на 28 . Риторическое лжесловие латинян в новом полемическом контексте предстает грехом отступников-никониан 29 .

В атмосфере неустанных «прений о вере», религиозной нетер пимости и бытовой ксенофобии адаптация риторического знания преимущественно ограничивается разрозненными и фрагментар ными сведениями о грекоязычной и латиноязычной риторической традиции. До начала XVIII века русскоязычные переводы ритори ческих трактатов представлены немногочисленными текстами — помимо списков «Риторики» Макария 30 , к ним могут быть (с ого ворками) отнесены «Грамматика» Мелетия Смотрицкого (первое изд.: Евье, 1619; в 1648 году издана в Москве без имени автора), включавшая рассмотрение ряда риторико-грамматических поня тий 31 , «Сказание о седми свободных мудростех», известное в русскоязычном переводе с начала XVII века 32 , компилятивный трак тат Николая Спафария «Книга избранная вкратце о девяти мусах и о седмих свободных художествах» (1672) 33 , а также переведенное с украинского на «словено-русский диалект» сочинение ректора Киево-Могилянской академии Иоанникия Галятовского «Наука албо способ зложеня казаня» (польск. kazanie — проповедь), совме щавшее гомилетические и риторические наставления 34 . Вышепри веденный перечень демонстрирует языковое многообразие адаптации риторического знания в России 1620—1670 годов: русскоязычный перевод Макария восходит к латинскому тексту; славянский перевод греческих понятий в изложении метаплазмов в «Грамматике» Мелетия Смотрицкого («О страстехъ ре чении») отсылает к грамматикам Ф. Меланхтона, К. Ласкариса, М. Крузия 35 ; тексты Николая Спафария компилируют, по его соб ственному признанию, как латинские, так и греческие источники 36 ; столь же смешанным по происхождению следует считать «Сказание о седми свободных мудростех» 37 , трактат Галятовского переводится с украинского, но отсылает к латинским и польским текстам 38 .

2

О глубоком усвоении риторических знаний при помощи перечис ленных текстов говорить не приходится. Риторика воспринимается в ряду отрывочных сведений «энциклопедического» характера в составе весьма смешанных по своему содержанию рукописных сборников 39 . Таким был составленный в первой половине XVII века (и позднее попавший в школу Заиконоспасского монастыря в

74

Москве — основу будущей Славяно-греко-латинской академии) справочно-повествовательный сборник, включавший наряду с «Риторикой» и «Сказанием о седми свободных мудростях» тексты «Диалектики» Иоанна Дамаскина, «Космографии», нравоучитель ные афоризмы и т.д. 40 Такими же были и другие сборники XVII века, объединявшие риторические сведения с молитвословами, псалма ми, библейскими сказаниями, азбуковниками, перечнем митропо литов, названиями «странам и иноязычником, живущим около великия Перми», наставлениями «о смерти», «Книгой кормчей о латинских ересях», выписками из Хронографа, Катехизиса, сочинений Григория Синаита, Василия Великого, Златоструя и т.д. 41 Однако важно учитывать не только что именно попадало в состав этих сборников, но и как они читались. Замечательным примером на этот счет может служить, например, особая неприязнь право славных грамотеев к силлогистике, а точнее — к самому термину «силлогизм».

Упоминания о силлогизмах в древнерусских текстах характер ным образом вполне безразличны к традиции содержательной интерпретации этого понятия в истории логики и риторики, но показательны в отношении социальных и психологических аспек тов в восприятии риторики и логики в допетровской России. Русскоязычные транслитерации понятия «силлогизм» восходят к пе реводам широко распространенной на Руси «Диалектики» Иоанна Дамаскина («силогизмос») 42 . В рукописи статьи Максима Грека «Слово на латинов» (1520-е годы) слово «силлогизмы» снабжено авторской глоссой «слогни» 43 , калькирующей, быть может, семантически соотносимые с ним слова ???????? (букв. «совместно взятое», слог) или ???????? («совместно поставленное» — уговор, ус ловие) 44 . Сравнительно развернутое истолкование этого понятия появляется, однако, только в сочинениях А. М. Курбского, переводившего в целях антилатинской полемики сочинение о силло гизмах Иоганна Спангенберга 45 . Свое отношение к силлогистике сам Курбский высказывает с полной определенностью: «Пишеши ко мне, любимиче, о злохистроствах езуитских. <...> Бо они что выдали супротив церкви нашей? Книжки, своими силогизмами поганскими поваплени, и паче же реши, софистичьки превращающе и рас<т>лъвающе апостольскую теологию» 46 . Столь же отри цательно расценивается силлогистика в направленном против рек тора Виленской иезуитской коллегии Петра Скарги сочинении Ивана Вишенского (еще одного автора, который позднее окажет ся созвучен антириторическим филиппикам старообрядцев 47 ), — «Зачапка мудрого латынянина з глупым русином» (1607—1610): «Аще бо и в художестве риторского наказания и ремесла (еллино- или латиномудрых) во причастии общения несм был или навык

Правила риторики: термины и исключения 75

что от хитродиалектических силогизм, тем же и не мудрования хитрословного <...> тщуся, но от простоты <...> языка словенско го <...> вещаю» 48 . В «Риторике» Макария (1620) истолкование по нятия «силлогизм» соответствует его изложению в «Риторике» Меланхтона — это прием аргументации в судебном разбиратель стве и споре (in quolibet negocio seu controversia): необходимый «в каком ни есть судном деле или в сопротивном речении двух сопер ников <...> силогизмос толкуется совершенное и истинное разсуждение дела». Пытаясь объяснить построение силлогизма (в соответствии с греческой терминологией латинского текста), автор «первой русской риторики», однако, не слишком вразумителен: «Совершение и затворение дела нарицают постановлением, по гре чески кефалион ( ?????????? ), сиречь зачалом, ипотисис ( ????????? ), ипокименон ( ???????????? ), болшой и меншой нарицают эфион ( ??????? , причина или повод), с которых един от которых сопротивление бывает и который укрепивши целое бывает совер шение дела, нарицается кримененон ( ??????????? ), сиречь судителный или искушение правды; криномену нарицается вкруг обведение того ради, что целый силогизм затворяет в себе». Что могли извлечь из такого объяснения читатели, малопонятно; во всяком случае неудивительно, что в краткой редакции «Риторики» Макария описание отдельных частей силлогизма выпущено, а в пространной редакции Щукинского списка определение силлогизма пояснено сравнением: «в вере суперность, яко ересь со истиною и правда с неправдою» 49 . Во второй половине XVIII века интерпре тация силлогистики остается не столь содержательной, сколь эмо ционально-оценочной. Так, в катехизическом собрании полемических статей, составленных по приказу патриарха Иоакима, изображается спор между «латинствующим» Симеоном Полоцким и «мудрейшим» иеромонахом Епифанием Славинецким: Симео ну, склонному к силлогизмам, Епифаний предъявляет благоверное наставление: «бегати <...> силлогисмов, по святому Василию Бо гослову, повелеваемся, яко огня, зане силлогисмы, по святому Гри горию Богослову, — и веры развращение, и тайны истощение» 50 . В анонимном сочинении с характерным заглавием «Учитися ли нам полезнее грамматики, риторики, философии и феологии и стихот ворному художеству, и оттуду познавати божественная писания, или не учася сим хитростям, в простоте богу угождати и от чтения разум святых писаний познавати?» (авторство этого сочинения, получившего широкое распространение среди московских книжни ков в 1684—1685 годах, обычно приписывается чудовскому иноку Евфимию) опасность силлогистики вполне объясняется тем, что ею пользуются «лукавые иезуиты»: «Егда услышат латинское уче ние в Москве наченшеся, врази истины <...> лукавии иезуиты

76

подъедут и неудобопознаваемыя своя силлогисмы, или аргументы душетлительныя начнут злохитростно воевати, тогда что будет? <...> Любопрения, потом (пощади Боже) отступления от истины, яже страждет или уже и пострадала Малая Россия» 51 . Интересно, что в переводах Евфимия предосудительное понятие (в ряду дру гих иноязычных заимствований) обособлено графически, контаминируя греческое и кириллическое написание: ????? гийство- вать 52 . Пройдет полтора столетия, и в мазохистическом поношении русской культуры П. Чаадаев тоже вспомнит о силлогизме, чтобы афористически подытожить интеллектуальное отставание России от Запада: «Силлогизм Запада нам неизвестен» 53 .

3

Традиционное для православия осуждение «латинства» и «латинян» предопределяет отношение к латинскому языку 54 . Насторо женное отношение к латинянам не исключает, впрочем, и негатив ного отношения к грекам: признавая авторитет греческого языка и греко-византийского культурного наследия для православия, защитники православного благочестия отказывают в этом благочестии самим грекам 55 . Оценки греческого и латинского языка варьируют в зависимости от роли этих языков в идеологической пропаганде и предполагаемого адресата этой пропаганды. Издан ный в 1674 году по инициативе архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля «Синопсис, или Краткое собрание от разных летописцев о начале Славяно-Российского народа и первоначальных князей богоспасаемого града Киева, о житии святого благоверного великого князя киевского и всея России первейшего самодержца Владимира и о наследниках благочестивыя державы его Российские» тогда же переводится на греческий, а в начале XVIII века — по личному распоряжению Петра I — на ла тинский язык 56 .

Открытие в 1685 году в Москве Славяно-греко-латинской ака демии (первоначально в школе при Богоявленском монастыре, а с 1687 года в специально выстроенном здании в Заиконоспасском монастыре) 57 , несомненно, существенно расширило возможности получения риторического образования и, казалось бы, расширило переводческий выбор для русских грамотеев. Приехавшие в Москву несколькими месяцами ранее и возглавившие преподавание в Академии венецианские подданные (кефалинийские греки) братья Иоанникий (1633—1717) и Софроний (1652—1730) Лихуды выступили поборниками византийско-греческой образовательной традиции 58 . Но изучение риторики, каким его мыслят Лихуды, по- прежнему обязывает к правоверной бдительности. В курсах, кото-

Правила риторики: термины и исключения 77

рые братья Лихуды читали в Москве и Новгороде, использовался Аристотель, но, как замечал уже С. К. Образцов, «они его искусно сокращали и приноровляли к национальному характеру своих учеников <...> примеры брались ими преимущественно из творений св. отцов, а не из сочинений древних мудрецов и риторов. Божественное и героическое красноречие, т. е. по их терминологии, Св. Писание и творения отцов они ставили выше человечес кого, т. е. заключающегося в творениях Цицерона, Демосфена и др. языческих ораторов.<...> Вследствие этого их риторика <...> совер шенно отлична и от древних, и от современных им западных руководств по этой науке» 59 .

Идеологическая репутация "риторики в русской культуре, сло жившаяся ко времени ее образовательной институализации в стенах Славяно-греко-латинской академии, имеет прямое отношение к истории отечественной филологии. Можно согласиться с Л. К. Граудиной и Г. И. Миськевич, начинающими монографию «Теория и практика русского красноречия» с утверждения о важной роли, сыгранной риторическими сочинениями XVII века в создании лингвистической и литературоведческой терминологии, но далеко от истины утверждение тех же исследовательниц о том, что «ранним риторикам свойственны ясность и точность в передаче выражаемых терминами понятий». Дезориентирующим является рассуждение и о том, что «ранним риторикам принадлежит созда ние обширной части терминов, которые существуют и в настоящее время и, что крайне интересно, по отношению к которым не на блюдается попыток их замены, возражений против их употребле ния (ср., например, такие термины, как метафора, метонимия, аллегория, гипербола, ирония, сарказм и мн. др.)» 60 . В действитель ности история создания риторической (а в перспективе — литера туроведческой) терминологии выглядит сложнее и интереснее.

В отличие от западноевропейских русскоязычные риторики XVII — XVIII веков характеризуются не разветвленностью, но избы точностью терминологических обозначений — стилистической «пестротой», смешением старых и новых слов, церковнославяниз мов и лексических калек. Л. В. Щерба отмечал в свое время, что «одним из излюбленных приемов передачи слов в тех случаях, ког да они не имеют точного перевода, является приведение ряда quasi -синонимов», — прием, который формально ничем не отли чается от приведения «настоящих синонимов» 61 . В силу постули руемой разницы между обиходными и специальными понятиями термины по определению не должны иметь синонимов 62 . В историко-лексикологической и, в частности, риторико-понятийной ретроспективе дело обстоит иначе. Греко- и латиноязычные поня тия в русскоязычных риториках не исключают ни синонимичес-

.

78 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

кого, ни квазисинонимического варьирования. Языковые иннова ции XVII — XVIII веков захватывают обширные области речевой практики и текстопорождения, а наиболее заметным атрибутом словесного экспериментирования становится, с одной стороны, внедрение в русскую речь многочисленных неологизмов, а с дру гой — активное использование синонимии и полисемии 63 .

Вплоть до середины XVIII века особенностью формирования русской научной лексики и терминологии является «низкая степень системной организованности, проявляющаяся, во-первых, в присутствии в терминосистеме многих черт системы общего упот ребления (синонимия, полисемия), во-вторых — слабости процес сов дифференциации и, в-третьих — в семантической неопреде ленности термина» 64 . Если вслед за Ю. Д. Апресяном определять синонимические ряды в качестве исторически сложившихся син хронических группировок слов, носящих системный характер 65 , то процесс формирования синонимии (и соответственно лексических инноваций) в русском языке XVII — XVIII веков представляется исключительно «многосистемным» и окказионально противоречи вым. Это побуждает исследователей-лексикологов к поиску альтернативных обозначений процессов инновативного обновления русской лексики XVIII века, помимо понятий «синонимия» и «полисемия», или, по меньшей мере, к понятийному смыслоразличению 66 . Уже В.В. Виноградов отмечал разнообразие и извест ную парадоксальность передачи в русской речи XVIII века «одно го понятия несколькими словами, иногда ничего общего между собой не имеющими, и, наоборот <...> — одним словом различных понятий» 67 . О сложностях, возникавших при переводе латинских и греческих риторических терминов, можно вполне судить по «Ри торике» Макария, иногда передающего разные латинские термины одним славянским словом, или, напротив, один латинский — рядом славянских синонимов. Ключевой термин dispositio передается здесь как «размножение», «разставление», «розчитание»: «размножение вселенное» (dispositio generalis), «размножение свойственное» (dispositio specialis), «разставление предисловия» (dispositio excordii), «розчитание сказания» (dispositio narrationis); «пременение» равно относится к терминам commutatio (антиме табола) и pronominatio (антономасия); «слова пременение» обозна чает троп (tropus); термин transnominatio (метонимия) передается как «проименование», «прозвание», «именипрозвище», а также калькирующими латинский и соответствующий греческий термины «трантноминацио» и «метонимия». В дословном переводе раз дела «De genere judicali» трактата Меланхтона переводчик не нахо дит эквивалентов для терминов graves querelae, comminationes, invectivae, depricationes и передает их описательно: «и прочая тако-


79

вая, яже тем суть подобные». В «Риторике» Усачева греческие тер мины «эпаналипсис», «анадиплозис», «антистазис», «плоке» так же переводятся одним словом «усугубление»: «Усугубление есть удвоение речении, и сие усугубление по различию своемъ различ ная имена имать: епаналипсис, анадиплозисъ, антистазисъ, плоки» (Усач. Л. 128). Иными — и, пожалуй, наиболее последовательны ми в истории русскоязычных риторик доломоносовской поры — являются переводческие решения Федора Поликарпова. В сделан ном Поликарповым переводе «Риторической руки» Стефана Явор ского риторические термины транслитерируются и одновременно переводятся «по-словенски»: период — обтечение, комма — сече ние, колон — член, тропос — образ, синекдоха — сообъятие, ме тонимия — преименование, метафора — преношение, репетицио — повторение, традукцио — преведение, дисколуцио — отрешение. В предисловии к «Технологии» Поликарпов так оговаривал принци пы дидактического подхода к изучению грамматики, поэтики и риторики: «Кроме етимологии неомогаеши постигнута ведомостей. Сия бе есть путь, имже аще не шествующи, намерения синтаксина мнее доидеше. Сия есть дверь, ею же аще не проидеши, в поетичную полату не внидеши. Сия есть руководительница, еи же аще не последуеши, о риторической стези уклонишися» 68 .

Инициированная Петром «европеизация» России осуществля ется параллельно со сменой языковых предпочтений в области риторического образования. Доминировавшие в целом в Славяно- греко-латинской академии конца XVII века грекофильские тенден ции вытесняются латинофильскими пристрастиями ее преподава телей начала XVIII века. До 1700 года преподавание в академии ведется преимущественно на греческом (латынь допускается для курса риторики), с 1700 и до 1775 года — только по-латыни 69 . В следовании «латинофильским» образовательным принципам учеб ные заведения начала XVIII века обнаруживают известную близость к польско-латинской традиции иезуитских школ 70 . В 1698 году грек Козьма Афоноиверский переводит написанную по-гречески «Рито рику» Софрония Лихуда (созданную, судя по поздней и потому не слишком достоверной записи 1773 года, в 1683 году) 71 . Последую щие риторики — вплоть до эпохи Екатерины II — пишутся по-латыни, переводятся с латыни или представляют собою переработки уже имеющихся русских переводов. Такова «Риторика» Михаила Усачева (1699), обнаруживающая если не зависимость от «Риторики» Макария, то, во всяком случае, существенное сходство с нею в организации материала 72 . Таковы многочисленные спис ки с переводов сочинений Раймунда Луллия «Ars Magna», «Ars brevis» 73 , «Риторическая рука» Стефана Яворского в переводе Федора Поликарпова ( 1705) 74 . Переработкой латинского текста явля-

80

ется «Краткое руководство к риторике» (ок. 1743), составленное М. В. Ломоносовым на основании рукописного курса Порфирия Крайского, прослушанного автором в Славяно-греко-латинской академии в 1733/1734 году 75 . «Краткое руководство к красноречию» (1747) Ломоносова, ставшее, вне всякого сомнения, вехой в исто рии отечественной филологической мысли, оригинально последовательно проведенной русификацией риторических терминов, но не в плане своих источников — риторик Н. Коссена, Ф.-А. Помея и особенно И.-К. Готшеда 76 .

При всем стремлении к этимологической русификации ри торических терминов, их соответствие греческим и латинским ри торическим понятиям остается в этих переводах условным и пре имущественно контекстуальным. Никаких оснований говорить о сложившейся риторической (и шире — гуманитарной) терминологии в русском языке указанной поры у нас нет 77 . Синонимическое, аналогическое, ассоциативное варьирование в передаче риторичес ких терминов позволяет говорить об общей проблеме сосуществования в русском языке конца XVII — первой половины XVIII века исконной лексики, с одной стороны, и Lehn- и Fremdworter — с другой 78 . Очевидно, что тенденция к полифункциональности книжно-славянского (позднего церковнославянского) языка наметилась уже к середине XVII века: на нем создаются новые жанры светской литературы — вирши, драмы, галантная повесть, рыцар ский роман 79 . В эпоху Петра теоретически возможному противо поставлению литературно-книжной и обиходно-бытовой сфер языковой коммуникации препятствует поток лексических нововведений, предельно осложнивших функционально-коммуникативные стратегии рече- и текстопорождения. По известной характеристике Генриха Вильгельма Лудольфа (автора русской грамматики, изданной в Оксфорде в 1696 году), языковая ситуация в России конца XVII века адекватно выражается бытовой поговоркой: «Разговаривать надо по-русски, а писать по славянски» («loquendum est Russice & scribendum est Slavonice») 80 . Положение это, как показывают историко-лингвистические исследования, верно лишь отчасти: вне церковного обихода русские писали как по-церковнославянски, так и по-русски 81 . Сложность соотношения речевого и письменного узуса в России конца XVII века (позволившая в свое время Б. А. Успенскому настаивать на диглос сии 82 , а В. А. Чернову на полиглоссии применительно к языковой ситуации эпохи) релевантна сложности коммуникативной типологии применительно к русскому обществу этого времени вообще 83 . В области адаптации риторического знания указанные сложности сказывались даже сильнее, ибо, будучи в целом заимствованным учением, риторика ориентировалась как на письменные, так и на


81

устные формы его ретрансляции. Освоению риторического знания как свода системно-понятийных правил не способствует также частичное «взаимоналожение» риторических терминов и терминов православной литургической практики. Одним из примеров такого лексикологического конфликта может служить термин «анафора», обозначавший в православной традиции Канон Евхаристии — последование молитв, читавшихся и певшихся во время таинства причастия 84 , а в риторике — фигуру скрепления речевых отрезков (колонов, стихов) с помощью повтора слова или словосочетания в начальной позиции.

Самым важным обстоятельством, осложнявшим освоение западноевропейской логико-риторической терминологии в России, остается, впрочем, традиция древнерусской книжности и связанное с нею представление о позитивном знании. Последнее традиционно мыслилось в терминах благочестия, допускающего «любомудрие», но осуждающего «любопрение» — под которым понимается не только любовь к спору, но и само стремление вес ти полемику на основе формально последовательной аргументации. Неслучайно даже в «Арифмологии» Николая Спафария в исчислении способов познания «любопрение» противопоставляется «обыкновению» и «заповедям законным», а в «Книге избранной вкратце о девяти мусах и о седми свободных художествах» с раздра жением упоминаются «многие», кто «любопрятся и простирают учения», чтобы доказать иное число муз, чем то, на котором настаивает сам Спафарий 85 . Побывавший в России в годы петровского правления иезуит Франциск Эмилиан презрительно сообщал о непонимании здесь западноевропейской философии, подчерки вая, что особое раздражение у его русских собеседников вызыва ют схоластические термины и приемы формально-силлогистических умозаключений 86 . Похвальное знание не предполагает в России умения логически спорить и доказывать — такова традиция, последствия которой, если верить социологическим наблюдениям, доминируют в российском обществе по сей день 87 .

4

Отсутствие прочных традиций гражданской риторики, характерных для католического мира, имело при этом как теоретические, так и социально-культурные последствия. В исторической ретроспективе дисбаланс между, условно говоря, эпидейктическим красноречием русских риторов и гражданским красноречием европейских риторов выражает различие идеологических функций, закрепленных за консолидирующими риторическими жанрами (т.е., по определению Г. Г. Хазагерова, жанрами, «обращенными к еди-

82

номышленникам и не предполагающими мгновенной реакции альтернативного типа»), и жанрами конфронтирующими («рассчитанными на переубеждение противников или убеждение нейтральных») 88 . Именно с этим обстоятельством, как предполагает Хазагеров , связана сравнительная неразработанность в славянской традиции учения о фигурах, но зато свойственное русским орато рам внимание к риторическим тропам 89 . Сформулированное Хазагеровым смыслоразличение консолидирующих и конфронтирующих риторических жанров применительно к отечественной истории интересно соотносится с наблюдениями Владимира Лефевра о различии национально-психологических стереотипов, соответствующих альтернативному выбору в сценариях коммуникативного взаимодействия («наступление», «отступление», «ком промисс»): социально-психологические модели, или рефлексив ные метаустановки, доминирующие в русской культуре, по мнению Лефевра, предполагают конфликтное развитие ситуации 90 . С этой точки зрения преобладание консолидирующих риторических жанров может быть проинтерпретировано в терминах монологического предвосхищения коммуникативного конфликта: априорная установка «на согласие» предотвращает ответную конфронтацию, игнорируя вероятные возражения декларируемым единодушием аудитории. Конфронтирующие риторические жанры, напротив, эксплицируют возможность спора и подразумевают возможность установления компромисса путем диалога и коммуникативных взаимоуступок, позволяющих подытожить и согласовать мнение разных сторон (см. показательное в этом отношении нем. слово Auseinandersetzung, не имеющее своего аналога в русском языке). Говоря попросту, консолидирующие риторические жанры в боль шей степени диктуются стремлением выдавать желаемое за действительное, в то время как конфронтирующие жанры указывают в той же репрезентации не столько на желаемое, сколько на необ ходимое и возможное 91 .

Лексико-стилистический разнобой в речевом обиходе петров ского времени представляется небезразличным по отношению к процессу идеологической ревизии в традиционной иерархии «сло ва и дела» — в инициированной царем стратегии трансформиро вать «общество говорения» в «общество дела». Известны требова ния Петра к языку переводов, должному, по его мнению, быть по возможности простым и предельно лаконичным 92 . На фоне этих требований идеология петровского правления предстает идеологи ей, не признающей за риторикой самостоятельной ценности. В от личие от Западной Европы, отношение к риторике в России формируется с оглядкой на административные инновации. Рената Лахманн справедливо указывала, что, будучи инструментом созда-


83

ния новой социальной действительности, риторика в России вы ступает в функции идеологического предписания, устава, а не вне- идеологической рекомендации. В отличие от Европы, где риторика регулировала уже существующие речевые практики, импорт рито рического знания в Россию подразумевает реорганизацию самой речевой практики и общественно значимого поведения. Риторика привносится извне и соответственно осознается как образец поощряемого властью коммуникативного «украшения»; Лахманн удачно определяет специфику такой риторики как «риторика де кора» (Dekorum-Rhetorik) 93 . Вместе с тем, будучи внешним атри бутом дискурсивной и поведенческой реорганизации, риторика не допускает своей кодификации «снизу» — со стороны тех, чью ре чевую и поведенческую практику она призвана реорганизовать. Основание при Петре новых институций, дававших возможность получить риторическое образование, не должно при этом вводить в заблуждение. Оставаясь заимствованным знанием, риторика расценивается как атрибут европейского Просвещения и его властной репрезентации, но, как и многие просветительские проекты в Рос сии, мало что меняет в социальной практике, диссонируя со структурой уже сложившегося культурного и социального опыта.

В отличие от Западной Европы, где развитие риторического образования было давно и прочно связано с университетскими и академическими институциями, автономной наукой, практикой судебного красноречия, профессионализацией литературы, риторическое знание в России воспринимается по преимуществу в контексте церковно-проповеднической деятельности. Характерно, что в Указе 1737 года о детях священнослужителей, откупавшихся от военной службы, говорилось, чтобы желающие из них приготовиться к светской службе учились арифметике с геометрией, а готовившиеся в духовный чин обучались грамматике, риторике и философии 94 . Все сколь-либо значимые имена в истории русской риторики вплоть до середины XVIII века указывают на церковных деятелей. «Спор о вере» XVII века остается доминирующей особен ностью и в истории русской риторики начала следующего столе тия 95 . Опережая создание литературы как социального института 96 , а также юридических механизмов дискуссионно-письменной бюрократии 97 , риторика в большей степени связывается с гомилетической традицией и в несравнимо меньшей — с традициями светского красноречия 98 .

Двусмысленное положение риторического знания в контексте Петровских реформ ясно выразилось, с одной стороны, в прину дительности риторического образования, а с другой — в его инсти туциональной относительности. Ученики Славяно-греко-латинс кой академии нередко переводятся в другие учебные заведения —

84

в медицинские училища, цифирные, навигацкие, артиллерийские, инженерные школы". Особенно часто правом забирать учащихся из академии пользовался возглавлявший военный госпиталь Николай Бидлоо 100 . Недоучившиеся риторы становятся медиками, корабельными мастерами, военными инженерами. Собственно, и общее число учащихся риторике в России начала XVIII века оста ется весьма немногочисленным, а сами ученики, судя по докумен тальным свидетельствам, не проявляют особенного рвения к получению риторического образования. Так, например, в открытой в 1709 году греческой школе при Приказе книгопечатного дела, где преподавал Софроний Лихуд, в 1715 году было всего 13 учеников, а 40 значились в бегах. В 1718—1727 годах количество учеников не превышает 35 человек 101 . Общественная репутация риторики дале ка при этом как от институциональной, так и конфессиональной однозначности. В атмосфере очередных «споров о вере», выразив ших активизацию антипротестантской полемики в начале XVIII века, нашумевшим стало дело Дмитрия Тверитинова 1713—1717 го дов, начавшееся с ареста студента Славяно-греко-латинской акаде мии Ивана Максимова, «хулившего» иконопочитание и поклонение святым мощам. Согласно доношениям по делу, на диспутах, которые велись Тверетиновым и его оппонентами, особым автори тетом пользовались лица, связанные со Славяно-греко-латинской академией 102 . В 1717—1718 годах Сенат ведет следствие по обвине нию в протестантизме за правку молитв в Часослове бывшего пре фекта Славяно-греко-латинской академии игумена Киево-Печерского Змиевского монастыря Стефана Прибыловича. Стефан отвергал обвинения, изощряясь, по выражению следователей, в «риторстве и казуистике», но был приговорен к ссылке в монастырь под присмотр 103 . Теологическая искушенность в риторике продолжает вызывать подозрение и позже 104 . Светская же востре бованность риторического знания фактически ограничивается в годы петровского правления участием учеников Славяно-греко-латинской академии в организации торжественных празднеств, триумфов, фейерверков. Применительно к развитию риторической теории указанная ситуация выразилась, с одной стороны, в экстен сивном развитии панегирического жанра 105 , а с другой — в преоб ладающем интересе к риторической эмблематике 106 .

Зарождение интереса к риторической эмблематике восходит к евро пейским заимствованиям второй половины XVII века и непосред ственно связано с деятельностью Киево-Могилянской академии 107 . В латиноязычных риториках академии, во многом воспроизводив-

85

щих риторические курсы польских иезуитских коллегий, эмблематика (emblemata) рассматривалась в составе разделов inventio, elocutio/ornatus и memoria и связывалась с изучением тропов — метафор, аллегорий и символов, служащих (наряду с сентенциями, шутками, пословицами, сравнениями и загадками) украше нию речи 108 . В функции тропа эмблема подразумевает «визуали зацию» сказанного — композицию, включающую в идеальной совокупности три части: надпись (inscriptio seu lemma), эпиграмму (epigramma) и изображение (imago seu pictura) 109 . Взаимосвязь сло ва и изображения в истории западноевропейской риторики подпитывалась традицией иконографической персонификации самого понятия «риторика». Истоки визуальной эмблематизации риторики усматривали уже в образе Афины-Паллады как богини мудрости и красноречия 110 . В трактате Марциана Капеллы «De nuptis Philologia et Mercurius» (420-е годы; первое издание — 1499) представление о коронованной и вооруженной мечом деве-рито рике персонифицируется в ряду Семи Свободных Искусств, став ших каноническими для эпохи позднего Средневековья и Возрож дения 111 . В русскоязычных риториках изображение риторики в образе восседающей на троне царицы-девы со скипетром в одной руке и свитком — в другой встречалось в лицевых списках «Книги избранной вкратце о девятих мусах и о седмих свободных художе ствах» Николая Спафария (1672) 112 . Исключительно популярным было также эмблематическое уподобление риторики руке, пальцы которой символизировали пять частей риторического знания (inventio, dispositio, elocutio/ornatus, memoria, pronuntiatio/actio). Этот традиционный для европейской риторики — мнемотехнический по своему происхождению образ лег в основу латинской «Риторической руки» Стефана Яворского (конец 1690-х годов) 113 . В русском перево де Ф. П. Поликарпова (1705) эмблематический смысл заглавия (про иллюстрированного в рукописи изображением руки, на пальцах которой начертаны названия риторических частей: «изобретение», «расположение», «краснословие», «память», «произношение») истолковывается так: «Быти аки пять перстов, от сих прочее пяти перстах зде по единому речется рука риторическая пятию частьми или пятию персты укрепленная. В шуице ея богатство и слава», «Перст великой может силою. Указателныи: указует ведение и путь ко звездам. Среднии: златом научает сред ству. Перстневыи: перстнем обручает премудрость. Мизинец или у шесник ушеса отирает и отверзает ко слышанию» 114 . Среди дру гих эмблематических изображений риторики — фонтан (ср. современное выражение «фонтан красноречия»), дерево, сад, лаби ринт, храм или дворец 115 . В переведенной Косьмою Афоноиверским на русский язык «Риторике» Софрония Лихуда (1698) описание

86

Elias Salomo: Scientia artis musica

Стефан Яворский . Риторическая рука

«древ» «похвалы града», «панегирического слова», «рож(д)ества», «очистительного слова», «начертожного слова», «благодарного слова», «победителного слова», «напомазания царя», «паранимического слова», «надмертвенного, или надгробного слова» сопро вождается эмблематическими рисунками.


Правила риторики: термины и исключения ________ 87

Карион Истомин. Книга любви. Москва, 1689

В риторизации предметной эмблематики существенное место занимает сочинение «гербовых виршей», описывающих и аллего рически истолковывающих гербы знатных родов. Стихотворное описание и пояснение геральдики с привычными для нее изображениями животных, растений, геометрических фигур и т.д. обязывает к овладению риторическими приемами аллегорического и метафорического истолкования природы 116 . Характерное для укра инских грамотеев увлечение гербовыми виршами проникает в Рос сию к 1670-м годам" 7 .

Таковы, например, написанные под сильным влиянием украинско-польской традиции вирши на русский государственный герб, посвященные метафорическому истолкованию входящих в него двадцати гербов отдельных русских провинций (из тридцати двух, включенных Титулярником 1672 года в об щегосударственный герб). Описание каждого из них строится автором в соответствии с риторической схемой четырех- или трехчастного разбиения текста на «аллегорию», «анаграмму», «анало-

88

гум» и собственно «емблемму» 118 . Эмблематическими понятиями «гиероглифик», «символ», «образ» (в значении «символ»), «надписание » («inscriptio») широко пользуется в своих проповедях свт. Ди митрий Ростовский (расцвет проповеднической деятельности в 1680—1709 годы). Среди наглядных примеров эмблематического соотнесения вербального и предметного в проповедях Димитрия Ростовского выступает символическое отождествление письма, чернил и крови: киноварный инициал сравнивается с кровью хри стианских воинов, которые «стоят аки киноварем червленеющеся, кровию своею обагряющеся, не щадяще излияти кровь свою за Христа», и вместе с тем — с кровью Искупления: «Имаше Христе в руку твоею данную ти трость, имаши и киноварь кровь свою предражайшую, молим да переменится убо трость в трость книж ника скорописца, ею же бы вписал нас за рабов вечных своею кро вью искупленных, в книги своего вечного Царствия 119 .

Грамматика (РГБ. Ф. 299. №. 326. Л . 163 об.). Конец XVII в.

При Петре I интерес к эмблематике достигает своего апогея. Петр владел большим собранием книг по этой теме (в их числе важнейшие для европейской традиции пособия: «Iconologie ou Explication nouvelle de plusieurs images, emblemes et autre figures hierohliphigeus» Цезаря Рипы (1644), «Symbolorum et emblematum» Камерария (1654), «Symbolographia sive de Arte Symbolica» Якоба Бошиуса (1701)) и поощрял интерес к ней у своего окружения. Ру ководства по эмблематике имелись в библиотеках Ф. Прокоповича («Symbolorum et emblematum» Камерария (1654), «Philosophia imaginum id est Sylloge Symbolarum amplissimo» (1695)), Стефана Яворского (не менее десяти эмблематик и, кроме того, рукопись «Hypomnema symbolorum»), Феофилакта Лопатинского («Emblemata» Андреа Альчиато, «Mundus symbolicus» Филиппа Пичинелли (1653), «Apelles symbolicus» Михаэлиса ван дер Кеттена (1699)), «Idea principis christiano politici. Centum Symbolis expressa» Саавердо Фахардо (изд. 1649 и 1651)), Гавриила Бужинско-

89

го («Emblemata» Иоанна Самбукуса (1564)) 120 . Одной из первых рус ских книг гражданской печати стала переведенная и напечатанная в Амстердаме под непосредственным наблюдением Петра книга «Символы и Емблемата» (1705) — собрание 840 эмблем с аллегори ческими девизами-пояснениями на русском, латинском, француз ском, итальянском, испанском, голландском и немецком языках 121 . В составленном при Петре «Лексиконе вокабулам новым по алфа виту» слово «емблема» равно поясняется как «притча», «дело живо писное» и «резба штукарная» 122 . Понимание термина «эмблема» подразумевает в данном случае как текст, так и комментируемое им изображение и соответствует его истолкованию в европейских риториках эпохи барокко 123 . Среди эмблематических изданий Петров ской эпохи — вышедшее тремя изданиями сочинение «Иеика i еропол i т i ка, или Ф i лософ i я Нравоучителная, символами и приуподоблениями изъясненная, сочиненная монахами Киевопечерского монастыря с фигурами» (Киев, 1718; СПб., 1718 и 1724), включав шее традиционные для католических эмблематик аллегорические изображения добродетелей и пороков; сборник «Овидиевы фигуры в 226 изображениях» (СПб., 1722) — перевод немецкой эмблемати ки И. У. Крауса 124 . Нереализованным осталось намерение Петра из дать перевод эмблематического сочинения Саавердо Фахардо «Idea principis christiano politici. Centum Symbolis expressa» 125 .

«Изобразительное» понимание термина коррелирует эмблема тической «визуализации» риторических метафор, аллегорий и сим волов в организации празднеств, триумфов, соответствующих ар хитектурных проектах 126 . Основные «персонажи» эмблематических изображений (преимущественных в панегирической литературе и драматургии) черпаются из наследия античной классики в версии европейского барокко: Петр-Марс (Феб, Геркулес, Агамемнон), Фортуна, Победа, Истина, Россия, персонифицированные обра зы дружественных и враждебных России земель (Ижорская земля — Андромеда; Швеция — лев), двуглавый орел российского герба (по чин аллегорическому истолкованию российского герба положил Симеон Полоцкий в «Орле российском» (1667)) 127 , Мужество, Вре мя (Сатурн с косой), Вечность, Любовь-Купидон 128 . Петр, как мы уже указывали выше, и сам отдал дань сочинению эмблематичес ких картин и девизов. В «Слове по случаю Ништадтского мира» Феофан Прокопович славил «монаршее остроумие» Петра, вы мыслившее «емблему» о «флоте и введенной в России навигации». Эта эмблема — «образ человека, в корабль седшего, нагого и ко у правлению корабля неискусного» 129 — послужила основой фрон тисписа «Книги устав морской» (СПб., 1721): на гравюре П. Пи-кара, сделанной по рисунку К. Растрелли (старшего), изображен открываемый женщиной занавес, за которым открывается вид

90

моря и плывущий под парусами корабль. На корме корабля — на гой мальчик, которому вручает кормило летящее «Время» (Сатурн с косой). По объяснению Прокоповича, изобретенная Петром эмблема не ограничивается прославлением флота: «Таяжде емблема , тот же образ служит ко изъявлению и всего воинского России состояния, каковое было в начале войны бывшия. Нага воистину и безоружна была Россия!» 130

Неравнодушие Петра и его окружения к западноевропейским эмблематикам имело, по моему мнению, далеко идущие послед ствия, выразившиеся прежде всего в доминировании не вербальных, но зрелищных форм риторической репрезентации власти. Внимание к риторическим тропам как традиционным приемам риторическо го украшения (ornatus, decorum) характерно варьирует при этом от собственно речевых жанров красноречия до их «визуальной» эмблематизации — практики, которая по меньшей мере не способствует теоретической рефлексии над словом и указывает не на речевые, но на визуально-проксемические формы коммуникации 131 . Непосред ственным примером «визуализации» риторического знания может служить появление риторики в роли «действующего лица» в теат ральном «Действе о семи свободных науках», разыгранном учащи мися Славяно-греко-латинской академии около 1703 года. В стихотворной речи, обращенной к зрителям, «Риторика» объясняет приносимую ею пользу (выражающуюся, между прочим, также в поэтическом знании — умении пользоваться «прекрасными рифмами»), а попутно излагает основные понятия риторического знания — «инвенция», «диспозициа», «эльокуциа», «мемория», «пронунциациа», — чтобы тут же дать их «славенский» перевод: «обретение вещи», «расположение», «изъяснение вещи», «па мять», «объявление вещи» 132 . В расширении границ панегиричес кого жанра риторы начала XVIII века типологически следовали сло жившимся традициям православной культуры со свойственным ей преобладанием эпидейктического — учительного и торжественно го — красноречия над судебным 133 .

Риторика служит арсеналом и способом «текстового» оформ ления эмблематического антуража, становящегося к середине XVIII века обязательной принадлежностью придворного церемониала и государственных праздников. Обращение к наследию ан тичной риторической классики сопутствует освоению мифологи ческих образов и сюжетов в контексте дискурсивной сакрализации монарха, декларативно соотносившей русскую историю и легендарную историю Древнего Рима 134 . Сочинение латиноязычных панегириков в данном случае принципиально не отличается от инициированного властью использования античной мифологической образности в публичных зрелищах (триумфальных строениях,


91

Николай Спафарий о музах. РНБ, Q.XVII. С. 13, 20 об.

иллюминациях, фейерверках), призванных к утверждению импе раторского культа 135 . «Зрелищная» демонстрация власти подразу мевает представление о риторике как о способе «украшения» и метафоризации речи, а в широком смысле — как о способе «дублирования» прямых значений переносными. Популяризация ан тичной мифологии подразумевает в этом смысле именно ритори ческое — метафорическое, аллегорическое — прочтение текста: так, в «Описании торжественных врат, воздвигнутых Славяно-греко-латинской академией» (1703) по случаю возвращения Петра в столицу, префект Славяно-греко-латинской академии Иосиф Туробойский оправдывает использование мифологических изображений и имен, чуждых или даже враждебных традиционной русской куль туре, подчеркивая их несобственное истолкование. Замечательно, что основанием для метафорической и аллегорической интерпретации эмблематических изображений, по Туробойскому, служит Св. Писание (допустимость аллегорической интерпретации биб лейского текста составляет отдельную проблему в спорах между со-

92

временниками Туробойского — адептами великорусского и юго-западнорусского православия) 136 . «Известно тебе буди читателю лю безный и сие, яко обычно есть мудрости рачителем, инем чуждым образом вещь воображати. Тако мудролюбцы правду изобразуют мерилом, мудрость оком яснозрителным, мужество столпом, воздержание уздою, и прочая безчисленныя. Сие же не мни быти буйством неким и кичением дмящегося разума, ибо и в писаниих божественных тожде видим. Не сучец ли масличный и дуга на облацех сияющая бяше образ мира; не исход ли израилтянов из Египта бяше образ нашего исхода от работы вражия; не прешествие ли чрез море образ бяше крещения; не змий ли, на древе висящий, образ бяше Иисуса распята <...> Аще убо сия тако есть, и аще писание божественное различные вещи в различных образах являет, и мы от писаний божественных наставление восприемше, мирскую вещь мирскими образами явити понудихомся и славу торжествен ников наших, в образе древних торжественников, по скудости силы нашея потщахомся прославите» |37 . В 1722 году Петр иници ирует перевод «Мифологической библиотеки» Аполлодора, препо ручив ее издание Синоду и декларативно игнорируя сомнения в уместности церковной пропаганды языческой энциклопедии 138 .

Общим знаменателем освоения риторического знания до се редины XVIII века, так или иначе, остается освоение чужого опы та — культурного, социального, идеологического. О чуждости это го опыта ярко свидетельствует донос, составленный в 1718 году одним из наиболее приближенных к Петру людей — князем А. Д. Меньши ковым на служившего у него Семена Дьякова. Поводом для доноса Меньшикову послужили некие «письма» Семена, в которых слова от конца к началу читаются так же, как от начала к концу, — в попытке составления палиндромов князь увидел направленное против себя «волшебство» 139 . Приведенный пример показателен, чтобы судить о том культурном фоне, на котором происходило знакомство русского общества начала XVIII века с риторической традицией. Представление о риторическом знании популяризует ся в обществе, знающем о нем более понаслышке, чем из социаль ной действительности. Апология европейского образования побуждает современников и соратников Петра апеллировать к общественным потребностям, указывать на гражданскую востре бованность латинского языка и риторики. Но апелляция эта выг лядит вполне утопичной и в 1730-е, и в 1740-е годы. В 1730-е годы Кантемир полагал актуальным выводить в сатирическом виде ста ровера — помещика Сильвана, убежденного в бесполезности зна ния латыни: «Живали мы преж сего не зная латыне, / Гораздо обильнее, чем живем ныне...» 140 В эти же годы В. Н. Татищев разъясняет смысл изучения риторики: владение красноречием не-


93

обходимо «человеку, обретающемуся в гражданской услуге, а наи паче в чинах высоких, яко же и в церковнослужении быть надеж ду имеющему»; «нуждно знать красноречие, которое в том состоит, чтоб по обстоятельству случая речь свою учредить, яко иногда кратко и внятно, а иногда пространно, иногда темно, и на разные мнения применять удобное, иногда разными похвалами, иногда хулениями исполнить и к тому прикладами украсить, что особли во статским придворным и в иностранных делах, а церковным в поучениях и в сочинении книг полезно и нуждно бывает» 141 . Вме сте с тем подготовку преподавателей и учащихся Славяно-греко- латинской академиях Татищев расценивает как никуда не годную: «Язык латинский у них несовершен для того, что многих книг нуждных и первое лексикона и грамматики совершенных не имеют, латинских необходимо нуждных имянуемых авторов классических, яко Ливия, Цицерона, Тацита, Флора и пр., не читают, и когда им дать, разуметь не могут <...> Что их реторики принадлежит, то более вралями, нежели реторами, имяноваться могут, зане от недостатка вышеобъявленного часто все их слоги реторическими пустыми словами более, нежели сущим делом, наполняют. Да еще того дивняе, что мне довольно оных реторов видеть случилось, которые правил грамматических в правописании и праворечении не разумеют» 142 . Убежденный в преимуществах европейского обра зования и ратовавший за следование заложенному Петром I правилу посылать русских студентов учиться за границу, Татищев в своей критике отечественных школ не был, вероятно, беспристра стен, но едва ли далек от реального положения дел.

6

 

Латиноязычные риторики, продолжающие оставаться основными руководствами в изучении красноречия в Славяно-греко-латинс кой и Киево-Могилянской академии, демонстрируют в это же вре мя смещение интереса с детализации фигур и тропов в плоскость внешней психологизации речи. Изложение риторических правил включает наставления «о чувстве <...>, о страхе, уверенности, сты де и бесстыдности, <...> о гневе, смирении, любви и ненависти и о последствиях ненависти; о возмущении, ревности и о следстви ях любви, о несчастии и об измене», «о недостатках и силе голо са», «о произношении», «о движении тела»; «о пороках испорченного красноречия», «о рассмотрении аффектов души»; «должно ли оратору проклятия и ругательства употреблять против нечестивых или еретиков или же следует прегрешения одних смехом, иных воинственной речью уничтожать» 143 . В «Кратком руководстве к красноречию» Ломоносова (1748) описание страстей призвано по-

94

мочь оратору снискать «добрый успех», но для его достижения «должно самым искусством чрез рачительное наблюдение и фило софское остроумие высмотреть, от каких представлений и идей каждая страсть возбуждается, и изведать чрез нравоучение всю глубину сердец человеческих». «Страстный человек», каким его рисует Ломоносов, не только говорит: «при словах его купно и движение тела, как взгляды, махания и плескания руками, трясе ние членов и прочая, что дает великую живность слову и умножа ет силу красноречия» 144 .

Повышенное внимание к риторическому учению об аффектах в социокультурном контексте России XVIII века обнаруживает в данном случае как собственно дисциплинарную, так и идеологи ческую мотивацию. В истории культуры адаптация заимствован ного знания закономерно выражается в посильном соотнесении «чужого» и «своего», в поиске решений, исключающих «семиоти ческий конфликт» между старым и новым, традиционным и инновативным. Однако содержательное освоение латиноязычных риторик в условиях русской культуры осложнялось не только необходимостью изучения латыни, но и необходимостью изучения латиноязычного культурного наследия. Первая проблема решалась сравнительно быстро 145 , но знание языка еще не означало умения ориентироваться в хрестоматийных для полноценного риторического образования текстах Аристотеля, Цицерона, Квинтилиана , Скалигера, Меланхтона. Замечание В. П. Вомперского, охарактеризовавшего в свое время ранние русскоязычные риторики как «своеобразные энциклопедии лингвистических и сти листических знаний своего времени» 146 , в данном случае справед ливо: освоение риторической традиции в России выражалось не в создании риторических трудов, а в собрании относящихся к риторике сведений. Схожая ситуация симптоматично прослеживается применительно к адаптации логического, философского знания 147 и даже в такой, казалось бы, прикладной области знания, как арифметика. Опубликованная в 1703 году «Арифметика» Л. Ф. Магницкого (воспроизводившая собою, стоит заметить, риторико-катехизическую форму изложения материала в вопросах и ответах) представляла не компендиум математического опыта, но энциклопедию относящихся к математике тем, заимствован ных из западноевропейских источников 148 . Однако важность ком пиляции Магницкого в глазах его первых читателей состояла, как справедливо подчеркивал А. Вусинич, не только и не столько в популяризации математического знания, сколько в сознательной демонстрации относящихся к математике проблем практического плана (прежде всего военного и экономического характера), требующих математического решения 149 .

95

Ценность риторических руководств, созданных в России с ог лядкой на западноевропейские риторики, имела схожее значение. Доминирующей тенденцией в изложении риторического матери ала является в этих случаях информационная и практическая сторо на дела. В 1735 году В. К. Тредиаковский, предвосхищая филологи ческие труды М. В. Ломоносова, обращался к членам Российского собрания с «Речью о чистоте российского языка», призывая занять ся составлением русской грамматики, риторики и толкового сло варя 150 . Изданное в 1748 году сочинение М. В. Ломоносова «Крат кое руководство к красноречию» (2-е изд. 1759, 3-е изд. 1765 г .) имело фундаментальное значение в истории русской филологичес кой мысли, став хрестоматийным ориентиром для авторов пос ледующих русских риторик 151 . Вместе с тем проект Ломоносова был — и в известной мере остался в истории российского образования — утопией. Давно замечено, что произведения самого Ломоносова (и прежде всего его панегирики) написаны «по всем правилам древней риторики» 152 . Однако ораторские и литературные примеры такого соответствия в творчестве этого автора в кон тексте русской культуры слишком уникальны, чтобы говорить об образовательной и публичной востребованности схожего опыта в русской культуре второй половины XV11I века.

Отношение к риторическому знанию в эпоху Ломоносова оп ределяется прежде всего репутацией латиноязычного образования, необходимого, в частности, для медицинской профессии. Так, по донесению Киевского митрополита в Екатерининскую комиссию по Уложению, «в 1754 году по письменным приглашениям Медицинской коллегии и по собственному желанию более 300 студентов Киево-Могилянской академии отпущено было в медико-хирургическую науку», причем «не проходит ни одного года, которого бы здешней академии студенты самопроизвольно не отпускаемы были в медицинскую науку» 153 . Оживление гуманитар ного интереса к изучению древних языков и риторике наблюдает ся и при Екатерине II : оно созвучно декларируемым — вплоть до Французской революции 1789 года — европоцентристским тенден циям в образовательной политике России и, кроме того, возрож дению «грекофильских» настроений при дворе 154 .

Преподавание риторики воспринимается в духе европейского Просвещения, но в принципе не обязывает к знанию русского языка. Для эпохи 1770-х годов характерна судьба Гальена де Сальморана — одного из многих авантюристов, пытавших счастья на рус ской службе, проделавшего в России карьеру от гувернера в знатных домах до учителя истории и риторики в Санкт-Петербургском су хопутном шляхетском корпусе 155 . За время правления Екатерины II было издано свыше двадцати пособий (азбук, грамматик и хре-

96

стоматий) по греческому и латинскому языку, около десяти слова рей латинского языка и не менее тринадцати переводных и оригинальных риторических руководств на русском языке 156 . Для пользы учебного процесса предлагалось даже ввести раздельное преподавание древних языков в соответствии с четырьмя предме тами — грамматикой, риторикой, историей и философией 157 . В период правления Екатерины II все это не отменяет, впрочем, институциональной невостребованности риторического образова ния. О сфере приложения риторических знаний можно судить, например, по делу «о предании решению совестного суда отставного капитана Ефимовича, зарезавшего в безумстве жену свою». После расследования обстоятельств преступления капитан был отослан в Смоленск, где содержался в монастыре; «для увещевания его был определен учитель риторики, коим умышленного убийства в нем не примечено» 158 .

В отличие от Западной Европы, риторика в России так и ос тается на периферии социального спроса, а теоретическая рефлек сия в области риторической практики не простирается далее реше ния задач перевода и русификации латиноязычных риторических терминов. Дискуссия о соотношении «своего» и «чужого» культур ного опыта ведется в плоскости привычного для русской культу ры обсуждения заимствованных слов, их перевода и этимологиза ции 159 . Еще Ломоносов предлагал использовать для передачи труднопереводимых иностранных слов транслитерацию, но придавать при этом «иностранному слову форму, наиболее сродную русскому языку», а в других случаях — последовательно русифи цировать латиноязычные термины. Этот опыт и служит эвристическим ориентиром для авторов, обращавшихся к проблемам риторической (а также грамматической, логической и, шире, философской) терминологии во второй половине XVIII века 160 . Одним из таких авторов был преподаватель риторики в Славяно- греко-латинской академии Макарий Петрович (1733—1765). В пре дисловии к переведенной им «Логике» Баумейстера (1749) Петро вич посвящает обширный пассаж иноязычной терминологии: «Взаимствовал я в некоторых местах как из греческого, так и из латинского языка некия слова — без етого крайне обойтись нелзя было, иначе или весма трудно или невозможно было ясно свои мнения предложить. Понеже надобно было или описательно пред ложить, или ввесть такое какое-нибудь слово, которое невразуми тельно было <...> Следовательно, непременно надобно было чужестранныя употреблять речи, которые почти из прежних времен в употребление вошли и которые на чужестранном языке лучше можно разуметь, нежели ежели бы их на российской перевесть язык, как наприм[ер]: субъект, предикат, идея, термин, аргумента-

97

ция, силлогизм, сорит, категория и проч.» 161 А. О. Маковельский полагал, что в терминологическом отношении Макарий Петрович следовал «Риторике» M . В. Ломоносова 162 , но очевидно, что в этом следовании не было подражания: в отличие от Ломоносова, по возможности использовавшего калькирующие латинские термины славянизмы, Петрович предпочитает транслитерировать иностран ные термины, сохраняя, таким образом, за ними уже сложивший ся контекст западноевропейской науки. В 1755 году убеждение в больших достоинствах русского языка в сравнении с латинским предопределяет декларации молодого профессора красноречия H. H. Поповского (1730—1760) в речи «О пользе и важности фи лософии», прочитанной в Московском университете и в том же году напечатанной в издании академических сочинений. «Изобилие Российского языка», по Поповскому, не может вызывать сомнений: «перед нами римляне похвалиться не могут». «Что же до особливых надлежащих к философии слов, называемых термина ми, в тех нам нечего сомневаться. Римляне по своей силе слова гре ческие, у коих взяли философию, переводили по-римски, а коих не могли, те просто оставляли. По примеру их тож и мы учинить можем» 163 . Схожим образом рассуждает преосвященный Амвросий (Серебренников) — автор «Краткого руководства к оратории рос сийской» (1-е изд. — 1778, 2-е изд. 1791): предуведомляет читате лей о том, что «речения греческие, а особенно в тропах, фигурах, пе риодах и других местах, переводил <...> инде последуя г. Ломоносову, а инде смотря более на определение, нежели на происхождение их» 164 , т.е., говоря другими словами, предпочитает транслитерации латинских терминов их семантическое калькирование.

Языковой пуризм, заставляющий избегать транслитерации и искать русскоязычные варианты для иностранных слов и понятий, набирает силу к концу XVIII века; выразился он, в частности, и в лексикографических принципах «Словаря Академии Российской» (одним из составителей которого, заметим в скобках, был вышеупомянутый Амвросий). Тенденция к русификации риторических терминов и вообще иноязычных заимствований достигнет своего апофеоза в «Опыте Риторики» Ивана Степановича Рижского (1796, 2-е изд. — 1805; 3-е — 1809; 4-е — 1822), в годы дискуссий шишковистов и карамзинистов: «Нельзя вовсе чуждаться иностранных слов и за неимением в своем языке слова отвергать идею, но с дру гой стороны, только тогда можно употреблять иностранное слово, когда оно всеми принято и когда решительно нет равносильного ему в родном языке. Но и этим, неизбежным, иностранным словам надо предпочитать природные, которые изобретаются или возобновляются людьми, знающими язык основательно и философски <...> Что выразительнее слова: неискусобрачный? Созна-

98

менательное с ним innuptus менее, а французское garcon еще менее выразительно» 165 .

7

Вне университетского образования риторика в России по-прежнему продолжала преимущественно связываться с гомилетикой, ко леблющейся между традициями профетического вдохновения, идущей от Григория Двоеслова, и силлогистического красноречия, возводимого к Аврелию Августину 166 . В записке 1761 года, адресо ванной И. И. Шувалову, М. В. Ломоносов подчеркивал, что одним из непременных условий в повышении общекультурного уровня православного духовенства должно служить «знание истинного красноречия, состоящего в основательном учении, а не в пустых раздобарах» 167 . О степени осуществимости мечтаний Ломоносова можно судить по приводимому им здесь же сравнению служителей православной и протестантской церкви Германии: «Тамошние па сторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают, а ежели хотя мало коего увидят, что он пьет, тотчас лишат места. А у нас при всякой пирушке по городам и по деревням попы — первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по кабакам ходят, а иногда и до крови дерутся. Пасторы в своих духовных детских школах обучавшихся детей грамоте наставляют закону божию со всею строгостию и прилежанием <...> А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько там му жичий батрак или коровница умеют» 168 . Как бы то ни было, подавляющее количество русскоязычных риторических руководств, изданных во второй половине XVT1I века, написано священнослужителями, либо предназначено для священнослужителей 169 , что вольно или невольно способствовало взаимосоотнесению риторического знания и традиционных вероучительных наставлений. Особое место в этих наставлениях отводится практикам обуздания страстей, находящих свою опору в традиционных для учительной литературы «словах» «о молчании», «о нестяжании», «о умилении» и т.д. 170

Помимо университетских и гомилетических пособий, отдель ную группу книг по риторике представляют множащиеся к концу XVIII века издания, которые правильнее было бы назвать руковод ствами по этикету 171 . Представление об этикетных особенностях риторического знания выражается в правилах «хорошего тона», а также в эстетических предпочтениях эпохи барокко — как в области вербальных, так и вневербальных (прежде всего — изобрази тельных) форм риторической репрезентации. Стоит заметить, что


99

сама проблема соотнесения, с одной стороны, изображения, а с другой — звука и звучащего слова имела в России научно-акаде мическую предысторию уже к середине XVIII века: среди докладов, прочитанных в Петербургской академии наук, известна речь ака демика Г. В. Крафта от 29 апреля 1742 года по вопросу, «могут ли цветы, известным некоторым образом расположенные, произвес ти в глазах глухого человека согласием своим такое увеселение, ка кое мы чувствуем ушами из пропорционального расположения тонов в музыке?» 172 . Эмблематическое воплощение риторическо го знания предполагает восприятие, не сводимое к навыкам пись ма и речи. Показательно, что в изданном в 1763 году трактате О. Лакомба де Презеля «Иконологический лексикон» в качестве эмблематического атрибута риторики называется Меркуриев жезл, причем одновременно сохраняется традиционное истолкование образа Меркурия как покровителя торговли и посланника 173 . Эмблематика продолжает рассматриваться как необходимый элемент и в поэтической практике — например, в многократно переиздававшемся сочинении А. Д. Байбакова «Правила пиитические о стихотворении Российском и Латинском, со многими против пре жнего прибавлениями, с приобщением пиитико-исторического словаря, в коем содержится баснословных богов, мест, времен, цветов, дерев и проч. имена, с их краткою историею и нравоучением; также Овидиевы превращения, и при конце отборные Пуб лия Виргилия Марона стихи. В пользу юношества обучающегося поэзии, и для всех Российского стихотворения любителей Д.Б.К.» (М., 1774; к 1826 году — 10 переизданий). Вторым, дополненным и исправленным, изданием печатаются изданные при Петре «Сим волы и емблематы». Эмблема в этом издании, к слову сказать, про тивопоставляется символу, как изображение — тексту: «Емвлема есть остроумное изображение, или замысловатая картина, очам представляющая каноениесть (sic! — К. Б.) естественное одушевленное существо, или особливую повесть, с принадлежащей к ней нарочитою надписью, состоящею в кратком слов изречении» 174 . Дважды переиздается вышедшее при Петре собрание дидактико- эмблематических мотивов «Иеика i еропол i т i ка, или Ф i лософ i я Нравоучителная» (СПб., 1764 и 1796).

Популяризация эмблематики в конце XVIII века поддержива ется рассуждениями о преимуществах живописи над поэзией, и шире — изображения над словом (в напоминание о хрестоматийном полустишии Горация: «ut pictura poesis erit») . В предисловии А. Иванова к переведенному им трактату «Понятие о совершенном живописце» (1789) живопись и словесность именуются двумя сест рами, «намерения которых одинаковы; орудия каковые употребляют они для достижения своих целей, так же сходны и разнятся

100

только видом своим» 175 . Вместе с тем, по Иванову, преимущества живописи очевидны, «поелику живопись касается души» «посред ством чувства зрения, которое вообще имеет больше власти над душею нежели прочие чувства и затем, что она глазам нашим пред ставляет самую натуру» 176 . Теми же словами объяснял преимуще ства живописи конференц-секретарь Академии художеств Петр Чекалевский в «Рассуждении о свободных художествах» (1792): «Живопись более стихотворства имеет силы над людьми, потому что она действует посредством чувства зрения, которое больше других имеет власти над душею нашею» 177 . В 1799 году выходит перевод трактата французского художника Шарля-Антуана Куапеля (в издательской транслитерации Карла Кепеля) «Сравнение красноречия с живописью» (французское издание 1751), посвя щенного проблеме, сама постановка которой подспудно знамену ет ослабление позиций риторического знания в иерархии эстетических предпочтений культуры барокко 178 .

В начале XIX века издания по эмблематике множатся (отметим здесь изданный в 1803 году двухтомный сборник «Иконология, объясненная лицами, или Полное собрание аллегорий, емблем и пр. <...> гравированных г. Штиобером в Париже), но уже в 1804 году безымянный автор заметки «Девизы», опубликованной в «Вестни ке Европы», сетовал, что «аллегорические изображения и надпи си вышли из моды» 179 . Двумя годами позже в словаре «иностран ных речений» ? . ? . Яновского эмблема определяется как «род символического или не всякому вдруг удобопонятного изображения, украшаемого обыкновенно каким-либо остроумным изрече нием» 180 . К 1820-м годам интерес к изобразительным аллегориям постепенно затухает, а их истолкование не подразумевает обяза тельности соотнесенных с изображением (pictura) надписей (motto: inscriptio, subscriptio). «Словарь древней и новой поэзии» ? . ? . Остолопова (1821) в определении эмблемы («емблемма есть аллегори ческое изображение нравственной или политической мысли») так же не настаивает на необходимости поясняющего изображение текста (только «когда изображение не может быть для всякого вра зумительно, тогда прибавляется несколько слов и сие называется леммою»), но зато выделяет эмблему «в словесности»: «В словесно сти Емблемма есть Аллегорическое изображение, под каким либо существенным видом, нравственной или политической мысли». Как пример словесной эмблемы здесь же приводится одна из строф стихотворения Г. Р. Державина «Изображение Фелицы»: «в стихах Державина», по мнению автора словаря, «каждая почти строфа составляет Емблемму» 181 . Хорошо сказанное — предстает воочию. Хорошие стихи равнозначны хорошим картинкам 182 .

101

8

В общественной атмосфере России конца XVIII — начала XIX века отношение к риторике как к культурной и социальной практике, имеющей свои импликации во вневербальных формах коммуникативного дискурса, возвращало ее апологетов к аргументации европейских критиков риторической схоластики столетней давно сти; вместе с тем оно не было чуждо и руссоистскому тезису о благотворной «близости к природе» и эмоциональной непосредственности. Вослед просветителям (настаивавшим, что ценность сказанного определяется социальной ценностью идей, а не тех риторических форм, в которых они выражаются 183 ), а также почи тателям Руссо, превозносившим ценности «правды чувства» 184 , восприятие риторики в России балансировало между истолкова нием риторики как учения о чувствах и ее пониманием как учения о социально значимых идеях. В 1759 году А. П. Сумароков убеждал читателей «Трудолюбивой пчелы»: «Щастливы те, которых искус ство не ослепляет и не отводит от природы, что с слабостью разу ма человеческого нередко случается <...> Природное чувствия изъяснение изо всех есть лутчее» 185 . Ученики Ломоносова H. H. Поповский и А. А. Барсов в своей преподавательской практике в Московском университете пользуются «Риторикой» И. А. Эрнести , настаивавшего, что главное в красноречии — не правила, но «познание жизни и сердца человеческого» 186 . Федор Эмин тогда же, сочувственно поминая Жан-Жака Руссо и предвосхищая манифе сты Н. Г. Чернышевского, устами главного героя в романе «Пись ма Ернеста и Доравры» (1766; 2-е изд. — 1792) резонерствует на предмет бесполезности стихотворства: «Стихотворство есть наука больше хороша, нежели полезна; ибо и без рифмы человек может быть велик и обществу полезен; <...> по той причине я всех хоро ших профессоров философии, физики, математики, истории и медицины предпочитаю всем славным трагическим, или комичес ким сочинителям, которых сочинения в то время каждому челове ку нравятся, когда ему делать нечего» 187 . «Любослов», безымянный автор опубликованного в 1783 году в «Собеседнике любителей рос сийского слова» «Начертания о российских сочинениях и россий ском языке», напоминал о том же «почтенным господам издателям»: «Демосфены и Цицероны не столь красноречием своим, сколь силою и важностию чистого нравоучения обращали внима ние к своим речам; но только сии так были расположены, что стройность и непрерывная связь мыслей всегда потрясали связь понятий народных» 188 . По убеждению юного М.М. Сперанского («Правила высшего красноречия», 1792, впервые опубликовано в 1844 году), «учение о страстях» не дополняет риторическое обра-

102 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

зование, но составляет само его «основание»: риторика не отлича ется от поэзии («ораторы столь же родятся, как и пииты»), а ее изучение (названию сочинения) не означает заучивание правил: «Обучать красноречию неможно, ибо неможно обучать иметь бли стательное воображение и сильный ум» 189 . Теоретический скепсис на предмет оправданности риторической техники в изложении общественно полезного содержания не обходит стороной и лите ратурные произведения. Так, Фемистокл — философствующий на манер Руссо главный герой романа Федора Эмина «Приключения Фемистокла» (1763; 2-е изд. — 1781), — превозносит «натуру» как имеющую в себе «всю потребную философию», и ожесточается против красноречия, видя в нем препятствие к поиску истины и добродетели «в сердцах и разумах»: «Не красноречие ли, по боль шей части, испортило человеческие нравы?.. Ах, ныне красноре чие подобно ветряной мельнице, на ту сторону обращающейся, от куда ветер дует» 190 . М. Комаров, в предисловии к роману «Неви димка, история о Фецском королевиче Аридесе и о брате его Полумедесе » (1789), с удовольствием отмечая, что «чтение книг вошло у нас в великое употребление» среди людей «всякого звания», заявляет, что потому и сам он старался писать просто, «не употреб ляя никакого реторического красноречия» 191 .

В начале XIX века приоритеты «общественной пользы» определяют отношение к риторике, выраженной в «Законоположении» масонского «Союза Благоденствия»: «Истинное красноречие состоит не в пышном облечении незначащей мысли громкими сло вами, а в приличном выражении полезных, высоких, живо ощуща емых помышлений» 192 . Воодушевленные идеалами практической филантропии масоны (а позже — декабристы) оценивают риторику с точки зрения гражданской ответственности ритора за свои сло ва. Оратор призван руководствоваться тем, что в терминах антич ной риторики определяется понятием «парессия» (parrhessia, licentia), — фигуральностью «свободной» речи, позволяющей ора тору искренне выражать мысли и эмоции, «вольностью» (как пе реводил этот термин Ломоносов) проповедовать нелицеприятную истину 193 . Михаил Никитич Муравьев (1757—1807), занимавший масонский пост Ритора в ложе «Три добродетели», не допускал сомнений в том, что «красноречие не ограничивает себя приятною должностию воздавать похвалы добродетели. Оно преследует порок, срывает личину с счастливого злодея и предает его безследно пред лицом вселенной и потомства. Ежели истина и любовь чело веческого рода управляет гласом витии, то добродетель не имеет защитника более ревностного и более сильного, как красноре чие» 194 . «Истина и любовь человеческого рода» — это и есть те ос новные правила, которых следует держаться ритору. Характерно,

Правила риторики: термины и исключения 103

что сам Муравьев приложил силы к написанию риторического трактата по-латыни, с примерами на французском языке 195 . Кажу щийся запоздалым и странным для послеломоносовской поры языковой выбор Муравьева, блестящего русскоязычного стилис та 196 , трудно объяснить иначе, чем как сознательное возвращение к значимо космополитическим языкам европейской культуры: ла тинские термины не нуждаются в переводе, поскольку они обозна чают не новые слова, но универсальный язык общечеловеческой морали 197 .

Защитниками традиционных риторических правил в конце XVIII — начале XIX века выступают литераторы, так или иначе противопоставляющие себя общественному и литературному mainstream'y· Примером такой — вполне архаичной не только для европейской, но и для русской литературы начала XIX века — похвалы риторики может служить повесть Н. П. Брусилова «Бедный Леандр, или Автор без риторики» (СПб., 1803). Главный герой этой повести — неискушенный в риторической науке сочинитель Леандр — претерпевает творческие неудачи и злословие критиков только потому, что не в состоянии воспользоваться надлежащими риторическими предписаниями. Продекларированные принципы Брусилов пытался продемонстрировать собственным творчеством, сконцентрировав реализацию риторических правил в повести «Старец, или Превратности судьбы» 198 . Появляющиеся в 1810— 1830-е годы университетские учебники по риторике А. Ф. Мерзлякова, Ф. Малиновского, А. Могилевского, ? . ? . Кошанского, П. Е. Георгиевского не выходят за рамки подредактированного пе реписывания западноевропейских сочинений столетней давнос ти 199 . В 1811 году автор статьи «О красноречии», опубликованной в «Вестнике Европы», задаваясь вопросом о причинах упадка ри торики, отвечал на него так: «Нет порядка и связи в мыслях — нет полного убеждения и рассудка» 200 . А другой автор опубликованного в том же «Вестнике Европы» «Сокращенного начертания риторики» убеждал читателя в том, что риторика — это не только наука говорить, но «наука, которая имеет способность убеждать и преклонять слушателя на свою сторону <...> Возбуждаем в слушате лях участие, приводим в движение сердца их и покоряем волю» 201 . Еще через год в либеральном журнале Общества любителей словес ности «Санктпетербугский вестник» (№ 6) анонимный автор статьи о римском красноречии в духе времени связывал расцвет риторики со свободой слова, а упадок — с водворением деспотизма 202 .

Содержательное выхолащивание риторического знания характерно иллюстрируют издающиеся позднее руководства Я. В. Тол мачева и Е.Б. Фукса по «военному красноречию» 203 , а также рас суждения А. С. Шишкова, Г. Городчанинова, С. Н. Глинки о

104 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

превосходстве церковного красноречия над светским 204 . Николай Остолопов, автор изданного в 1821 году трехтомного «Словаря древней и новой поэзии», включающего на равных правах поэти ческие и риторические термины, уведомляет читателя о трудно стях, с которыми ему пришлось столкнуться при его составлении: «Сначала я должен был читать и перечитывать разных, как иност ранных, так и отечественных писателей, для того только, чтобы собрать принадлежащие к предмету слова. <...> Потом, приведя в азбучный порядок собранныя слова, надлежало обратиться снова к тем же книгам, но с другим намерением: выписывать, сокращать, переводить полными статьями, прибавлять к тому собственныя мои замечания, приискивать примеры и пр.» 205 Показательно, что опыт отечественной словесности обеспечивает Остолопову арсенал примеров к приводимым понятиям, но объяснение последних от сылает к Скалигеру, Фоссу, Цетцесу, а не к авторам-соотечествен никам. В истолковании поэтических и риторических понятий Остолопов осознает себя не меньшим первопроходцем, чем когда- то — девятью десятилетиями ранее — чувствовал себя А. Кантемир, считавший необходимым снабжать свои переводы и сатиры пространными терминологическими пояснениями без каких-либо упоминаний о предшествующих риториках 206 .

Девальвация надежд, некогда возлагавшихся на риторические правила, достигает своего пика к концу 1830-х годов. В 1836 году журнал «Библиотека для чтения», сообщая о четвертом издании «Об щей реторики» и о третьем издании «Частной реторики» ? . ? . Кошанского, иронизирует на предмет их практической полезности: «Мерзляков создал г. Кошанского, а г. Кошанский создал Пушки на. Следовательно, А. С. Пушкин учился по риторике г. Кошанского, и, следовательно, учась по риторике г. Кошанского, можно выучиться прекрасно писать» 207 . О предшественниках Кошанско го говорить, конечно, и не приходится: в поэтическом творчестве Ломоносова читателю, со слов В. Г. Белинского, предлагается отныне видеть не более чем «так называемую поэзию», выросшую «из варварских схоластических риторик духовных училищ XVII века» 208 . К середине XIX века представление о риторике как дис циплине, поддерживающей собою предосудительный нормативизм в литературе и искусстве, могло считаться уже расхожим. Особенностью крепнущего убеждения в необязательности ритори ческого образования на русской почве оказывается лишь то, что «разрушение красноречия» (характеризующее, по удачному выраже нию Ренаты Лахманн, смену дискурсивной ориентации в евро пейской и русской культуре конца XVIII — начала XIX века 209 ), происходит в обществе, где разрушать было фактически нечего. Победа остается за эмоциями.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел языкознание











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.