Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Зарезин М. Последние Рюриковичи и закат Московской Руси
ОТ АВТОРА
Падение династии Романовых и катастрофа 1917 года прочно связаны между собой в общественном сознании. Уход с политической сцены династии Рюриковичей повлек за собой потрясения не меньшего масштаба, чем Февральская революция. И если кто-то полагает, что события той эпохи не более чем «преданья старины глубокой», то жестоко ошибается. Каждая русская Смута порождает следующую, передавая своеобразную эстафету до наших дней. Пока мы не вычислим алгоритм возникновения и развития русских Смут, мы вряд ли сможем рассчитывать на возрождение нашего Отечества. Фраза «Россия, которую мы потеряли» стала сакраментальной. Московская Русь последних Рюриковичей, по нашему мнению, первая потерянная нами Россия – уникальная цивилизация, которая не погрузилась в океанскую пучину подобно Атлантиде, а растворилась в бурном потоке времени, в бескрайних российских просторах.
В истории русского Средневековья исследователей в первую очередь привлекает внимание процесс собирания русских земель вокруг Москвы, разрастание небольшого удельного княжества в могучую национальную державу. Однако замечательно не только это удивительное превращение, но и характер нового государства. Московская Русь – особая социально-политическая формация, отличная как от удельного княжества Даниловичей, так и от абсолютной монархии Годунова и первых Романовых. Здесь усиление единодержавия сочетается с появлением представительных органов власти и земского самоуправления, первые попытки установить контроль над умами – с горячим обсуждением волнующих общество вопросов. Здесь все самобытно: и политический строй, и характер правовых и экономических реформ, и культура, и публицистика. Русские люди думают и действуют иначе, чем несколько десятилетий спустя – при Годунове и первых Романовых, где абсолютизм подавляет всяческую инициативу, а всевозможные новации сводятся к неловкому копированию западных образцов.
Несмотря на обилие бурных и противоречивых событий, поворотных точек в истории России не так много. В ходе исторического развития страны не часто возникают условия, когда факторы нестабильности способны преодолеть силу инерции, когда неустойчивость и новизна положения диктуют необходимость радикальных перемен и приводят к пресловутой «революционной ситуации». Увы, но такой поворотной точкой стало крушение Московской Руси. Ушла с исторической сцены сама династия Рюриковичей. Но если произошедшая в это же время смена на французском престоле Валуа Бурбонами не повлекла за собой радикальных перемен в жизни королевства, то закат Рюриковичей ознаменовался глубочайшим политическим, хозяйственным и нравственным кризисом, потрясшим самые основы русского государства. Само его существование оказалось под угрозой в годы Смутного времени.
Эпоху Московской Руси нельзя назвать переходной. Это была эпоха выбора – прежде всего выбора модели отношений между личностью, обществом и властью, той модели, которая в значительной степени сохранилась до сих пор. Спор шел о свободной воле человека, о том, доверяет ли власть – светская и церковная – сделать человеку выбор самостоятельно, либо не доверяет, а значит, берет его под свою жесткую и докучную опеку. Этот вопрос только на первый взгляд кажется отвлеченным – тот или иной вариант ответа на него непосредственно отражался на границах и характере правовой и экономической самостоятельности жителя Московской Руси.
Свой выбор предлагало нестяжательское движение заволжских старцев, его вольные и невольные союзники. По сути дела, через всю эпоху последних Рюриковичей прослеживается борьба двух групп российской элиты, протекавшая как бы в трех плоскостях. Помимо упомянутой религиозной – противостояния нестяжателей и иосифлян, борьба шла в сфере политической – в соперничестве сторонников сына Ивана III Василия и его внука Димитрия, а также клановой, что выражалось в столкновении между старомосковским боярством и «служилыми князьями» – выходцами из Литвы. Именно эта борьба в значительной мере определила характер исторического развития Московской Руси.
России предстояло сделать и другой важный для ее дальнейшей судьбы выбор – между различными формами и приемами управления страной: земским самоуправлением и сословно-представительными учреждениями, с одной стороны, и абсолютистским самодержавием, опирающимся на всевластие центрального бюрократического аппарата – с другой.
Не претендуя ни в коей мере на «ниспровержение основ», настоящая работа в значительной мере пересматривает традиционные взгляды на эпоху последних Рюриковичей. Дело не в том, что они по тем или иным причинам «устарели». «Устаревшим», а точнее ложным, стоит считать материалистическое (атеистическое), а затем и марксистское мировоззрение, которое укоренилось в среде научной интеллигенции в конце XIX века. Слепая вера в прогресс и социальное переустройство общества, которая так прочно владела умами как дореволюционных, так и советских ученых, способствовала тому, что исторический материал рассматривался прежде всего с точки зрения борьбы старого и нового, передового и реакционного. Как следствие, объективный анализ, даже у крупных исследователей, зачастую подменялся мифотворчеством.
Необходимо отметить, что в последние годы вышло немало глубоких и содержательных исследований, посвященных отдельным проблемам взаимоотношений нестяжателей и их оппонентов, их литературному наследию. Целью настоящей книги было показать борьбу двух направлений церковной и политической жизни той эпохи в самом широком историческом контексте. Думается, что различные подходы к данной теме помогут читателю получить более полное и яркое представление не только о Московской Руси XV—XVI веков, но и о процессах, происходящих в современной России.
Глава 1
НА НЕВЕДОМОЙ ВЫСОТЕ
Силы, которые стояли выше московского князя, исчезали: пала власть византийских царей, пало «иго» Золотой Орды. Московский князь поднимался на какую-то неведомую высоту. Нарождалось в Москве что-то новое и небывалое.
Иван Жданов. Русский былевой эпос
Собирание элиты
1471 год в русской истории знаменит прежде всего подчинением Великого Новгорода Московскому княжеству. Заключенный в 1456 году договор между боярской республикой и Москвой был подписан от имени великого князя Василия II и его сына Ивана, что дало последнему возможность рассматривать Новгород как свою «отчину». Важнейшие внешнеполитические акции Св. Софии отныне требовали согласования с московскими властями. Вече лишалось права самостоятельно принимать договорные грамоты, на которых отныне должна была стоять печать московского князя. Любой союз Новгорода с врагом Москвы отныне рассматривался как политическое преступление против великого князя.
Именно такое преступление и совершил вольный город в 1471 году, когда по инициативе боярской верхушки, раздраженной ущемлением своей власти москвичами, Новгород заключил союз с польским королем Казимиром. Данный документ не только отдавал власть в городе литовцам, но и содержал положения о совместных действиях против Москвы. Иван теперь имел все основания рассматривать подобный шаг Новгорода как предательство и получил законный повод покарать отступников. Но прежде он дважды пытался урезонить новгородцев и отвратить их от союза с «латинянами», и только после провала этих попыток он решился применить силу.
Против новгородцев, как предателей общерусских интересов, Иван повел рать, в которую вошли воины из Твери, Пскова, Вятки, что придало походу статус общенационального предприятия. Речь шла не о наказании города за неподчинение Москве, а о ликвидации угрозы для всей Руси. В это время Казимир вел переговоры с ордынским ханом Ахматом о союзе против Москвы. Если бы переговоры увенчались успехом, Новгород автоматически включался в этот альянс, и тогда не только Московское княжество, но и все русские земли оказывались в кольце вражеского окружения.
До присоединения Новгорода в состав московского княжества входили территории бывшей Владимиро-Суздальской Руси. С 1317 года, когда Юрий Данилович получил ханский ярлык на великое княжество Владимирское, московские князья рассматривали владимирский стол как свою вотчину. Поэтому все последовавшие приобретения можно рассматривать как реализацию этих полномочий. Господин Великий Новгород был не только самостоятельным государством, но и древнейшей самобытной цивилизацией. Присоединение Новгорода имело принципиально иное значение, чем предыдущие территориальные приобретения Москвы. Москва, наконец, выходила из своего северо-восточного угла на общерусский простор, обретала реальную перспективу перерастания в национальное государство. Смысл этого события в полной мере осознавал Иван III. В послании великого князя к новгородцам в марте 1471 года впервые в официальном документе московский князь был назван государем всея Руси.
Знаменательным проявлением этих перемен стал неожиданный шаг великого князя. Накануне новгородского похода 1471 года Иван пригласил в Москву всех епископов, своих братьев и зависимых от него князей, бояр и воевод, то есть, как указывает Г.В. Вернадский, был дан наказ собраться «всем боярским сынам» и дворянам, находившимся на его службе. «Это была по существу национальная ассамблея церковных и государственных лидеров, аристократии и дворянства», которую, по мнению историка, можно считать «прототипом земского собора XVI и XVII веков»[1]. С.О. Шмидт предполагает, что подобного типа совещания в конце XV – первой половине XVI века происходили нередко и попросту еще не выявлены исследователями[2].
Скорее всего «Национальную ассамблею» можно назвать высшим экспертным советом в форме сословно-представительного органа. Обратим внимание, что на «ассамблее» обсуждался вопрос не политический – выступать или нет против новгородцев (он был уже решен), а технический, узкопрофессиональный – в какое время лучше отправляться в поход. Роль квалифицированных советников в государственном управлении Иван во время на примере правления своего отца. По замечанию Костомарова, характер княжения Василия II решительно изменился в лучшую сторону после того, как он… потерял зрение. «Очевидно, – заключает историк, – что именем слепого князя управляли умные и деятельные люди… – митрополит Иона, князья Патрикеевы, Ряполовские, Кошкины, Плещеевы, Морозовы, славные воеводы – Василий Оболенский и его сын Стрига-Оболенский и Федор Басенок, но более всех митрополит Иона»[3]. Еще более определенно выражается Г.В. Вернадский: «Для судеб Москвы было счастьем, что в это время в разных группах сторонников Василия обнаружилось несколько одаренных государственных деятелей и военачальников»[4]. Созыв Национальной ассамблеи – совещательного органа гораздо более широкого по составу, чем Боярская дума – стал возможен благодаря формированию нового политического самосознания московской элиты. «Увидев себя в сборе вокруг Московского Кремля, новое, титулованное боярство взглянуло на себя как на собрание… властителей Русской земли, а на Москву как на сборный пункт, откуда они по-прежнему будут править Русской землей, только не по частям… а совместно, совокупно… Теперь… их прежняя власть… превратилась в собирательную, сословную и всеземскую», – отмечал В.О. Ключевский. Причем «сами московские государи поддерживали среди них этот взгляд»[5]. В таком случае даже Боярская дума как бы превращалась из исполнительного в представительный орган, но не в смысле того, что территории выбирали своего представителя, а властитель территории представлял ее в общегосударственном правительственном органе.
Великий князь Иван III
Появление представительных органов в Европе было продиктовано противоречиями между сословиями и конфликтами внутри правящей верхушки и оформляло сложившийся баланс сил и структуру общества. Социально-политическая ситуация, сложившаяся в Московской Руси, отличалась коренным образом, и, соответственно, отсутствовала надобность в такого рода органах. Появление земских соборов в Московской Руси продиктовано иными обстоятельствами. Значительно расширилась территория Московского княжества, собственно княжеский удел трансформировался в национальное государство, существенно усложнился процесс государственного управления – расширились функции, изменился масштаб требующих решения проблем. Но с ростом территории и превращением Москвы в центр собирания Руси здесь начала формироваться политическая элита, способная решать новые задачи.
Когда же происходило наиболее интенсивное сложение этой политической элиты? М.Е. Бычкова в работе «Состав класса феодалов в России в XVI веке», суммируя выводы С.В. Веселовского, А.А. Зимина и американского историка Н. Шэлдс-Колман, говорит о стабильности боярской верхушки Московского княжества, предки которой начали свою службу при Иване Калите, при этом подчеркивая, что эти исследования анализируют ситуацию до середины XV века[6]. Однако, как отмечал Ключевский, именно со второй половины XV столетия состав московского боярства глубоко изменяется: из 200 родовитых фамилий конца XVI века более 150 вошло в состав московского боярства именно с середины XV века[7]. В течение двух – трех десятилетий московская элита обновилась более чем на три четверти. «Служилое князье если не задавило, то закрыло старый слой московского нетитулованного дворянства».
Рост влияния новой волны московской элиты нетрудно проследить по тому, как изменялся состав Боярской думы. Наиболее ранний список бояр времен Ивана III относится к 1475 году. Из 11 бояр большинство – шестеро – составляют старомосковские фамилии: Василий Федорович Образец, П.Ф. Челяднин, братья Тучко Морозовы, Григорий Морозов и Василий Китай. Четверо относятся к служилым князьям – трое Патрикеевых (Иван Патрикеев, два его племянника – Иван Булгак и Даниил Щеня, а также А. В. Оболенский). Ярославский удельный дом представлял князь Федор Хромой. Прошло без малого четверть века, и картина значительно меняется. В Боярской думе образца 1498 года из того числа бояр шесть представляют служилых князей (Иван Патрикеев, Даниил Щеня и новое поколение клана Патрикеевых – сын Ивана Юрьевича и его зятья: Василий Патрикеев и Семен Ряполовский, а также двое Оболенских), двое удельных Ярославских князей и только трое старомосковских бояр – братья Яков и Семен Захарьевы, А.Ф. Челяднин[8].
Среди иммигрантов выделялись выходцы из Литвы – так называемые «выезжане» – Воротынские, Одоевские, Трубецкие, Вяземские, Голицыны, Вельские, Куракины. Переход литовских православных магнатов на службу московскому князю начался с Кревской унии 1386 года и продолжался до женитьбы Василия III на Елене Глинской, когда на службу Москве перешли Дмитрий Вишневецкий, Федор Мстиславский. В великое княжение Ивана III ключевую роль в правительстве играл Гедеминович Иван Патрикеев, а в армии – «литовец» Оболенский и «тверич» Холмский, руководившие военными действиями против Новгорода.
Федор Михайлович Мстиславский приехал в Москву в 1526 году и сразу же занял почетное место в московской элите: стал старшим членом Боярской думы и вступил в брак с племянницей великого князя Василия Анастасией. За что такая милость? Государь скорее имел основания не доверять Мстиславскому – его отец удельный литовский князь Михаил Иванович Заславский (Жеславский), праправнук Явнутия Гедиминовича, в 1499 году получивший в удел Мстиславское княжество, подался было с уделом на сторону Москвы, но после победы литовцев при Орше (1514) вернулся к литовскому государю.
Тем не менее Мстиславский сразу достигает положения, недоступного для представителей многих старинных московских родов. Очевидно, Василия, как и его отца, привлекает в литовских перебежчиках именно то обстоятельство, что их статус, каким бы высоким он ни был, целиком зависит от поддержки великого князя. Не случайно, после смерти Василия III, Гедеминовичи – Вельский и Мстиславский, а также западный Рюрикович, потомок черниговских князей Овчина-Телепнев, несмотря на чин старших бояр Думы, фактически остаются не у дел.
Только Овчине-Телепневу, благодаря известной близости к регентше Елене Глинской удалось сохранить свое политическое влияние.
«Выезжане» и «аборигены»
Почему же приезжие потеснили старомосковских бояр, верой и правдой служивших потомкам Калиты. Безусловно, большинство «выезжан», Рюриковичи или Гедеминовичи по крови, по происхождению стояли выше и удельных князей Северо-Восточной Руси, и старожилов великокняжеского двора. Переход князей на службу московского государя со своими землями усиливал потенциал Москвы и ослаблял ее врага – Великое княжество Литовское. По мнению А.А. Зимина, часть служилых князей (Гедеминовичи и Звенигородские) ранее не имела никаких поземельных связей в Московском княжестве, поэтому их благополучие всецело зависело от воли великокняжеской власти, а другие (Стародубские, Оболенские) хотя и были связаны со своими исконными владениями, но могли их сохранять только при прямом покровительстве могущественного московского сюзерена. А.А. Зимин отмечает, что именно эта часть политической элиты в Государевом дворе и Думе второй половины XV в. составляла самую влиятельную прослойку[9].
При этом историк объединяет Гедиминовичей, Стародубских, Оболенских и Звенигородских князей в категории «старомосковских княжат», включая сюда потомков тех князей, которые еще в XIV веке вошли в состав великокняжеского двора»[10]. На наш взгляд, это не совсем удачный термин, поскольку он искусственно отделяет служилых князей «первой волны» от литовских «выезжан» более позднего периода и, напротив, сближает их со старомосковским боярством. Кроме того, часть «старомосковских княжат» появилась в Москве только в начале XV века. Так, Александр Федорович Звенигородский и основатель рода Патрикеевых Патрикий Наримонтович приехали на Русь в 1408 году.
За их спиной – поколения самостоятельных властителей, ратные подвиги предков. Свежий взгляд на московский уклад жизни позволял более глубоко и критично оценивать его достоинства и недостатки, чем свыкшимся с привычным устройством «аборигенам». Очевидно, что в этот период укоренившееся в Москве боярство уступало «новичками» и по деловым, и по нравственным качествам. К тому же «литовцам» легче находили общий язык с выходцами из земель, недавно приобретенных Даниловичами. Москвичей уже в те времена не жаловали жители других российских земель. Как замечал Костомаров, при Калите его подданные «где только могли, показывали себя высокомерными господами над прочими русскими людьми»[11].
Вряд ли можно говорить о некоем исконно московском злонравии. Однако роль исполнителей ордынской воли благоприятствовала нравственной деградации москвичей. Они успешнее других раболепствовали перед ханом, благодаря чему получали власть над единоверцами, перед которыми, в свою очередь, охотно разыгрывали роль хозяев, полагая, что статус ордынских прислужников дает им право видеть в соплеменниках бесправных рабов.
Между тем часть «выезжан» ценила московскую службу именно за возможность бороться с врагами православия – католиками и ордынскими «бесерменами». Знаменитый воевода Дмитрия Донского Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский выехал из Литвы между 1366 – 1368 годами, то есть после окончания успешной войны Ольгерда с Ордой. В 1376 году он участвует в походе против волжских булгар, а спустя три года внук Гедемина воюет против Литвы. На Куликовом поле Боброк-Волынский командовал засадным полком вместе с серпуховским князем Владимиром Храбрьм. Но в 90-х годах, после поражения от Тохтамыша, Москва временно избегает столкновений с Ордой. Напротив, в это время энергично готовится к войне против ордынцев литовский князь Витовт. И вот православные сыновья Ольгерда князья Андрей Полоцкий и Дмитрий Брянский, а вместе с ними и Боб-рок-Волынский возвращаются на литовскую службу. Все они погибли в 1399 году на Ворскле в битве с войском Едигея.
Разумеется, неверно представлять всех «выезжан» бессребрениками, которые переходили на московскую службу исключительно движимые патриотическими убеждениями и нежеланием изменять православной вере. С другой стороны, если бы князья Западной Руси, выбирая свой дальнейший путь, исходили исключительно из меркантильных соображений, то чаша весов скорее всего качнулась бы в сторону Литвы. Королевские «привелеи» 1387 года освободили литовское шляхетство почти от всех государственных повинностей, закрепляли за ним право распоряжаться и передавать по наследству свои владения и имущество, выдавать дочерей замуж без санкции верховной власти – невиданная вольность для подданных московского государя. Городельская уния 1417 года закрепила привилегированный статус за литовскими боярами при условии перехода в католичество. Постепенно дискриминационные меры в отношении православных феодалов отменялись, однако сохранялся запрет для некатоликов занимать важные государственные должности. В 1447 году их права закреплялись новыми обширными «привелеями».
Если бы западнорусские князья отказались от православия, нет сомнения, что они вошли бы в элиту Речи Посполитой наравне с Радзивиллами, Сапегами, Вишневецкими, Сангушко и другими могучими магнатами. Как и у восточных соседей, в Литве административные функции от удельных князей постепенно переходили к государевым наместникам, но переезд в Москву в этом случае никаких особых выгод «выезжанам» не сулил. Никакого роста привилегий в Московской Руси не отмечалось. Напротив, как отмечает В.Б. Кобрин, уже к середине XIV века власть великого князя по отношению к своим боярам была достаточной для того, чтобы конфисковать у опального боярина владение и не возвращать его даже после примирения[12]. При Иване Васильевиче князьям запрещалось передавать свои вотчины кому бы то ни было без ведома великого князя[13]. Следует признать, что верность православной церкви и осознание того, что Москва по праву претендует на роль собирателя русских земель, в значительной мере побуждали западнорусских князей искать покровительства московского государя.
Старомосковское боярство не пользовалось авторитетом даже у земляков, о чем можно судить по примечательному эпизоду, который произошел во время нашествия хана Тохтамыша в августе 1382 года. Жители города, покинутые великим князем Димитрием, готовились выдержать осаду и выбрали в предводители литовского князя Остея. Г.В. Вернадский полагает, что на горожан «произвели впечатление его умение и уверенность в себе»[14]. Причем, судя по летописной записи, Остей случайно оказался в Москве в этот драматический момент, скорее всего впервые приехал в город и был доселе незнаком горожанам. Его ошибочно называют внуком Ольгерда: «…и се прииде к ним в град некий князь литовский Остей, внук Ольгердов, и тои скрепи град и затворися в нем со множеством народ»[15]. В критической ситуации москвичи отказали в доверии представителям хорошо им знакомых боярских родов и вверили свою судьбу чужаку – знаменательный сам по себе выбор – в первую очередь, как более умелому в ратном деле.
Последнее вполне объяснимо, ведь москвичи до недавнего времени получали боевой опыт лишь в карательных походах против соседних княжеств, в то время как литовцы сражались и с крестоносцами, и с ордынцами, а значит, имели возможность перенимать их тактические приемы и заимствовать вооружение. Приток знатных эмигрантов из Литвы способствовал резкому усилению военного потенциала Москвы, отмеченный еще в середине XIV века. При Дмитрии Ивановиче значительно выросло постоянное ядро русского войска – «двор», почему значительно изменились организация, тактика и вооружение русского войска[16].
Как показали С.Б. Веселовский и Л.В. Черепнин, служилые князья показали себя решительными сторонниками объединительной политики великокняжеской власти, хотя их представления о путях ее осуществления не всегда совпадали с намерениями Ивана III[17]. На первый взгляд, их политическая ориентация ничем не отличалась от устремлений старомосковского боярства. По словам Р.Г. Скрынникова, старомосковские бояре (Челяднины, Захарьины, Морозовы, Плещеевы) составляли наиболее прочную политическую основу поднимавшейся монархии. Но этой «основе» пришлось потесниться: «Старомосковская знать уступила первенство более знатным княжеским фамилиям, но и тогда продолжала прочно удерживать в своих руках важнейшие отрасли приказного аппарата управления государством…»[18]
Подобная оценка, по нашему мнению, нуждается если не в корректировке, то в комментариях. Старомосковские бояре «уступили первенство» во второй половине XV века. Сомнительно, чтобы они сделали это добровольно, не оказывая сопротивления. Роль приказной бюрократии становится заметной лишь в середине XVI века, к этому времени свои позиции аборигенам пришлось отвоевывать – разумеется, не без борьбы. Налицо и предпосылки возникновения конфликта интересов и очевидные проявления острого противоборства между старомосковским боярством и служилыми князьями.
Ситуация внутри служилого класса Московской Руси, сложившаяся к середине XV века, отчасти напоминает первый век правления киевских князей варяжского происхождения, когда сосуществовали княжеская дружина, которая до XI века была по преимуществу варяжской, и земское боярство славянского происхождения. Первые жили содержанием, получаемым от князя, были связаны только с ним товариществом военной дружины, делили с ним его победы и поражения. Вторые имели прочную оседлость, прочную связь с населением[19]. Конечно, выезжане были славянами и православными по вере, но они, как и варяжские дружинники, в большей степени были зависимы от государя. Кроме того, покидая Литву, они сознательно делали выбор в пользу Москвы – выбор, которого у представителей старомосковских родов не было.
Первое столкновение «аборигенов» и «выезжан» случилось в 1332 году, в княжение Ивана Калиты, когда в Москву из Литвы прибыл киевский выходец Родион Нестерович. Первый московский боярин Акинф Гаврилович Шуба, оскорбленный почетом, оказанным приезжему боярину, «не желая быть под Родионом в меньших», перешел на службу к тверскому князю[20]. Следующий, местнический по своему обличью, конфликт произошел при Димитрии Донском, когда представитель Гедеминовичей Боброк-Волынский оттеснил от первенства в Думе старомосковский клан Вельяминовых. Ивану Вельяминову, лишившемуся карьерной перспективы при дворе московского государя, пришлось бежать в Орду. По замечанию Р.Г. Скрынникова, «он представлял ту часть московских правящих кругов и населения, которая крепко держалась за старину и пыталась любой ценой избежать кровопролитного столкновения с Ордой»[21].
Если переезд Шубы в Тверь, по всей видимости, закончился для него благополучно, то вернувшийся на Русь из Орды Вельяминов в 1378 году был схвачен в Серпухове и казнен в Москве. В XV веке великие князья начинают энергичную борьбу против права отъезда, летописцы уподобляют ищущих новой службы бояр Иуде, называют «коромольниками льстивыми»[22]. Недовольные бояре, желающие перейти к другому государю, наталкивались на все большие препятствия в осуществлении своих планов и вынуждены были мириться с новыми московскими реалиями, уступая место пришельцам.
В документах тех лет встречаем такую реплику: «Приехал князь Юрий Патрикеевич и заехал боярина Константина Шею и других»[23]. В начале княжения Василия Дмитриевича наиболее влиятельным лицом был Иван Федорович Кошка. Крымский хан Едигей называет его старейшиной бояр и единственным советником великого князя[24]. Но после приезда в 1408 году Патрикеевых положение меняется. Юрий женится на дочери великого князя, а его сын Иван в 1463 году подписывает духовную Василия Темного, в которой назван боярином. В то же время следующее поколение Кошкиных не оставило заметного следа в истории[25].
Униженные бояре остаются в Москве, но значит ли, что они смиряются с господством «выезжан»? По замечанию Н.П. Павлова-Сильванского, «бояре обнаруживали удивительное упорство, неослабевающую твердость в постоянной, изо дня в день, защите своих родовых отеческих прав. Они смело противились воле государя, навлекали на себя опалу, сидели недели и месяцы в тюремном заключении, жертвовали существенными материальными интересами, когда отказывались из-за местничества ехать на какое-либо воеводское кормление, жертвовали всем, чтобы отстоять высокое место своего рода и не принять невместного назначения»[26]. Более того, московские государи, включая Ивана Грозного, с большим пониманием относились к местническим претензиям.
Основанное на прецедентах местничество было призвано сохранить для представителя родовитого семейства положение в правящей верхушке, достигнутое его предками. Роман Алферьев (Нащокин), местничая с князем Василием Мосальским, упирал на то, что «Нащокины вечные холопы московских царей». В.Б. Кобрин, рассказывая об этом споре по поводу «невместного назначения», отмечает, что при разборе конфликта преимущество получали те, кто служил московскому государю раньше[27]. Но в таком случае прибывшие из Литвы князья никогда бы не обошли старые боярские фамилии. И аргумент Нащокина в споре с Рюриковичем Мосальским – довод слабого.
Дело в том, что распри между «аборигенами» и «выезжанами» никак не укладывались в рамки местнических распрей, поскольку старомосковские бояре не могли оспорить первенство Гедеминовичей и Рюриковичей. И если это происходило, то их жалобы были заведомо обречены на неудачу. Знаменательный эпизод произошел во время литовского похода 1500 года. Великий князь послал на помощь отряду под командованием боярина Юрия Захарьина племянника князя Ивана Патрикеева Даниилу Щеню с тверской ратью. В объединенном войске Щеню назначили воеводой в большой полк, а Захарьина – в сторожевой. Внук Ивана Кошки оскорбился, написав великому князю о том, что ему «невмочно» служить в сторожевом полку и «стеречи князя Данила».
Разразившийся конфликт пришлось разбирать великому князю, который решительно пресек претензии обиженного боярина. А.А. Зимин замечает в этой связи, что здесь нет местнического дела[28]. Действительно, Юрий Захарьин прекрасно понимал, что не имеет никаких формальных оснований оспаривать назначение Щени, однако раздражение против Патрикеевых было столь велико, что боярин не смог его сдержать, даже предугадывая негативную реакцию государя. Отсутствие возможности оспорить выдвижение служебных князей вынуждало старомосковских бояр искать иные способы изменить сложившееся положение. Появление на московской политической сцене литовских «выезжан», спаянных и общей судьбой, и родственными связями, их наступление на позиции старомосковского боярства заставило последних сплотиться, выступить единым фронтом в защиту своих интересов. Враждебность эта была столь очевидна и естественна, что Иван Васильевич использовал ее в своих целях, отряжая старомосковских бояр (И. Челяднин, М. Захарьин) в войска следить за титулованными военачальниками[29].
Впрочем, иногда данная практика давала сбой, и соперничество между двумя группами московской элиты прорывалось наружу. В 1514 году в сражении с литовцами при Орше русским войском командовал и старомосковский боярин Иван Андреевич Челяднин и князь из рода Патрикеевых Михаил Иванович Булгаков-Голица. По свидетельству очевидцев, первым начал сражение правофланговый отряд под командованием князя Михаила который атаковал левофланговую литовскую конницу. В случае успеха атаки и прорыва к переправам литовцы были бы зажаты в угол между Днепром и Крапивной и там перебиты. Но литовская конница оказала Голице упорное сопротивление, а польская пехота выдвинулась из второй линии вперед и открыла огонь по русской коннице с фланга. Русский летописец утверждает, что Челяднин из зависти не помог Голице. Основные силы московского войска устояли, но московские военачальники попали в плен.
Обе группировки были не способны выступать как самостоятельная, самодостаточная политическая сила, целью их борьбы и одновременно ее орудием было влияние при дворе, и в первую очередь, благорасположение великого князя и его близких. Обе группировки нуждались в фигурах, вокруг которых они могли объединиться и которые, в свою очередь, нуждались в преданных сторонниках. Такие фигуры появились в 80-е годы XV века, раскол в правящей элите стал не только реальностью, но и превратился в важнейший фактор политической и даже духовной жизни Московской Руси.
Тайны Московского двора
Начиная с 1470 года наследником престола и соправителем великого князя считался сын Ивана III от первого брака с княжной Марией Борисовной Тверской Иван Молодой. Между тем отношения наследника с отцом, а особенно с мачехой – принцессой из византийского императорского дома Софьей Палеолог – оставляли желать лучшего. Венецианец Амброджо Контарини, побывавший в Москве в конце 1476, отмечал, что Иван Молодой находится «в немилости у отца, так как нехорошо ведет себя с Деспиной»[30]. Выходит, что в то время Иван Васильевич благоволил Софье Палеолог и не доверял старшему сыну. Тем не менее его статусу будущего правителя государства ничего не угрожало. Ситуация изменилась в 1479 году, когда у Софьи родился мальчик, потомок византийских императоров. Правда, младенец, нареченный Василием, мог претендовать разве что на удельный стол, однако амбиции его матери заставляли серьезно задуматься над тем, кто станет будущим московским государем.
Софья Палеолог
Так перед политической элитой встал вопрос – на чью сторону встать в наметившемся противоборстве. Как отмечает Р.Г. Скрынников, за те годы, что Иван Молодой был соправителем отца, у него сложились прочные связи с Боярской думой. Правительственные круги опасались повторения междоусобной смуты, разразившейся при Василии Темном, и твердо поддерживали старшего сына государя в качестве наследника престола в пику Софье и ее сыну Василию[31]. Наиболее влиятельные правительственные деятели того времени – князь Иван Патрикеев и «министр иностранных дел» дьяк Федор Курицын осознавали исходящую со стороны Софьи угрозу и предприняли меры, дабы укрепить положение Ивана Молодого.
Важное место в этой программе занимала женитьба наследника. Выбор невесты и сватовство происходили при живейшем участии Патрикеева и Курицына. Об этом можно судить по тому, что невеста – дочь молдавского господаря Стефана Великого приходилась дальней родственницей Патрикеевым (впрочем, как и самому Ивану III). Дочь князя Ивана Юрьевича (?) Федка выполняла роль посредницы при переговорах об устройстве брака[32]. Елена Стефановна приходилась племянницей киевскому князю Михаилу Олельковичу и имела тесные связи с литовскими православными магнатами.
В 1480 году в Литве начались выступления против короля Казимира, в следующем году переросшие в открытый мятеж, в котором принимали участие двоюродные братья Михаил Олелькович и князь Федор Вельский, как и Патрикеевы, принадлежащие дому Гедемина[33]. Очевидно, Патрикеев имел непосредственное касательство к заговору и заговорщикам. После подавления мятежа Вельскому удалось бежать в Москву, а киевский князь был казнен в августе 1481 года. Литовские усобицы 1480 года помогли Ивану III одержать политическую победу над ханом Ахматом в ходе знаменитого стояния на Угре. В. В. Каргалов отмечает не только наличие сговора между Казимиром и Ахматом, но и то, что на первом этапе войны главной целью ордынцев было соединение с польско-литовским войском[34]. Сам выбор места для московского лагеря на берегу Угры определялся необходимостью поставить преграду на прямой дороге, ведущей в Литву.
Однако Казимир, занятый внутренними распрями, не пособил ордынцам. «Король же не поиде к нему, ни посла рати, была бо ему свои усобицы»[35]. По мнению И.Б. Грекова, заговор против Казимира представлял большую опасность, так как «превратить польского короля в пассивного наблюдателя мог только действительно широкий размах подготавливающегося движения»[36].
Федор Вельский был щедро награжден великим князем, получив «город Демон вотчину да Мореву со многими волостьми». Впоследствии князь Федор, претерпев опалу, пользовался значительным влиянием при дворе и даже женился на племяннице государя рязанской княжне Анне Васильевне. Сватая своего сына за Елену Стефановну, Иван III таким образом отдавал «долг» ее дяде. Вспомним и то, что бабка Елены Анастасия Васильевна – дочь Василия I и Софьи Витовтовны в 1446 году прислала в Москву из Киева своего шпиона, чтобы наблюдать за действиями Дмитрия Шемяки и сообщать брату Василию II Темному о намерениях и планах его врага всячески помогала брату и его сторонникам, бежавшим в Литву[37]. Но в первую очередь великим князем двигала не благодарность к тетке, а расчет на союз с отцом невесты молдавским господарем Стефаном Великим. Женитьба Ивана Молодого на самом деле укрепила авторитет наследника – его супруга могла рассчитывать на реальную поддержку в Молдове, Литве и в самой Москве.
Елена Стефановна, получившая в Москве прозвище Волошанки, явно пришлась по душе государю. Трудно судить, испытывал ли Иван Васильевич «комплекс» перед честолюбивой, энергичной и образованной Софьей Палеолог. Но вот в его семью вошла женщина, как и Деспина, столь непохожая на московских боярынь – умная, развитая, общительная. Вокруг нее собрался кружок московских интеллектуалов, да и сама Елена обладала несомненным талантом. Выполненная ею пелена считается замечательным памятником древнерусского художественного шитья и одной из первых светских картин Московской Руси. К невестке Иван Васильевич имел право относиться покровительственно, чего он, разумеется, не мог позволить по отношению к суровой нравом супруге и что безусловно льстило самолюбию государя.
На отношения Ивана III с супругой и старшим сыном непосредственным образом повлияло поведение близких государя во время Ахматова нашествия. В эти тяжелые месяцы Иван Молодой проявил себя как самостоятельный лидер, энергичный военачальник, соправитель не по титулу, а по сути – человек, на которого можно опереться в трудную минуту. В феврале 1480 года, в то время когда Ахмат угрожал Москве, братья великого князя Андрей и Борис Большой подняли мятеж. Их выступление вызвало большой переполох во всем княжестве. «И ради была вси людие, была во страсе велице от братьи его, вси гради была в осадах и по лесом бегаючи, мнози мерли от студени без великого князя»[38]. Государю пришлось отвлекать внимание и силы для ликвидации внутренней угрозы. Выступление братьев напомнило о той опасности, которую несут в себе междуусобицы, посеянные амбициозными планами Софьи.
События 1480 года самым плачевным образом отразились на репутации Деспины. Грекиню в Москве никогда не любили, но общественное мнение окончательно отвернулось от нее, после того как великая княгиня ввиду угрозы Ахматовой рати бежала в Заволжье. Московский летописный свод сообщает о том, что великая княгиня «бегала от татар на Белоозеро, а не гонял никто же, и по которым странам ходили, тем пущи татар от боярьскых холопов, от кровопиицев христианских, въздай же им, господи по делом их»[39]. Летописец противопоставляет позорное бегство Софьи поведению матери великого князя, которая «не захоте бежать, но изволи в осаде сидеть»[40]. Помимо обвинений Софьи в бегстве в документах той эпохи мы найдем обвинения в адрес советников Ивана, советовавших тому подчиниться хану и избежать столкновения с ордынцами. Об этом пишет ростовский упископ Вассиан Ивану III: «ближних своих, иже советующих ти неблагое, отверзи их и далече отгони, сиречь отсещи, и не послушал совета их»[41].
К.В. Базилевич отмечает тенденциозность летописной записи и предполагает ее более позднее происхождение, а также других произведений, посвященных борьбе с Ахматом – «Повести о стоянии на Угре» и «Послания на Угру» великому князю от ростовского епископа Вассиана[42]. Г.В. Вернадский полагает, что владыка Вассиан действительно писал обращение к государю, но оригинальный текст позднее, скорее всего в 1498 году, был заменен на политический памфлет[43]. Соглашаясь с доводами К. В. Базилевича о позднем происхождении подобных негативных оценок поведения Софьи и части приближенных великого князя, заметим, что они не отменяют достоверность самих событий и отношения к ним москвичей.
Разумеется, Софья не покинула бы Москву без ведома великого князя, но вряд ли ее отъезд – инициатива Ивана Васильевича, скорее всего государь пошел навстречу желанию супруги, хотя оно и не пришлось ему по душе. Тем паче Софья не просто покинула великого князя, но нашла пристанище в удельных владениях Верейско-Белозерских князей. В Москве оставался весь двор и бояре, митрополит Геронтий, соправитель Иван Молодой, мать государя инокиня Марфа, его дядя, правитель белозерского уезда Михаил Андреевич Верейский, странное исключение было сделано только для Деспины. Мы даже не знаем, последовали ли вместе с Софьей ее дети, хотя последнее подразумевается, мы не имеем данных на этот счет. Как бы ни были предубеждены против Софьи позднейшие авторы, вряд ли в 1480 году москвичи, и без того настроенные против Софьи, оставили ее отъезд без язвительных комментариев.
Разброд среди государевых советников также вряд ли можно отнести к выдумкам. Упоминания о них встречаются в различных источниках. «Тогда же была многа размышлениа во многих человецех: овии тщахуся до крове и до смерти с поганными братися; овии же на бегство умышляху, своего живота щадяще, Землей же Русстей предателей хотяху явитися, а безеерменом норовники», – сообщает Никоновская летопись[44]. Старомосковские бояре, как столетие назад Вельяминовы, опасались полного разрыва с Ордой. Одним из таких «норовников» предстает приближенный Ивана III Григорий Мамон из старомосковского рода Нетлмчей. Старомосковских бояр встречаем и среди сторонников Софьи: так, на Белоозеро Деспину сопровождали Василий Борисович Тучков и Андрей Михайлович Плещеев.
Стояние на Угре
А. А. Зимин полагает, что «побег Софьи вызвал неудовольствие у части московской знати»[45]. Очевидно, что к этой части принадлежали Патрикеевы и их сторонники. Впрочем, в то же время опрометчивый поступок Софьи дал повод бросить тень на грекиню и ее окружение. В Боярской думе образца 1475 года было равное число и Патрикеевых, и Морозовых – по трое. Братья Василий и Иван Тучко еще с 60-х годов занимали ключевые позиции и в Думе, и при дворце[46]. Но возрастающее влияние Патрикеевых заставило их задуматься о своем политическом будущем. С рождением Василия Деспина превратилась в центр притяжения сил, которые мы будем условно называть «партией реванша», что и Заставило «партию власти» перейти к более активным действиям.
В 1482 году после женитьбы Ивана Молодого и перехода на московскую службу Федора Вельского позиции Патрикеевых еще более укрепляются, а оппоненты терпят первые поражения. Около 1483 года великий князь повелел распустить дворы братьев Тучко Морозовых, еще одного Морозова – Михаила Яковлевича Русалки и других старомосковских родов. Отношение великого князя к Деспине явно переменилось к худшему. Со всей очевидностью неблаговоление великого князя проявилось в 1483 году, после того как у Елены Волошанки и Ивана Молодого родился сын Димитрий. В свое время Софье было разрешено носить украшения первой жены великого князя Марии Тверской – «саженья» с каменьями и жемчугом, теперь великий князь потребовал от Деспины вернуть драгоценности, дабы передать их невестке.
Гордая Софья, безусловно, по достоинству оценила издевательский подтекст и символическое значение этой передачи. Бесконечно одинокая и чужая в Москве, она долгих шесть лет страстно ждала рождения мальчика, который при удачном стечении обстоятельств мог наследовать русский престол. В Шумиловском списке Никоновской летописи содержится рассказ «О чюдесном зачатии и рождении великого князя Василия Ивановича», в котором говорится о том, что Софья родила «три дочери изрядны, сына же тогда не успе роди не единаго». Летописец сообщает, что супруги «о сем скорбь имяху и Бога моляху, дабы даровал имъ сынове родити в наследие царству своему, еже и получиша»[47]. Странно, что Иван Васильевич переживает об отсутствие наследника, который у него в то время уже был (очевидно, это вставка более позднего периода), а вот чувства Софьи вполне понятны.
Три года спустя после рождения сына Василия великий князь демонстративно выразил предпочтение появившемуся на свет внуку и его матери. Унижением эпизод с драгоценностями не ограничился. Выяснилось, что отдавать Софье Фоминичне нечего, «понеже бо много истеряла». Кроме того, великокняжеские «саженья» Деспина передала своей племяннице Марии Палеолог, бывшей замужем за князем Василием Верейским. Итальянский финансист, способствовавший передаче, был арестован, Мария и Василий Верейские бежали в Литву. Похоже, что Софья и ее приближенные пострадали не от спонтанно возникшего пожелания Ивана Васильевича, а от хитроумной интриги, воскрешающей в памяти хрестоматийную историю с подвесками из «Трех мушкетеров». Недруги великой княгини, узнав о том, что Софья своевольно распорядилась драгоценностями, надоумили государя потребовать их у жены, прекрасно представляя возможные последствия этого шага.
По мнению Л. В. Черепнина, ситуация с саженьями отразила реальное взаимотношение политических сил в Москве: намечался блок с Литвой Твери и московских удельных князей, и эти оппозиционные элементы завязали отношения с Софьей Палеолог. Недаром после побега Василия Михайловича Верейского Иван велел арестовать каких-то иноземцев, возможно близких к Софье Палеолог. Передача «сажений» Марии Тверской Елене Волошанке означало признание прав Ивана Молодого на тверское княжение. Эти замыслы должны были вызвать протесты Софьи Палеолог, которая вступила в оппозиционный по отношению к государю блок, так как закрепление за линией Ивана Молодого великого княжения лишало прав Василия[48].
Вскрывшийся проступок дискредитировал Софью и нанес серьезный удар по ее окружению, и прежде всего Морозовым, которые и после инцидента с «саженьями» продолжали держаться Софьи. Например, третий «думец» из морозовского рода – Григорий Васильевич оставался у великой княгини осенью 1485 года, когда Иван Васильевич во главе войска выступил в поход на Тверь. В 1485 году братья Тучко Морозовы были «поиманы». А.А. Зимин полагает, что их опала связана с укреплением позиций Ивана Молодого и ухудшением положения при великокняжеском дворе Софьи[49]. Клан Морозовых потерпел сокрушительное поражение. Следующее поколение рода начало свою думскую карьеру не с боярства, а с чина окольничьих[50]. Однако борьба между «аборигенами» и «выезжанами» только начиналась.
Под Знаменем Киевской Руси
Московская Русь вышла из подчинения ордынских ханов, однако последствия двухсотлетней зависимости, несомненно, оказали влияние на различные стороны жизни русского общества, в том числе и на характер государственного управления. Мнение о том, что московские государи переняли приемы и обычаи монгольских «царей», доминирует в историографии. Из ордынского наследства привычно выводят корни российского «тоталитаризма». При этом московская государственность предстает полной противоположностью политическому устройству Киевской Руси. Прежде эту мысль подчеркивали историки, работавшие за рубежом, а в последнее время ей уделяют повышенное внимание многие российские исследователи.
Так, Г. В. Вернадский подчеркивал, что политическая жизнь русской федерации киевского периода строилась на свободе: «Три элемента власти – монархический, аристократический и демократический – уравновешивали друг друга, и народ имел голос в правительстве по всей стране. Даже в суздальской земле, где монархический элемент был наиболее сильным, и бояре, и городское собрание, или вече, имели право слова в делах. Типичный князь киевского периода, даже великий князь суздальский, был просто главой исполнительной власти правительства, а не самодержцем»[51]. По мнению историка, «разрушение в монгольский период большинства крупных городов Восточной Руси нанесло сокрушительный удар городским демократическим институтам, в киевский период процветавшим по всей Руси»[52]. «Если мы хотим узнать, где Москва обучалась науке царствования (не как некоего идеала, а как реально действующего института), нам следует обратиться к Золотой Орде», – заключает американский исследователь Ричард Пайпс[53].
Схожую точку зрения недавно высказал М.П. Одесский: «В домонгольской Руси власть была рассредоточена между «углами» «четырехугольника»: князь – вече – боярство – церковь. Конструкция была цельной, хотя в одних землях сильнее было боярство (Юг – Галицкая Русь), в других – вече (Новгород, Псков, Вятка), в третьих – князь (Северо-Восток – Владимирская Русь). Различными были и удельный вес, и реальное влияние церкви. Однако ни в одном из случаев князь не был единственной властью, и ситуация в целом была похожа на европейскую. Как только Андрей Боголюбский, словно действуя по принципу «власть – все», решил подмять под себя бояр и народ, его отправили на тот свет: не было у князя той «массы насилия», которая позволила бы ему сломать «четырехугольник», превратив в сингулярную точку Власти. Проблему решила Орда. Именно ее появление обеспечило тем князьям, которые шли на службу ордынскому орднунгу – Александру Невскому, а затем московским Даниловичам – ту «массу насилия», которая обесценивала властный потенциал боярства и веча»[54].
Не случайно М.П. Одесский упоминает Андрея Боголюбского – это крайне неудобный пример для сторонников ордынских корней русской государственности. Задолго до появления на Руси монголов Боголюбский вел себя как настоящий восточный деспот. «Властолюбивый князь, изгнавши братьев и тех бояр, которые недостаточно ему повиновались, правил в своей земле самовластно, забывши, что он был избран народом, отягощал народ поборами через своих посадников и тиунов и по произволу казнил смертью всякого, кого хотел»[55]. Несмотря на то что народ и бояре имели причины недолюбливать князя, смерть Андрея Боголюбского не связана с реакцией общества на его деспотические замашки, как на это намекает М.П. Одесский. Заговор, стоивший ему жизни, созрел в среде узкого круга приближенных князя, осуществлявших ту самую непопулярную самодержавную политику. Среди заговорщиков, как заметил Костомаров, было немало иноземцев: «чувствуя, что свои имеют повод не любить его, он думал обезопасить себя таким способом»[56]. Налицо обычный дворцовый переворот, слабо связанный с отношением населения к деяниям государя, против которого данный переворот направлен.
Впрочем, жизнь и смерть Андрея Боголюбского не составляет труда отнести к тем пресловутым исключениям, которые только подтверждают правило. Однако из подобного рода исключений состоит вся государственная практика Московской Руси. Обратимся к предложенному М. П. Одесским «четырехугольнику»: князь – вече – боярство – церковь. Касаясь первого пункта, необходимо отметить отсутствие доказательств того, что Иван III, Василий III и даже Иван Грозный были самодержавными властителями. И боярство, и церковь, и даже вече (как это случилось в Москве в 1547 году) на протяжении XV—XVI вв. с разной степенью эффективности выполняли задачу ограничения царской власти. В историографии укрепилось представление о сословно-представительной форме московской монархии, что никак не вяжется с доктриной об ордынском влиянии.
Пытаясь защитить столь уязвимое место, Ричард Пайпс предлагает рассматривать Боярскую думу и Земские соборы «как временные учреждения, в которых у государства поневоле была нужда до тех пор, пока оно не смогло позволить себе добротного административного аппарата»[57]. Но Земские соборы относятся к законодательным, а не распорядительным органам, а Боярская дума, хотя в известном смысле играла роль правительства, ни в коей мере не могла заменить административный аппарат или хотя бы помочь ему. Кроме того, соборы, созывавшиеся на протяжении столетия, а тем более думу никак нельзя назвать «временными учреждениями».
Их истоки кроются в обычаях киевского периода, когда дружина жила одной жизнью с князем не только в военное время. «С ней он советовался и в мирное время обо всех делах управления… Но относительно внутреннего управления князья советовались только с избранными советниками, со старейшей или большей дружиной», – замечает Н. П. Павлов-Силванский[58]. В первое столетие ордынской зависимости, когда князья выступали в роли послушных исполнителей ханской политики, а все остальные должны были подчиниться им в этом качестве наместников, «коллегиальное начало» в принятии решений сводится к минимуму.
Но по мере того, как русские властители начинают проявлять все больше самостоятельности и начинают противодействовать Орде, процесс принятия политических решений усложняется, возрождается и все большее значение приобретает практика советования со «старшей дружиной», из которой постепенно вырастает Боярская дума. Во времена митрополита Алексия и Дмитрия Донского она приобретает значительный вес. Перед кончиной великий князь заповедовал сыновьям: «боары своя любите, честъ имъ достойную въздавайте противу служений ихъ, без воли их ничтоже не творите»[59]. Созыв «Национальной ассамблеи» 1471 года означал, что на этом этапе развития власть сочла необходимым для обсуждения некоторых задач привлекать более широкий круг советников, представляющих не только «старейшую», но и остальную часть «дружины». Наконец, эта практика возродилась уже в форме Земских соборов.
Что касается веча, то этот демократический институт под гнетом княжеской власти действительно теряет свое значение, поскольку вече превратилось в главный оплот сопротивления монгольскому диктату, вступив в фатальное противоречие с политикой московских князей, служивших проводниками ордынской воли. У князей не оставалось выбора: они либо должны были полностью контролировать ситуацию, подавив очаги антимонгольских выступлений, либо им пришлось бы расстаться с властью, а то и с жизнью. Здесь мы сталкиваемся с последствиями конкретной ситуации, а не с результатом воздействия политического строя или определенного государственного института. Однако появление Земских соборов и становление земского самоуправления в конце XV – начале XVI века в определенной степени компенсировало отмирание веча.
Роль церкви в структуре московской власти также нельзя оценить однозначно. С одной стороны, великие князья все больше вмешиваются в церковные дела, но не Орда служила им образцом. С другой стороны, вмешательство это встречает серьезное сопротивление, которое светская власть оказывается не способной преодолеть, когда речь заходит о принципиальных вопросах, как это случилось на соборе 1503 года и Стоглавом соборе эпохи Ивана Грозного. Сами совещания представителей духовенства стали новьм и весьма заметным явлением в русской жизни после отказа от ордынской зависимости. Их прототипом можно считать созванный в 1147 году в Киеве собор русских епископов, независимо от воли Константинополя избравший нового митрополита.
В завоевавшей независимость Москве не подражали Золотой Орде, а пытались восстановить порядок, существовавший во времена Киевской Руси, так как отождествляли себя с ее правителями, а не с золотоордынскими ханами. Впервые идея исконного единства Русской земли и преемственности ее власти и политической традиции была выражена предельно ясно Иваном III в марте 1471 года в послании к новгородцам. «Отчина есте моя, людии, Новгородстии, изначала от дед и прадед ваших, от великого князя Володимира, крестившего землю Русскую, от правнука Рюрикова первого великого князя в земли вашей..»[60] Более того, Иван настаивает на том, что «казнити волны же есмь, коли на нас не по старине смотрити начнете». Иван угрожает новгородцам карами, потому что обязан защитить от мятежных посягательств законное положение вещей, сложившееся почти пять столетий назад – при Владимире Святом. Именно в этом послании впервые в официальном документе московский князь был назван «Государем всея Руси».
На позицию великих князей, безусловно, в значительной степени повлияли внешнеполитические факторы. Киевская «старина», возрождение державы Рюриковичей становятся тем знаменем, под которым московские государи борются за собирание русских земель – от Корелы до Тмутаракани, от Галиции до Рязани. Ричард Пайпс указывает на то, что во время последнего наступления на Казань и Астрахань Иван IV называл их своей вотчиной. «Это утверждение могло означать лишь одно – что он смотрел на себя как на наследника хана Золотой Орды»[61]. Иван Грозный был человеком своеобразным: смотрел на себя и как на недостойного Ивашку, и как на потомка императора Августа, не исключено, что в иную минуту он мог представлять себя и наследником хана. Но если мы обратимся к официальным документам, отражающим точку зрения правительства, то увидим, что во времена Ивана III, Василия III и Ивана IV летописи непременно величают казанских ханов «царями». Так, в 1487 году «князь великий Иван Васильевич всеа Русин царя Махмет-Аминя из своей руки посадил на царство в Казани, а коромольных князей и уланов смертию казнили иных коромольников; а царя Алегама съ царицею послал князь великий в заточение в Вологду»[62].
Итак, для московского летописца Иван Васильевич «великий князь всея Руси», а Мухаммед-Эмин (Махмет-Аминь) – «царь», хотя и посажен на царство «из руки» московского государя, а перед тем «бил челом, а назвал себе его великого князя отцом». «Царем» остается и сведенный с престола и отправленный в ссылку Али-хан (Алегам). Зная щепетильное отношение властей к титулатуре, невозможно представить, чтобы летописец именовал казанских правителей «царями» в то время, когда великий князь почитал себя наследником хана Золотой Орды.
В январе 1502 года Иван III послал в Казань войско, которое восстановило власть Мухаммед-Эмина, свергнутого ханом Абдул-Латыфом. Своему союзнику крымскому хану Менгли-Гирею московский князь так объяснял причины, заставившие его произвести смену правителей в Казани: «И он (Абдул-Латыф) на чем нам шерть дал, в том нам во всем солгал, все почал делати не потому; а людем, аки Руси, так и бесерменом, учял велику силу чинити и всей земле Казанской учял лих быти; ино уж не мочно было от него лиха терпети»[63]. Несмотря на то что великий князь, как и пятнадцать лет тому назад, грубо вмешался в казанские дела, мы не видим даже намека на то, что Иван рассматривает ханство как свою «вотчину», хотя, кажется, наступил самый подходящий момент разыграть эту карту. Однако причина свержения Абдул-Латыфа совсем иная – нарушением им союзнических, а точнее вассальных обязательств.
Уже в конце правления Ивана III Казань не представляла серьезной угрозы для Руси: было очевидно, что казанская проблема рано или поздно будет решена. Зато ханское наследство лишало Москву всяких оснований в борьбе с Литвой. А ведь задачу собирания киевских земель Русскому государству удалось решить (и то не до конца) лишь в конце XVIII века. Киевское наследство позволяло московским князьям не только оспаривать первенство с властителями Литвы, но и претендовать на лидерство среди прочих русских князей. Наконец, если бы потомки Ивана Калиты возомнили себя наследниками Тохтамыша, а не Владимира Мономаха, то не почитали бы себя выше Гедеминовичей, которые Орде никогда не подчинялись. В этом случае сомнительно, чтобы московские князья доверяли Патрикеевым, Вельским, Мстиславским занимать столь важные государственные посты.
Действительно, титул «царь», который переняли московские государи, ранее относился к ханам Золотой Орды. Г. В. Вернадский отмечает в этой связи, что «вполне естественным для московского правителя было принять титул его прежнего сюзерена»[64]. Однако в последнее время это представление подвергается пересмотру. Так, по мнению А.А. Горского «ведущую роль в обосновании легитимности царского титула у московского великого князя сыграло все-таки, по-видимому, утвердившееся к началу XVI века представление о том, что царским достоинством обладали правители Киевской Руси»[65]. Именно в наследии Киевской Руси, а не в развалинах Золотой Орды черпали материал и вдохновение московские великие князья для строительства величественного здания Московской Руси.
Глава 2
ДУХ И БУКВА
На наших островах, – продолжала миссис Дэвидсон своим пронзительным голосом, – мы практически искоренили лава-лава. В них ходят только несколько стариков. Все женщины носят длинные балахоны, а мужчины – штаны и рубашки. В самом начале нашего пребывания там, мистер Дэвидсон написал в одном из отчетов: «Обитатели этих островов по-настоящему проникнутся христианским духом, когда всех мальчиков старше 10 лет заставят носить штаны».
Сомерсет Моэм. Дождь
Безмолвная молитва
Около 1485 года в 15 верстах к северу от Белозерского монастыря недалеко от места погребения основателя обители игумена Кирилла, что у излучины речки Соры, преподобный Нил Майков построил часовню и келью, положившие начало Нило-Сорскому скиту. Очевидно, место тогда понравилось преподобному старцу своей уединенностью и пустынностью. Болота, «мхи великие и непроходимые», делали его труднодоступным для мирских людей. Преподобный Нил выбрал Сору как место, удобное для жизни по скитскому обычаю. «И повсюду обретается въ святых писаниях, – пишет в своих главах «О мысленном делании» преподобный Нил Сорский, – похваляемо иже с единем или съ двема безмолвие, яко же и самовидцы быхом въ святей горе Афонстеи и в странах Цариграда, и по инех местех многа суть такова пребывания»[66].
Про Нила – до пострижения Николая Майкова – известно, что приблизительно в двадцатилетнем возрасте он принял постриг в Кирилловом монастыре. Обитель была известна нестяжательством, унаследованным еще от преподобных Сергия и Кирилла, наставлявших братию, уподобляясь апостолу Павлу, довольствоваться самым мальм, «ибо корень всех зол есть сребролюбие». Когда Николай вступил в обитель, еще были живы ученики преподобного Кирилла, его постриженники. Иноки стремились во всем подражать покойному учителю. Проницательный игумен Кассиан выбрал в наставники Николаю одного из самых опытных и мудрых старцев Паисия Ярославова, который, в свою очередь, был воспитанником святогорца Дионисия[67].
Беседы Нила с побывавшим на Востоке игуменом Кассианом, с Паисием и другими старцами обители, собственные размышления над прочитанным, услышанным утвердили его в желании посетить христианский Восток. Предполагают, что Нил ушел на Афон приблизительно в 1475 году, то есть после двадцатилетнего пребывания в Кирилловом монастыре. На Афоне и в Константинополе Нил пробыл около десяти лет. На Святой горе он нашел то, что искал: высшую школу духовного делания и идеальный образец иноческого жития, там он стал последователем учения исихастов о мистическом слиянии человека с Богом.
Исихазм не новое явление, а скорее возвращением к истокам монашеской жизни, к аскетическим подвигам египетских пустынников. Теоретиком и проповедником исихазма выступил афонский монах, впоследствии архиепископ города Салоники Григорий Палама (1296 – 1359), который, в свою очередь, развивал идеи Симеона Нового Богослова и Григория Синаита. По учению Паламы, человек, возлюбив Бога, способен посредством молитвы приобщиться к Божественной энергии, то есть живой и повсеместной действующей Божественной Благодати и возвыситься до самого Бога и увидеть воочию свет Его предвечной славы.
«Эта божественная и несозданная благодать и энергия Божия, уделяемая без ущерба, наподобие солнечного луча, придает озаряемым свое собственное сияние», – пишет русский философ Иван Ильин[68]. Многие подвижники исихазма видели славу Божию в виде ослепительного и неописуемого света, подобного тому, что апостолы увидели на горе Фавор. Краеугольным камнем практики духовного сосредоточения, или «умного делания», стало многократное обращение к Всевышнему с Иисусовой молитвой, заключенной в словах «Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй мя грешнаго». Само же слово «исихазм» происходит от греческого «исихия» – «молчание», так как для достижения необходимого состояния духа исихасты практиковали «умную» молитву, читая ее про себя – «в уме».
Русская традиция исихазма сложилась задолго до основания Сорской пустыни. На Русь исихазм стал проникать почти сразу же за распространением его на Балканах еще при митрополите Феогносте (1328 – 1353). Первой дошедшей до нас русской литературной реакцией на учение византийских мистиков считается «Послание новгородского архиепископа Василия тверскому епископу о рае», датированное 1347 годом[69]. С середины XIV века византийская культура, и прежде всего письменная, широким потоком полилась на Русь. По оценке исследователей, за столетие, прошедшее с этого времени, русская литература увеличилась вдвое[70]. В этом отношении примечательным является быстрое по времени и широкое по объему усвоение древнерусской литературой творений патриарха Филофея Коккина, которое исследователь А.Г. Дунаев называет «уникальным»[71]. Многие сочинения Филофея были переведены на русский язык при его жизни, причем именно патриаршья редакция Божественной литургии утвердилась на Руси с конца XIV века в качестве нормативной, а его Учительное Евангелие пользовалось неизменным авторитетом[72].
Нил Сорский, несомненно, познакомился с основными положениями исихазма еще до поездки на Афон. В книгах Кирилла Белозерского имелись «наставления и руководства по «безмолвию», где рекомендовалось постоянное повторение Иисусовой молитвы»[73]. Нил знал об исихазме и от своего наставника Паисия Ярославова. Г.М. Прохоров, исследовав рукописи, принадлежавшие Паисию, пришел к выводу, что они ясно указывают на созерцательный исихастский склад ума и характер интересов создателей и владельца этих книг[74].
Затем последовало еще более тесное знакомство с учением и практикой молчальников на Святой горе. Е.В. Романенко отмечает, что преподобный Нил Сорский изучал практику умной молитвы на Афоне незадолго до того, когда там подвизался сам Григорий Палама, а афонские старцы были самыми горячими приверженцами его учения[75]. В сочинении старца Нила «О мысленном делании» цитаты из творений древних и «новых» учителей исихазма находятся рядом. Основное внимание всего келейного правила монаха скита сосредоточивалось на «умной молитве», на достижении безмолвия – исихии, когда «не молитвою молится ум, – пишет преподобный Нил, – но превыше молитвы бывает; и в обретении лучшаго молитва оставляется, в изступлении бывает, и ни хотениа имать чего». Преподобный Нил Сорский говорит об этом словами святых Григория Синаита и Симеона Нового Богослова: «О молитве… прилежно попечение имети, всех помысл ошаася в ней, аще мощно; не точию злых, но и мнимых благых и искати в сердци Господа, еже есть умом блюсти сердце в молитве и внутрь сего всегда обращатися..»[76].
Но почему влияние исихазма на русскую церковь, а через нее, как мы увидим ниже, и на политику Москвы оказалось столь велико и многообразно? Что именно привлекло русских клириков и мирян в мистическом учении последователей Симеона Нового Богослова, Иоанна Лествичника и Григория Паламы? Как заметил Г.М. Прохоров, византийские исихасты нащупали какую-то скважину в глубине человеческой души[77]. «Сердцевина учения Григория Паламы заключается в том, что благодать не есть какой-то тварный дар, который Бог нам дает, вместе с тем оставаясь Сам иным по отношению к этому дару.. он учил, что благодать – это сам Бог, как бы приобщающий нас к Своей Божественной природе, делая нас через это общение богами по приобщенности. Думая, что благодать является только даром Божиим, но не Самим Богом, Который Себя нам предает, западные богословы утверждали как бы непроходимость пропасти между Богом и человеком, творением и творцом. … Но нет! Опыт Церкви нам говорит, что благодать – это сам Бог, Себя нам отдающий, и что, принимая благодать, мы делаемся, по приобщению, участниками Божественной природы»[78].
«Единение с Богом совершается не в том смысле, что человек становится Богом, а в ином, более утонченном значении, – замечает Иван Ильин, – человек приемлет, каждый в меру своих сил, своего очищения и своей свободной искренности, благодать Божию, как бы врастает в ее дары и преображается от этого в духовный свет, духовную силу и духовный огонь. Он вступает в воздух благодати, оставаясь человеком; он приобщается силам Божиим, не переставая быть единичной тварью; он становится участником Царства Божия, которое «внутрь нас есть»[79].
Исихастский метод позволил русским людям по-новому взглянуть на христианское вероучение. Крещение Руси в значительной степени свелось к замене языческих богов христианскими святыми во главе с единым, «главным» Богом. Этот новый Бог был грозен в своей непостижимости и универсальности, но по этой же причине евангельские ценности оставались для большинства русских, включая многих священнослужителей, всего лишь чудодейственной сакральной формулировкой. Бог существовал «сам по себе», а его чада – сами по себе. Исихазм рушил эту стену, и потому русские с таким вдохновением ринулись в образовавшийся пролом.
По мнению некоторых исследователей, русскому средневековому массовому сознанию, мало изощренному в идеалистических тонкостях греческой богословской мысли, импонировал в паламизме как раз момент возможности конкретно-чувственного восприятия духовногосвета[80]. Белорусская исследовательница Л.В. Левшун считает, что «исихазм воспринимался восточными славянами не на теоретико-научном уровне, но как особое мироощущение и определяемая им иерархия духовных и деятельно-служебных ценностей»[81]. Разумеется, нельзя говорить о том, что идеология исихазма получила массовое распространение, но питала немногих подвижников и мыслителей, которые в свою очередь служили образцом духовного подвига.
Исихазм дал интеллектуальный импульс для зарождения и развития русского православного гуманизма – своего рода «Московского Ренессанса». Его содержание в отличие от западного Ренессанса – возврат к первоосновам христианства, а не к античным традициям, не охлаждение религиозного чувства, а более глубокое и эмоциональное осмысление христианского идеала. На Западе язычество возрождается, на Востоке – умаляется. На Западе человек возвышается тем, что выводится из-под «подчинения» Бога, на Востоке – тем, что утверждается реальность приобщения к Божественной благодати.
В Московской Руси распространение исихазма стимулировало интеллектуальную активность, развитие творчества, оказывая воздействие не только на содержание, но и на стиль, форму искусства той эпохи – литературы, духовного пения, но в первую очередь – иконописи. Творчество ряда поколений очень разных иконописцев – Феофана Грека, Андрея Рублева, Дионисия – в глубинных свои основаниях питалось исихастекой эстетикой «света – красоты – славы», хотя они по-разному преломляли ее в своем творчестве, своим искусством утверждая возможность бесконечного совершенствования человека, способного преодолеть ограниченность плоти и стать даже «лучше и выше ангела»[82].
Иметь и не иметь
По мнению Е.В. Романенко, особое значение монастырской деятельности преподобного Нила Сорского заключалось в том, что он на основании многих источников детально разработал систему монастырского скитского жительства и построил монастырь, уклад жизни которого полностью соответствовал состоянию исихастского безмолвия и созерцания[83]. Впрочем, вернувшись в Заволжье и основав скит, Нил не собирался удаляться от мира. В эти годы в северных обителях с их сильным исихастским влиянием, складывается движение, духовным вождем которого он вскоре станет.
Поволжские старцы критически оценивали состояние современной церкви, и прежде всего монастырское житие, обремененное хозяйственными и земледельческими заботами. Так образовалась партия, прозванная «нестяжательской». Учитель Нила Паисий Ярославов на собственном опыте убедился в порочности монастырского стяжательства, когда по настоятельной просьбе Ивана III принял игуменство в Троице-Сергиевом монастыре. Как отмечает летописец: «… принуде бо его дотоле князь великий у Троицы, в Сергееве монастыре, игуменством быти. И не може чернецов превратить на божии путь, на молитву и на постъ и на въздръжание, и хотеша его убити, бяхо бо тамо бояре и князи постригшиеся не хотяху повинутися, и остави игуменство»[84]. Подобному монастырскому беспутству Паисий и его соумышленники противопоставили скитское уединение, которое позволяло двум-трем инокам прожить собственным трудом и сосредоточиться на внутренней духовной работе.
Нестяжательство логично вытекает из идеологии византийского исихазма. Прот. Иоанн Мейендорф видит практический вывод из доктрины исихазма в том, что ее последователи «обычно не стремились защищать монастырское имущество»[85]. А.И. Алексеев обращает внимание на памятник византийской литературы «Наказание святого Иллариона к отрекшимся мира Христа ради», в котором с горечью говорится о владении селами и жажде наживы, обуявшей Христовых слуг: «Хульно же и проклято еже видети мнихасан в миру приемлюща, и мирская строяща, и богатства беруща». «Именно такие произведения воспитали мысль Нила Сорского и его учеников», – отмечает исследователь[86].
Впрочем, многие историки и публицисты, как светские, так и церковные, отказываются признать в Ниле Сорском борца со стяжательством. Так, А.И. Плигузов утверждает, что «Нил, вопреки мнению многих исследователей, отнюдь не являлся столь радикальным мыслителем, каким он выведен в публицистике 40 – 60-х годов XVI в. и более позднего времени». Исследователь настаивает на том, что Нил ратовал за «средний путь» – средний между лаврской организацией общежительного монастыря и полным отшельничеством анахоретов, который сам по себе не ставил под сомнение достоинств общежительных монастырей и, следовательно, монастырского землевладения как важнейшего условия их существования[87].
Обратимся к первоисточнику – «Преданию» Нила Сорского, в котором преподобный сообщает следующее: «Святыми же отцами свято предано нам то, дабы ежедневную пишу и прочее нужное, что Господь и Пречистая Его Матерь для нас устроят, (приобретали) мы себе от праведных трудов своего рукоделия и работы. Не работающий, – сказал апостол, – да не ест, ибо жительство и нужды наши от наших собственных трудов должны устраиваться. А делать подобает то, что возможно под кровом. Если в общежитиях по нужде похвально и под открытым небом, (например), упряжку волов гнать пахать и иное что-либо тяжелое своими силами делать, говорит Божественное Писание, то для живущих уединенно это достойно укора. Если же в нуждах наших не удовлетворимся мы от работы своей, по немощи нашей или по иной какой-нибудь уважительной причине, то можно принимать немного милостыни от христолюбцев – необходимое, а не излишнее. Стяжание же, принудительно от чужих трудов собираемое, вносить (к себе) отнюдь нам не на пользу, ибо как, их имея, можем сохранить мы заповеди Господни: Хотящему с тобою судиться и взять твою рубашку отдай и верхнюю одежду и другие подобные, будучи страстными и немощными? Но должными (таких стяжаний), как яда смертоносного, избегать и отвергать их»[88]. Нил здесь верен следующим наказам Симеона Нового Богослова: «Не только безмолвствующий или находящийся в подчинении, но и игумен и настоятель над многими.. должен быть беспечален, то есть совершенно свободен от всяких житейских дел. Тот, у кого разум занят заботой о житейских делах, не свободен, ибо он одержим заботой об этом и порабощен ей, будет эта забота о нем самом или о других[89].
Несомненно, Нил Сорский действительно делал различия между келлиотскими общинами и общежитиями, но только в вопросе о работах вне стен обители и внутри оных. Никаких прочих послаблений для общежительных монастырей Нил не предусматривал, следовательно, нет никаких оснований приписывать преподобному некий «средний путь». По мнению А.И. Плигузова, из поучений Нила невозможно вывести оправдания для изъятия земель у общежительных монастырей. Действительно, ни Нил, ни его последователи нигде не говорили о владении землей, его протест вызывает владение селами. Нил в своем «Предании» ясно указывает на то, что практика стяжания сел получила широкое распространение в последнее время, и эта практика вызывает у него беспокойство и протест, поскольку излишняя озабоченность материальной стороной монастырской жизни ведет к обмирщению. Очевидно, что обработка земли насельниками общежительных монастырей, а значит, и само владение земельными наделами вполне допустимо. Вместе с тем преподобный однозначно настаивал на недопустимости феодальной зависимости крестьян от монастырей. В конце xiv века последователь исихазма митрополит Киприан писал о том, что «занеже пагуба черньцем селы владети»[90].
При жизни Нила он и его сторонники «настаивали на том, чтобы «у монастырей сел не было, а жили бы чернецы по пустыням, а кормились бы рукоделием…». Свою позицию они недвусмысленно выразили на церковном соборе 1503 года: «Приходит же к великому князю и Нил, чернец с Белаозера, высоким житием словый сый, и Денис, чернец каменский, и глаголют великому князю: «Не достоит чернецем сел имели»[91]. Спустя полвека старец Вассиан настаивал на том, что «преже сего вси святии отци начальницы сел у монастырей не держали»[92]. Вместе с тем нестяжатели не выступали против владения пустошами, которые монахи могли возделывать самостоятельно, что вполне соответствовало практике афонских монастырей.
Вплоть до XIX века Нилова пустынь не имела пахотной земли, скота, скит никогда не владел селами и деревнями. Следуя заветам основателя скита, монахи почти никогда не участвовали ни в каких строительных работах, не работали в поле. Устав запрещал им частые выходы из кельи и долгое пребывание вне ее. Строили церкви, мостили мосты, мшили стены в кельях, чинили печи в Нило-Сорском скиту наемные люди, которым платили из скитской казны[93]. Поэтому Нил Сорский разрешал своему монастырю принимать милостыню нужную, но не излишнюю: «Аще ли не удовлимся в потребах наших от деланна своего за немощь нашу… то взимати мало милостыня от христолюбцевъ нужная, а не излишняа»[94]. Такой «нужной милостынью» вполне можно считать «государево жалованье», ругу, выплачиваемую с 1515 года – уже после смерти преподобного, так как оно не нарушало нестяжания ни монастыря, ни монахов – это был минимум, необходимый для пропитания монахов.
Преподобный полагал, что «истинное же отдаление сребролюбиа и вещелюбиа не точию не имети имениа, но и не желати то стяжати»[95]. Здесь Нил говорит об идеале, но реально достижимое нестяжание, по Нилу, – не надрывный аскетизм, а «неимение излишнего». Это характерно как для его отношения к телесным потребностям (меру «пищи и питиа» он определяет просто – «противу силе своего тела и души окормлениа кыиждо да творитъ, бегая пресышениа и сластолюбиа»)[96], так и его отношения к имуществу монастырей. Но значит ли это, что требования Нила не были «радикальными». Ведь отказ от владения крестьянами означал серьезный удар по благосостоянию многих монастырей, поэтому программа нестяжателей встретила ожесточенное сопротивление, которое выражалось и в том, чтобы приписать противникам монастырской эксплуатации крестьян несуществующие требования. Отсюда, вероятно, происходит мнение о борьбе нестяжателей за секуляризацию монастырских земель.
Великий Инквизитор
Русские исихасты ясно и недвусмысленно определили свое отношение к стремительному обогащению монастырских корпораций. Противоположная группа, защищавшая имущественные права монастырей, получила название «стяжателей». А.И. Алексеев связывает развитие любостяжательского направления и обоснования землевладельческих прав церкви с широким распространением поминальной практики, в результате которой монастыри стали получать значительные вклады, в том числе земли и села[97].
«А ведомо тебе, колко люди добрые давали денег да сел, а велели собя писати в вечное поминание, и кормы по себе кормити, ино тех память всех погыбнет, а мы пойдем вси по двором» – отсюда доктрина неотчуждаемости церковных имуществ[98]. Автор этого откровенного заявления, признанный вождь любостяжательской партии Иосиф Санин, будущий игумен Волоцкого монастыря, был моложе сорского отшельника. Восемнадцать лет он провел в послушании в Боровском монастыре у преподобного Пафнутия. После смерти настоятеля в 1478 г. управление обителью перешло к Иосифу. Желая установить совершенное и полное общежитие братии, новый игумен предпринял путешествие по другим монастырям в поисках путей должного устроения иноческой жизни.
Порядок, какой он желал учредить в своем братстве, преподобный нашел в Кирилло-Белозерской обители. Казалось, Нил и Иосиф прошли одну монашескую школу, испытали влияние одного идеала. Но так ли это? Нил вернулся на Русь с православного Востока спустя семь лет после того, как Иосиф основал Волоцкий монастырь. Нравы, которые Нил застал в Кириллове и которые взял за основу Иосиф, показались Нилу «испорченными» в сравнении с тем, что существовали здесь 20 лет назад, и тем более – с тем, что он увидел и узнал на Афоне. Если Иосифу показалось, что в обители в полноте и строгости бережно сохранился общежительный устав, заповеданный преподобным Кириллом, то Нил заключил, что заветы основателя подзабыты, что и послужило одной из причин удаления в скит.
Какие нравы царили в то время в Кирилловой обители можно судить по «брани», имевшей место в 1478 году, – именно тогда, когда устройство монастыря брал за образец Иосиф. Насельники белозерской обители захотели выйти из подчинения ростовского владыки, чтобы монастырь «ведати» удельному князю Михаилу Андреевичу. В конфликт пришлось вмешаться великому князю, который указал ведать монастырь по старине ростовскому архиепископу.
«Се же все зло бысть отъ тогда бывшаго Кириллова монастыря игумена новоначалного Нифонта и отъ новоначалныхъ старцевъ, – отмечает летописец, – а старью старци, иже святаго ихъ монастыря постриженики, вси съ слезами тогды молиша Бога, и пречистую Богородицу и великыхъ чюдотворцевъ Леонтия и Кирила, чтобы укротилъ Богъ брань, а им бы жити въ повиновании у своего святителя у ростовского архиепископа, как жилъ ихъ преподобный старецъ Кирилъ»[99]. Новый игумен Нифонт привел за собой в обитель у Белого озера многих своих споспешников, которые потеснили коренных обитателей монастыря, бережно хранивших нестяжательские заветы Сергия Радонежского и его любимого ученика Кирилла.
Если Иосиф с энтузиазмом черпал вдохновение в замутненном «новоначальными» пришельцами источнике, то Нил имел возможность на Востоке познакомиться с оригиналом. Впрочем, Нил и Иосиф рассматривали уклад Кириллова монастыря под разным углом. Г.П. Федотов замечает, что Кириллов удовлетворяет Иосифа «не духовностью, а уставностью: «не словом общий, а делы»[100]. Здесь, возможно, кроется одна, но, разумеется, не главная, причина того, что Иосиф в своей просветительской деятельности увлекается внешним, предпочитая поиску путей к человеческой душе организационный масштаб, в то время как Нила интересует прежде всего содержательная сторона, интимный контакт, встреча человека – Божия творения с Творцом, что составляет смысл христианской веры. Цель волоцкого игумена состоит в идее «социального служения и призвания Церкви». Однако запас духовной пищи, который Иосиф готов был предложить своей пастве, оказался до крайности скуден.
Нельзя сказать, что Иосиф был плохо осведомлен об исихасткой доктрине. Напротив, как установили исследователи, монашеская келейная литература преподобного Иосифа Волоцкого полна выписок из исихастских трудов об «умной молитве»[101]. Я.С. Лурье обнаружил сочинения Симеона Нового Богослова о «Фаворском свете», переписанное рукой Иосифа Волоцкого[102]. Отмечен и его интерес к скитской форме монастырской жизни. В частности, сохранились датированные списки «Скитского патерика», написанные специально по заказу для преподобного Иосифа Волоцкого (в 1487 г.) и его сподвижника архиепископа новгородского Геннадия (в 1493 г.)[103].
Волоколамские монахи постоянно «держали молитву Иисусову», как и афонские старцы. Инок Иосифо-Волоколамского монастыря должен был за день вычитать 100 молитв Богородице и 1900 Иисусовых. Архимандрит Нижегородского монастыря Досифей, побывавший на Афоне в конце XIV века (на столетие раньше преподобного Нила), сообщает, что афонские монахи, которые отдельно живут в кельях, всякий день прочитывают половину Псалтири и по 600 молитв «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя». Таким образом, питомцы Иосифа в своем молитвенном усердии даже превозмогли афонских коллег. Между тем, в среде иосифлян мистические видения рассматривались как несомненный соблазн, а практика «умной молитвы» не получала распространения и вызывала негативное отношение[104].
Если целью заволжцев являлось Богопознание, то иосифляне не шли дальше Богопослушания. «Духовное окормление иноков Иосиф строит не на совершенствовании души и воли, а на внешне безупречном поведении монаха… – сообщает исследователь истории русского монашества И.К. Смолич. – Старцы тоже видят в послушании хорошее средство новоначального инока, но они используют его именно как средство и всегда стремятся к тому, чтобы в духовном руководстве учитывать своеобразие личности ученика…»[105]. Богослов Георгий Флоровский так формулирует коренное различие нестяжателей и иосифлян: «… завоевание мира на путях внешней работы или преодоление мира через преображение и воспитание нового человека, через становление новой личности»[106].
Заволжцы следовали заветам Григория Паламы, который учил, что «по отношению к миру человек является сокровищем: как в большом доме некая многоценная вещь является более ценной того, что превосходит ее большими размерами»[107]. Идеология нестяжателей – гуманизм, но гуманизм не антропоцентрический, а подлинно христианский. Нил и его единомышленники прежде всего помнят, что человек сотворен по подобию Божиему, что Бог дал ему силы следовать Его заветам и наследовать Его царство, дал способность постичь Божественную благодать. В такого человека верят заволжцы.
Иосифлянство прежде всего философия величайшего недоверия к человеку и неверия в его духовные силы: он слаб, опасен, не способен самостоятельно стать добрым христианином, ему требуется поводырь, его железной рукой необходимо загонять в Царствие Небесное. В этом смысле Волоцкий игумен – прямой предтеча Великого Инквизитора Достоевского.
Взгляды Иосифа на человеческие слабости и способы их исправления ярко проявились во время церковного собора 1503 года, который обсуждал вопрос о вдовых священниках. Многие иереи, лишившись своих законных супруг, заводили сожительниц и давали волю телесной похоти, вводя в немалый соблазн паству. Участники собора при самом активном содействии преп. Иосифа пошли по самому простому пути – постановили лишать вдовцов священства. Волоцкий игумен не остановился перед выступлением против церковных традиций и установлений, указав для приличия на случаи, когда поздние соборы отменяли установления более ранних. «Очень многие консерваторы поступают таким образом, что для них не существует противоречий и что все то для них хорошо, что в данную минуту их оказывает: в нашем случае преп. Иосиф является принадлежащим именно к числу этих консерваторов», – рассуждает явно смущенный поведением игумена историк церкви Е. Е. Голубинский[108]. Однако вряд ли можно согласиться с подобным умозаключением: беспринципность во имя целесообразности в равной степени присуща как традиционалистам, так и реформаторам – дело не в воззрениях человека, а в его моральных качествах.
Кроме того, решение собора было несправедливым и жестоким по отношению к чистым делами и помыслами вдовым иереям. Ростовский священник Георгий Скрипица, указав на неправое решение, выступил со встречными обвинениями в адрес церковной верхушки: «Не от вашего ли нерадения и небрежения, что злых не казнили, не отлучали от священства?.. Благословно ни сами ни священники избранными не дозираете священников, а во грады и в села не посылаете опытовати, како кто пасет церковь Божию»[109].
Иосиф на подобные попреки отвечал тем, что иными способами «немощно злое то прелюбойдейство искоренити». Вот и вся нехитрая философия волоцкого игумена, универсальный способ решения всех проблем: чтобы пресечь грех, надо уничтожить саму возможность его появления, чтобы наказать грешников, надо наказать всех, потому что все способны поддаться слабости. Любая свобода есть искушение слабого человека, неспособного бороться со злом, потому бороться с грехом можно одним унтер-пришибеевским способом: «тащить и не пущать». На этих принципах строилась жизнь Волоцкой обители, в которой порядок поддерживали так называемые «соборные старцы» (обыкновенно их было не менее десяти человек), в чью задачу входило пресекать развращения и доносить о проступках иноков настоятелю[110].
Заволжские иноки упрекали Иосифа в том, что он руководствуется Ветхим Заветом, забывая Евангелия, и напоминали ему, что «…любовь к согрешающим и злым превозмогла и утолила гнев Божий… В благодати Нового Завета владыка Христос открыл союз любви, чтобы брат не осуждал брата, а только Бог судил грехи людей, сказав: «Не судите, не осужденны будете»[111]. Мир Иосифа – это Ветхозаветный мир – мир, до появления в нем Сына Божия, мир без Благодати и спасения, мир, в котором невозможно покаяние и избавление от власти греха. Характерно, что когда в Волоцкий монастырь был прислан еретик Семен Кленов, то Иосиф сетовал на то, что отступников направляют на покаяние, когда их надо только казнить. «Одни исходят из любви, другие из страха..», – замечает в этой связи Г.П. Федотов[112]. В противостоянии взглядов Иосифа и Нила словно воскрешается дискуссия середины XIV века между Григорием Паламой и Варлаамом Калабрийцем. Если первый считал, что человек способен постичь Бога, то второй полагал, что необходимо Бога «адаптировать» к человеку. Варлаам и Иосиф схожи в своем недоверии к духовной силе человека, к его способности к восхождению. Разница между ними в том, что Варлаам, сбежав из Византии в Италию, стал одним из идеологов зарождающегося Возрождения, которое привлекает человека к Богу, делая его земным и доступным – «привлекательным», а Иосиф полагается на насилие, сводя богопознание к исполнению устава караульной службы.
Иосиф Волоцкий пишет обличительные словеса против еретиков
«Дисциплинировать необузданного первобытного человека, научить, заставить его «ходить по струнке» – это то, о чем он тосковал и в меру достижения чего он испытывал искомое удовлетворение», – так вдохновенно рисует А. В. Карташев портрет то ли прусского капрала эпохи Фридриха Великого, то ли лагерного вертухая из нашей недавней истории[113]. Схожую оценку, но с противоположным знаком высказывает И. К. Смолич: «Он (Иосиф) воспитывал инока не воздействием на его совесть, не доказательствами духовного достоинства аскезы, а запугиванием непослушных»[114].
Совсем иное отношение к падшим встречаем мы у заволжцев. «Аще ли же кто от братии от разлениа или небрежениа испадет от преданных ему в некых, исповедати подобает сиа настаящему, и тъи, якоже подобает, исправит съгрешениа. И тако аще в келии лучится съгрешение, или вне где изшедшему, исповеданием исправити сиа», – говорится в «Предании» святого Нила Сорского[115]. Нежелающие изменить свою жизнь должны были оставить монастырь. Самовольно ушедших, но раскаявшихся и вернувшихся иноков вновь принимали в скит. «Внушение чувства страха и покорности, привносившееся в общественное сознание иосифлянской идеологией, явно дисгармонировало с традиционными установками древнерусского православия на любовь, всепрощение и личный пример, который являло собой современное и оппозиционное иосифлянству нестяжательство», – отмечает В.В. Мильков[116].
По разные стороны политических баррикад
Иосиф Санин принял постриг в Боровском монастыре у преподобного Пафнутия, со временем став его любимым учеником. После кончины настоятеля в мае 1477 года согласно его завещанию великий князь утвердил Иосифа игуменом Боровского монастыря. Новый настоятель беседовал с государем, который, если верить агиографу, принял его с «великой любовию». Но идиллия в отношениях между Иосифом и Иваном III продолжалась недолго. В мае 1479 года Иосиф с небольшим числом близких единомышленников прибыл в стольный город князя Бориса Волоцкого Рузу.
В историографии обычно рассматриваются обстоятельства экономического и «профессионального» характера: у настоятеля возник конфликт с Иваном из-за монастырских холопов. Кроме того, настоятель был вынужден покинуть обитель из-за столкновений с монашеской братией, которую он попытался заставить жить по строгому общежительному уставу. Некоторые исследователи сомневаются если не в реальности конфликта игумена и иноков, то в его причинах. И.У. Будовниц указывает на то, что Пафнутий придерживался общежительного устава, следовательно, никаких радикальных перемен в укладе монастырской жизни произойти не могло[117]. В ответ на это А. А. Зимин приводит слова агиографа Иосифа Льва Филолога, сообщившего, что положение вещей изменилось именно после смерти Пафнутия[118]. Однако между смертью Пафнутия и поставлением Иосифа прошло несколько месяцев, которые вряд ли перечеркнули многолетнюю монастырскую практику.
Кроме того, А.А. Зимин полагает, что Пафнутий не проводил начала общежительного устава с неукоснительной последовательностью, как Иосиф[119]. Последний ужесточил требования к постриженикам и встретил отпор с их стороны. Возможно. В то время когда Иосиф покидает Боровск, возникает упоминавшийся выше конфликт между братией Троицкого монастыря и игуменом Паисием Ярославовым. Ситуация, на первый взгляд, схожая: строгий настоятель намерен наставить постриженников на путь истинный. Но схожа только внешняя канва. Паисий Ярославов был в Троицком монастыре чужаком, ему не на кого было опереться. Иосиф в Боровском монастыре провел 20 лет, здесь постригся и прожил 15 лет до своей смерти его отец, здесь же жили его братья Вассиан и Акакий, братанич Досифей Топорков[120]. Вряд ли круг его сподвижников ограничивался родственниками. Сомнительно, чтобы Иосиф, к тому времени известный своим подвижничеством при дворе великого князя, в других монастырях не имел авторитета среди иноков. По своим личным качествам Паисий и Иосиф антагонисты. Паисия отличал мягкий характер, полное отсутствие честолюбия, свидетельством чему – отказ от предложения великого князя занять митрополичью кафедру. Иосиф – полная противоположность: настоящий лидер, волевой и жесткий, не обделенный жаждой власти и успеха.
Нет оснований сомневаться в том, что между новым боровским игуменом и его подопечными могли возникнуть разногласия. Вместе с тем Иосифу было по силам выйти из подобного столкновения победителем, но он предпочел ретироваться, что вовсе не в его характере.
Похоже, что ссылка на конфликтную ситуацию не более чем предлог, призванный хоть в какой-то степени смягчить впечатление, произведенное на Ивана III переездом Иосифа к волоцкому князю. Великий князь и его окружение имели все основания рассматривать этот шаг как демонстрацию неповиновения, дерзкий вызов, который должен был получить широкий резонанс среди духовенства и мирян. Государь, безусловно, знал о настроениях в Троицкой обители, чем попытался воспользоваться Иосиф, проведя параллель между своим отъездом и событиями в Троице.
Иосиф перешел под покровительство Бориса Волоцкого в то время, когда он и Иван Васильевич находились в состоянии «холодной войны», накануне открытого мятежа, когда удельные братья задумали передаться королю Казимиру. Потому переезд игумена был равносилен предательству. Государь явно не ожидал от нового воровского игумена подобной выходки, которая шла вразрез не только с намерениями великого князя, но и политикой его предшественника и благодетеля Пафнутия. В 1473 году в результате размежевания земель между Волоцким уделом и владениями Ивана III земли, на которых расположен монастырь, переходили к Борису Васильевичу, однако по челобитью Пафнутия обитель была оставлена за Московским государем[121]. А.А. Зимин отмечает, что переезд к Борису состоялся только против желания великого князя, а значит, он ясно представлял, что этот шаг влечет за собой разрыв установившихся связей с Иваном Васильевичем. «Уход Иосифа Санина из Пафнутьева монастыря в удел князя Бориса Волоцкого означал не просто перемену места жительства игумена, а смену его политической ориентации», – резюмирует А.А. Зимин[122].
Рассматривая обстоятельства возникновения удельных симпатий Иосифа, следует учитывать, в первую очередь, его происхождение из семьи волоцких вотчинников. Как уже отмечалось, обитель находилась во владениях Бориса Васильевича. Мать Ивана и Бориса Мария Ярославна, дочь воровского князя Ярослава Владимировича, ходатайствовала за младшего сына, чтобы тот в 1473 году получил земли в бывшем боровском княжестве. Очевидно, князь Борис претендовал на весь удел своего дяди по матери Василия Ярославича, который уже много лет жил в заточении в Вологде[123]. Несомненно, волоцкий князь был заинтересован в дружеских отношениях с боровской обителью.
По-видимому, на решение Ивана Санина принять монашеский сан в Боровском монастыре повлиял не столько совет одного тверского старца, как следует из агиографической литературы, сколько воля отца, служившего волоцкому князю, которого Борис Васильевич, по сообщению Досифея Топоркова, «зело почиташе». Отметим, что постриженнику в то время шел 21-й год, и он был обязан прислушаться к мнению родителей. Вскоре отец будущего игумена Иван Григорьевич сам стал иноком Боровского монастыря. Следовательно, прошел небольшой срок со времени появления в обители Иосифа, который не мог серьезно повлиять на решение отца, очевидно имевшего свои достаточно ясные представления о Боровском монастыре.
Обитель Пафнутия находилась в непосредственной близости от Верейского княжества – владений дяди государя Михаила Андреевича (от Вереи до Боровска не более тридцати верст). Удельный князь и его семья имели тесные связи с монастырем и Боровском. Достаточно сказать, что Михаил Андреевич Верейский был женат на боровской княжне Елене Ярославне. Похоронен князь в обители преподобного Пафнутия, которой он завещал деревню[124]. Таким образом, Боровский монастырь оказался в поле притяжения двух главных центров удельной политики – Рузы и Вереи.
М.Н. Тихомиров, рассматривая социальный состав братии основанного Иосифом после отъезда из Боровска Волоцкого монастыря, отмечал, что «сам старец Иосиф вышел из мелкого или среднего служилого люда… Большинство старцев Волоцкой обители были того же происхождения. Это были мелкие служилые люди, разоренные и обиженные крупными феодалами…»[125]. Это обстоятельство сближало Иосифа с «партией реванша», с удельными князьями и старомосковским боярством, группировавшимся вокруг Софьи Палеолог, что наряду с близостью к удельным дворам продиктовало выбор, сделанный им в мае 1479 года.
Отъезду Иосифа к Борису Волоцкому предшествовала почти детективная история двухлетнего исчезновения игумена. Как упоминалось выше, новый настоятель, якобы по совету своих соратников, решил отправиться в паломничество по русским монастырям, дабы ознакомиться с устройством тамошнего быта. Однако командировка «по обмену опытом» сопровождалась странными конспиративными ухищрениями. Иосиф путешествовал, представляясь учеником одного из боровских старцев, и даже, по словам агиографа Саввы Черного, «изыдошя вътай из монастыря, никому не ведящу, токмо его советником»[126]. Досифей Топорков, понимая, что пастырь добрый не может бросить вверенное его попечению стадо на произвел судьбы, даже ради того, чтобы повысить свой профессиональный уровень, уточняет, что Иосиф поручил монастырь «первым от братия». Принципиальной разницы между двумя вариантами нет.
А.А. Зимин так повествует о поездке любознательного игумена: «После ухода Иосифа братия Боровского монастыря обратилась к Ивану III с просьбой назначить им нового игумена, при этом сообщая об исчезновении Иосифа. Великий князь им категорически отказал: «нет вам игумена опричь Иосифа» – и повелел разыскать беглеца. Когда Иосиф был обнаружен, то вдогонку за ним великий князь послал своих доверенных лиц. На время Иосифу удалось скрыться. Но волей или неволей приходилось возвращаться и снова становиться Боровским игуменом «пакы понужден тем же самодержьцем»[127].
Красноречивое поведение Иосифа и великого князя в этой ситуации позволяет нам сделать ряд важных выводов. От игумена требовалось испросить разрешение государя на столь длительную и дальнюю поездку, но он не только не ходатайствовал об этом, но и покинул обитель тайно, очевидно, чтобы таким образом выиграть время, понимая, что за ним будет послана погоня. К этому времени Иосиф сделал выбор в пользу Бориса Волоцкого. Он понимал, что его экскурсия по святым местам не пройдет безнаказанно, но, связав свою судьбу с удельным князем, Иосиф уже не так страшился опалы.
Разумеется, он пока скрывал свое решение, потому что, прознай о нем Иван Васильевич, познавательный вояж завершился бы весьма плачевно для нашего паломника. Но великий князь не догадывался о том сюрпризе, который приготовил ему Иосиф, и сохранил прежнее благожелательное отношение к ученику Пафнутия, потому решительно отмел претензии боровских иноков и снисходительно отнесся к проступку игумена. Очевидно, ходатайство монастырской братии подтвердило версию о том, что поездка настоятеля спровоцирована конфликтом в обители и горячим желанием Иосифа найти ответы на мучившие его вопросы у своих коллег.
Неужели эта шпионская эпопея с тайным побегом, погоней, «переодеванием» в простого чернеца задумана ради того, чтобы побольше узнать об устройстве монастырской жизни? Почему Иосиф не пошел легальным путем и решил, что благоволивший ему Иван Васильевич откажет в удовлетворении столь похвального желания? Мы не сомневаемся, что жадный до новых знаний Иосиф был рад посетить разные киновии, но полагаем, что поездка, быть может, в первую очередь, связана с политическими обстоятельствами.
Постараемся проследить маршрут передвижений Иосифа. Рассказывая об этой поездке, А.А. Зимин обращает внимание на то, что в своем трактате «Отвещание любозазорным» игумен-путешественник помещает эпизоды из истории Кирилло-Белозерского, Саввино-Тверского, Симонова и Калязинского монастырей[128]. Нам представляется сомнительным посещение Симонова монастыря. Иосифу было ни к чему показываться в Москве, да и маршрут его путешествия тогда выглядит довольно прихотливо. К тому же у него было немало иных, не сопряженных с приключениями, возможностей посетить московские монастыри. Путь Иосифа скорее всего пролегал через Верею, Рузу и Волоцк, оттуда по новгородской дороге на Тверь. Таким образом, Иосиф оказался «заграницей», во владениях тверского князя Михаила Александровича.
Оттуда он спустился по Волге к Калязинскому монастырю, где настоятелем был преподобный Макарий. Иосиф относился к калязинскому настоятелю с глубоким почтением. Умерший спустя четыре года старец стал одним из самых почитаемых «стяжателями» святых. Обитель Макария находилась на землях другого удельного брата великого князя Андрея. Здесь у Иосифа были знакомцы. При погребении Пафнутия кроме постриженников почившего присутствовал один посторонний – «мирскы священник, духовник князя Андрея Васильевича Меньшого Никыта именем»[129]. Преемник Пафнутия, разумеется, общался с попом Никитой, если только не познакомился с ним прежде. Появившись во владениях Андрея, Иосиф мог рассчитывать на пособничество близкого к князю человека. Из углицких земель наш пилигрим поднялся по Шексне до Белоозера и, таким образом, снова попал во владения верейского князя Михаила Андреевича, владевшего белозерскими окрестностями. Получается, что маршрут Иосифа полностью пролегал по удельным землям и Тверскому княжеству, тем территориям, где правили враги Московского государя.
Во время пребывания Иосифа в Кирилловом монастыре игуменом был Нифонт, в будущем епископ суздальский. Вспомним, что именно в то время, когда Иосиф восхищался общежительными порядками Белозерского монастыря, игумен Нифонт и его сподвижники спровоцировали спор с ростовским епископом. Причем сторону Нифонта приняли верейский князь Михаил Андреевич и митрополит Геронтий, а епархиального владыку поддерживал Иван III. «Того же лета быть брань межи митрополитомъ Геронтиемъ и Вассианомъ архиепископомъ Ростовскимъ о Кирилове монастыре: начать бо Геронтей отнимати от Ростовские епископии, научаем князем Михаилов Андреевичем»[130]. Вспомним и то, что в следующем году во время нашествия Ахмата сюда на Белоозеро прибудет Деспина Софья со своими сподвижниками.
А.А. Зимин обращал внимание на то, что Иосиф считал Нифонта Суздальского «главой всему», то есть главой любостяжательской партии[131]. (Цитаделью нестяжательства Белозерский монастырь стал после переезда Нифонта в Суздаль и после смерти верейского князя Михаила Андреевича в 1486 году, когда белозерский удел Иван III забрал себе.) Между тем нам неизвестны ни письменные, ни устные выступления Нифонта в поддержку иосифлянской программы либо направленные против оппонентов. Следовательно, он выполнял некую закулисную координирующую функцию, способствуя соединению любостяжателей и «партии реванша». С подобной оценкой фигуры Нифонта не согласен А.И. Алексеев, который не находит «никаких оснований считать Нифонта сторонником удельно-княжеской оппозиции». Доводы исследователя сводятся к тому, что Иосиф был архимандритом Симонова монастыря, затем епископом суздальским, в 1478 постриг великую княгиню Марфу, в 1496 году перед ним приносил свое покаяние Иван Васильевич[132]. Заметим, что в 1478 году конфликт Ивана III с братьями не достиг острой фазы, епископом суздальским он стал при митрополите Геронтий, конфликтовавшем с великим князем, а покаяние государя перед Нифонтом скорее свидетельствует об обратном.
Подытоживая рассказ о паломнической поездке Иосифа, соблазнительно расценить ее как выполнение специального задания удельных князей накануне открытого выступления против великого князя. Впрочем, стоит признать, что мы не можем представить достаточных оснований для подобного вывода. Хотя задатки агентурного работника у Иосифа, несомненно, присутствовали, в последующем волоцкий игумен не раз засылал своих шпионов в стан нестяжателей. Подвизавшиеся в белозерских скитах иосифовы постриженники Нил Полев и Дионисий Звенигородский рассматривались учениками Нила в качестве враждебной силы[133]. Другой волоцкий инок Андрей Невежа, перебравшись в Кириллов, поносил Иосифа и его обитель, дабы завоевать доверие братии, а затем совместно с Дионисием написал донос на одного заволжца, обвинив его в ереси[134].
Не подлежит сомнению и то, что ввиду обострения политической ситуации Иосиф недвусмысленно занял позицию «партии реванша» и его переезд к Борису Волоцкому, в первую очередь связан с этим обстоятельством. Совместное выступление удельных князей в феврале 1480 года произвело чрезвычайный эффект. Судя по словам летописца мятежники не встречали никакого отпора со стороны великокняжеских сил[135]. Ивану III пришлось срочно возвращаться из Новгорода. Шантаж возымел действие, и Ивану III пришлось выделить Борису весь боровский удел, а Андрею – Можайск. Сам факт возникновения Волоцкого монастыря Московский государь рассматривал как враждебное действие по отношению к великокняжеской власти. В противовес Иосифовой обители Иван Васильевич разрешил основать пустынь в подчиненном Москве Клинском уезде представителю семейства Еропкиных, рассорившегося с Борисом Волоцким[136].
Сотрудничество Нила Сорского с правительственной партией, так же как и удельные симпатии Иосифа Санина, обусловлено не только политическим и философским единомыслием, но и личными мотивами. Нил Сорский, «по реклу» Майков, с детства был грамотным, до пострижения жил в Москве, где служил «скорописцем» и имел родственные связи с высшими слоями московской служилой знати. Нил, тогда еще совсем молодой Николай Майков, и его брат Андрей в середине пятидесятых годов XV века входили в состав правительственной верхушки, так как «скорописец» в то время не мог быть техническим исполнителем в ранге мелкого чиновника. (Отметим, что из среды служилого боярства вышли и Кирилл Белозерский и другой заволжский подвижник современник Нила св. Корнилий Комельский[137]. Перед Николаем открывалась перспектива блестящей политической карьеры, однако которой он предпочел монастырское уединение.
Тем не менее будущий инок имел возможность составить личное представление о персонажах будущей политической драмы и движущих ими мотивах. В это время уже входил в силу Иван Патрикеев, деятели его будущего правительства и сам будущий государь Иван III. Брат преподобного Андрей Федорович Майков, известный дьяк великих князей московских Василия II Васильевича и Ивана III Васильевича, в 1450 – 1490 годы составлял грамоты Великого князя и княгини. Андрей Майков был ближайшим сотрудником Федора Курицына. Вместе с Ф.В. Курицыным в 1494 – 1501 годы он принимал послов, а в 1495-м сам ездил в Литву «с посольской миссией». Он также выполнял обязанности их посланца в Спасо-Каменный, Кириллов и другие монастыри. Неудивительно, что Андрея Майкова хорошо знали в Белозере: когда здесь постригся князь Иван Заболоцкий, его звали «Майков друг»[138]. Посещая Заволжье, Андрей Федорович наверняка встречался с братом и, обладая самой полной и достоверной информацией, делился с Нилом сведениями о политической ситуации в Москве.
Таким образом, Нил Сорский меньше всего подходит на роль наивного старца, которого из скитской глуши силою обстоятельств вынесло на столичную политическую сцену, где определенные силы, пользуясь его неосведомленностью и «политической незрелостью», могли навязать ту или иную роль, использовать в качестве слепого орудия достижения своих целей, в первую очередь секуляризации монастырского имущества. С недоумением приходится читать комментарии А.Л. Янова, который утверждает, что «всё это нестяжательское движение организовано ИваномIII», который, по мнению историка, «вытащил этихнесчастных старцев, которые хотели жить в келье, вдалеке от светских бурь, и превратил… в политическую партию»[139].
Мысль исследователя, очевидно, питают стереотипы человека далекого от церкви, представляющего скитского насельника в виде оперного юродивого, неведомым образом переместившегося с театральных подмостков в лесную глухомань. Впрочем, чего ожидать от светского исследователя, если богослов Флоровский говорит о том, что заволж-цы «оказались запутаны в политическую борьбу», а церковный историк Карташев пишет, что свои выступления Нил делал «извлеченный из своей пустыни боярской землевладельческой партией»[140].
Как видим, разница невелика: в разных вариантах нестяжатели представлены почти что неодушевленными предметами, в лучшем случае – беглецами из мира, которых против их воли снова и снова в этот мир возвращают. Нам трудно понять, на чем основано это убеждение. Вряд ли будет корректным делать подобный вывод, исходя из аскетической практики исихастов, о чем мы уже говорили выше. Нестяжатели действительно искали для себя уединения и преодолевали мирские соблазны, что, впрочем, не означает их равнодушия к социальным и политическим проблемам, ведь исихия – это цель, а способ ее достижения – «деятельная добродетель». Активность исихастов, их вовлеченность в политическую борьбу и социальные конфликты обусловлены их вниманием к земной жизни. Взгляд исихастов на роль человека в этом мире можно сформулировать следующим образом: если не спасешься сам, не спасет и Бог, но зато тот, кто спасается, может узреть Бога уже в настоящем[141]. Преподобный Симеон Новый Богослов писал: «Праздность и безмолвие – вовсе не одно и то же, но и безмолвие – не то, что молчание.. Ибо первое – удел людей, не желающих ни знать что-либо о причастии божественных благ, ни совершать что-либо доброе, а второе – удел усердно упражняющихся в познании Бога и изучающих слово, наполненное мудростью Божьей»[142].
Если мы обратимся к жизненному пути «неотмирного» исихаста св. Григория Паламы, то увидим, что он неоднократно и самым решительным образом вмешивался в политическую жизнь Византии. В октябре 1341 года Палама на шесть лет попал в тюрьму после того, как открыто выступил в поддержку Иоанна Кантакузина могущественного вельможи, боровшегося за императорский престол. Будучи епископом Фессалоникийским, Палама сумел примирить враждующие городские группировки, а также обращался к императору с требованиями снизить подати с бедняков и поставить на место бесчинствующих чиновников военных. Исихасты не остались в стороне, когда униаты стали угрожать византийскому православию, и проявили себя наиболее последовательными и непримиримыми защитниками веры и противниками католической экспансии.
С таким же успехом мы можем изобразить преподобного Сергия Радонежского в виде искателя уединения, которого периодически в силу разных обстоятельств «вытаскивают» в мир и «запутывают» во всевозможные государственные хлопоты. Сергий не раз выполнял политические поручения московского правительства, а вернее митрополита Алексия. Так, в 1358 году скитский житель Сергий вел переговоры с ростовским князем Константином Васильевичем о признании власти московского князя. В 1365 году он ездил в Нижний Новгород упрашивать тамошнего князя Бориса явиться в Москву для разбирательства спора со своим братом и после отказа затворил все городские церкви. В 1385-м преподобный мирил Олега Рязанского с Дмитрием Донским. Сергий Радонежский и его племянник Федор помогли утвердиться на митрополичьей кафедре ставленнику паламитов болгарскому игумену Киприану, причем для этого им пришлось вступить в открытый конфликт с великим князем Дмитрием Ивановичем.
Во всех этих случаях преподобного Сергия никто не вытаскивал из Троицкой обители и не превращал в посредника для улаживания различных политических неурядиц. Нельзя путать уединение, как важное условие для духовного сосредоточения, с эгоистическим одиночеством, «неотмирность» – с прострацией, и тем более представлять внимание к проблеме личного совершенствования как невнимание к судьбе окружающих, судьбе страны. Пытался ли Иван I использовать Нила и его сторонников в своих целях? Несомненно. (Даже предположим на минуту, что именно с подобным поручением великого князя и ездил Андрей Майков в Заволжье.) Но только ли великий князь пытался это делать? И был ли он первым, кому пришла в голову идея привлечь на свою сторону скитских обитателей. Наверняка и Нил Сорский рассчитывал по-своему использовать верховную власть, сделать ее своим союзником. Вопрос о том, кто кого использовал и кто наиболее в этом искусстве преуспел, остается открытым.
Политическая активность заволжцев обусловлена и тем обстоятельством, что их отношение к монастырским стяжаниям встречало поддержку самых разных слоев общества. В конце XV века все лучшие земли были разобраны. Рост вотчинного землевладения остановился.
Замедлился (в том числе и по этой причине) и рост монастырского землевладения. Кроме того, сокращались вклады в обители светских феодалов: сельское хозяйство переживало подъем, и теперь вотчинники все менее охотно расставались со своими владениями, которые обеспечивали хороший доход. Черносошные земли требовались центральной власти для наделения поместьями. Вследствие дефицита плодородных земель конкуренция между землевладельцами усиливается, растет число поземельных тяжб. Именно в то время, по выражению С.Б. Веселовского, «на исторической сцене у служилого землевладельца появился страшный соперник в лице монашествующей братии»[143]. Встречное наступление велось на монастырские земли. Крестьяне и феодалы старались вернуть, а иногда присвоить земли, захваченные монахами в период междоусобной смуты. Л.И. Ивина, рассказывая о попытке крестьян захватить земли Симонова монастыря в Дмитровском уезде, отмечает, что в данном эпизоде отразилось «общее» настроение по отношению к монастырским землям. Борьба с «монашествующей братией» за великокняжеские (тягловые) земли, по замечанию исследовательницы, велась «отдельными крестьянами, целыми волостями и княжескими управителями»[144].
В этой ситуации защитники монастырских стяжаний попадали если не в изоляцию, то, по крайней мере, оказывались в роли аутсайдеров, и вынуждены были блокироваться с такими же аутсайдерами – «партией реванша» старомосковского боярства. Напротив, сочувствие общества к идеям нестяжателей придало движению ярко выраженный политический акцент. Заволжцы не могли и вряд ли стремились отказываться от миссии, возложенной на них самим ходом исторического развития.
Глава 3
ЕРЕТИКИ И ПРАВЕДНИКИ
Искуси меня, Господи, и испытай меня;
расплавь внутренности мои и сердце мое;
Ибо милость Твоя пред моими очами,
и я ходил в истине Твоей.
Не сидел я с людьми лживыми,
и с коварными не пойду.
Возненавидел я сборище злонамеренных,
и с нечестивыми не сяду;
Буду омывать в невинности руки мои
и обходить жертвенник Твой, Господи,
Чтобы возвещать гласом хвалы
и поведать все чудеса Твои.
Псалом XXV
Проказы «неизвестных прелестников»
Поводом для похода Ивана на Новгород в 1471 году послужил договор между городской верхушкой и польско-литовским королем Казимиром: «…волны есмя люди Великий Новъгород бъем челом тебе, честному королю, чтобы еси государь нашему Великому Новугороду и нам господин был, и архиепископа вели нам поставити своему митрополиту Григорию, и князя нам дай из своеа дръжавы»[145]. Однако другая группировка новгородской знати, очевидно пытавшаяся лавировать между Москвой и Вильно, опередила оппонентов, пригласив в Новгород православного киевского князя Михаила Олельковича. Он хотя и был подданным Казимира, но, как замечает К. В. Базилевич, вряд ли был желанной фигурой для короля в качестве его наместника в Новгороде: «Сохранив православие и близкую связь с населением Киев-шины, Олельковичи находились в оппозиции к правящей династии»[146]. Обосновавшихся в Киеве представителей ответвления рода Гедиминовичей многие на Литве рассматривали в качестве претендентов на престол. В середине 50-х была сделана попытка свержения Казимира, взамен которого великое княжение предполагалось передать брату Михаила Семену Олельковичу. В 1461 году на сейме в Вильне литовские паны открыто требовали от Казимира – либо жить не в Польше, а в Литве, либо предоставить ей отдельного князя; при этом опять называлось имя Семена Олельковича[147].
Добавим, что, когда Казимир обнаружил намерение заменить греческую церковь униатской, лишь братья Симеон и Михаил Олельковичи откликнулись на призыв митрополита московского Ионы к православным Литвы защитить истинную веру и убедили архипастыря в своей верности. Еще и по этой причине авторы договора с Казимиром, призывавшие непризнанного Москвой литовского митрополита Григория Цамблака назначить им епископа, никак не могли рассчитывать на то, что король назначит наместником киевского князя.
Михаил Олелькович прибыл на берега Волхова в ноябре 1470 года. В сопровождавшей его свите состоял некто Схария (или Захарий Скара) – личный врач князя, по другим сведениям, купец. Собственно, ничто не мешало энергичному интеллектуалу совмещать оба занятия, равно как и увлечение астрологией и другими науками. Вместе с новым князем приехало несколько соплеменников-единомышленников последнего. Эта группа, как предполагает А.В. Карташев, относилась к некоей «модернистской караимской секте»[148].
Спустя неполных пять месяцев Михаилу Олельковичу и его окружению пришлось покинуть берега Волхова. Князь не смог удержать власть в раздираемом политическими противоречиями городе. Гораздо больше преуспел его придворный. За короткое время Схария сумел увлечь своими взглядами нескольких новгородских священников. Новгородское духовенство заведовало в городе торговыми весами и мерами, что обеспечивало пришельцам благоприятную возможность общения и последующей проповеди для насаждения своих взглядов среди духовного сословия[149].
В Литве и на Руси в те времена не делали различий между правоверным иудаизмом и караимами – особым направлением Моисеевой веры, потому исповедуемое лекарем-купцом-ученым и его новыми соратниками учение получило наименование «ереси жидовствующих». Этот традиционный термин подвергли сомнению Я.С. Лурье и Н.А. Казаковой: «ересь жидовствующих название полемическое и неверное по существу». Исследователи настаивали на отсутствии какой-либо связи новгородской ереси и иудаизма, и как следствие этого отрицали реальность существования иудейского вероучителя Схарии, побывавшего в Новгороде и создавшего там группу единомышленников. По мнению Я.С. Лурье и Н.А. Казаковой, новгородской ереси «иудейский» характер гораздо позднее в начале XVI века придал Иосиф Волоцкий в ходе работы над своим «Просветителем»[150]. Однако документальные свидетельства, помещенные в книге Я.С. Лурье и Н.А. Казаковой, опровергают их версию. Так новгородский епископ Геннадий в 80-е гг. XV века сообщает, что «был в Новгороде князь Михаил Олелькович, а с ним жидовин еретик, да от того жидовина распростерлась ересь в новгородской земли». В феврале 1489 года тот же Геннадий пишет о том, что он «обретох здесь еретиков жидовская мудръствующих». А в Соборном приговоре зафиксированы обвинения еретиков в «жидовостве»[151]. Так что преп. Иосиф и его «Просветитель» здесь не причем. Незадолго до описываемых событий вольнолюбивый Новгород породил знаменитый раскол стригольников, упоминания о которых прослеживаются до 1427 года. Стригольники начали с обличений «поставления пастырей по мзде», а затем перешли к развернутой реформационной программе: призывали к публичному покаянию, отвергали таинство исповеди, учили, что искупительные обряды не способны спасти христианскую душу, равно, как и подношения церкви, крестили не младенцев, а взрослых людей.
Выступление стригольников обнаружило склонность образованных новгородцев к дерзким помышлениям о путях постижения истины, несовершенном устройстве церковной жизни. Однако, судя по отзывам современников, «жидовствующие» в сравнении со своими предшественниками решительно порывали с христианской доктриной. Основная идея еретиков состояла в «неотменности» Ветхого Завета, а значит, и завета Бога с Авраамом, Моисеевых законов, положения учительных и пророческих книг. Они якобы отрицали Святую Троицу и божественность Христа, им приписывали поругание Святого Креста, икон и прочие страшные богохульства.
Согласно официальной версии, берущей свое начало от преп. Иосифа Волоцкого, «жидовская» ересь проникла в Москву и нашла там горячих поклонников на самом верху. Произошло это следующим образом. Иван III во время пребывания в Новгороде в конце 1479 года якобы был настолько очарован талантами и обходительностью хитрых вольнодумцев-протопопов Алексея и Дениса, что великий князь распорядился не только перевести их в Москву, но и назначить настоятелями главных московских храмов – Успенского и Архангельского.
Следуя все той же традиционной версии, протопопы Алексей и Денис, оказавшись в Москве, «совратили» «министра иностранных дел» Ивана III дьяка Феодора Васильевича Курицына, а в роли соблазнителя невестки великого князя Елены Волошанки выступил другой новгородский еретик Иван Максимов, приходившийся протопопу Алексею тестем[152]. Следовательно, нам предлагают поверить в то, что небольшая группа полуграмотных иереев отвратила от лона православия государя, его министра, невестку и множество придворных. Куда более правдоподобным представляется вывод А.В. Карташева о том, что перевод протопопов в Москву подсказан государю московской ветвью «жидовствующих». Более того, историк уверен, что не эти малообразованные провинциалы были движущей силой еретичества, а человек «широкого европейского горизонта» Федор Курицын[153]. Вероятнее всего, на фигуры новгородских иереев указал великому князю кто-то из его ближайшего окружения. Правда, А. В. Карташев не развивает далее свою мысль, очевидно опасаясь покинуть наезженную колею традиционной версии. На наш взгляд, совершенно напрасно.
Отметим, что за несколько месяцев до поездки Ивана Васильевича в Новгород, а именно в августе 1479 года, во время освящения нового Успенского собора приключился необычный инцидент. «Неции прелестници клеветаша» великому князю на митрополита, который якобы неправильно поступил, совершая крестный ход вокруг церкви со крестами не по солнечному всходу. «Сего ради гнев възджвиже на нь князь велики, яко того ради, рече, гнев Божий приходит»[154].
«Неизвестные прелестники» – люди, несомненно, влиятельные и книжные, потому что Иван Васильевич совершенно уверился в правоте их доводов и в неправоте митрополита Геронтия. Мы полагаем, что на роль придворных экспертов более всего подходят любимец Ивана Васильевича дьяк Курицын и его единомышленники. Цель затеянной провокации очевидна: скомпрометировать главу церкви, фигуру потенциально опасную для еретиков. Скандал получился столь шумным, что Геронтию пришлось удалиться от исполнения своих обязанностей. Его место могли занять фигуры, которые устраивали закоперщиков интриги – Паисий Ярославов или игумен Зосима, который, в конце концов, и сменил спустя несколько лет Геронтия. После того как прибывшие в Москву новгородские иереи заняли должности настоятелей крупнейших кремлевских соборов, позиции «неизвестных прелестников» в церковной верхушке еще более укрепились.
Крымский след
Но если мы согласимся с тем, что кружок еретиков появился в Москве до появления там Алексея и Дениса и независимо от них, то нам необходимо выяснить, каким образом «жидовская» ересь проникла в Кремль. Для этого от церковных дел обратимся к внешней политике. Иван III и его дипломаты усердно и умело налаживали сношения с балканскими государствами и Крымским ханством. В результате образовалась антиказимировская коалиция Русь – Венгрия – Молдова – Крым. Наиболее могущественным и последовательным союзником Москвы был хан Менгли-Гирей, с которым русские соединялись в борьбе против еще одного общего недруга – остатков Золотой Орды. Неудивительно, что в политике московского двора на южном направлении ключевое значение имели отношения с Бахчисараем.
Первые шаги по установлению союза с Крымом были предприняты Иваном III в 1472-73 гг. через кафинца Хозию Кокоса, тесно связанного с Менгли-Гиреем и независимым княжеством Феодоро[155].
Полномочия Кокоса не ограничивались крымскими делами. Через Крым русские послы направлялись на Балканы, например посольство Штибора в Венгрию. Преимущественно через Крым осуществлялись сношения с Молдавией. Таким образом, крымский посланник вовлекался в обширный круг забот русской дипломатии. К.В. Базилевич полагает, что Иван III очень дорожил услугами Хозии Кокоса, посылал ему «поминки» и «жалованье» и в переговорах с ним соблюдал почти те же формы, как и в сношениях с владетельными лицами.
Не случайно в роли правительственного агента выступил кафинский купец. В конце XV века генуэзская колония Кафа (Феодосия) с населением 70 тысяч жителей являлась одним из крупнейших городов и торговых центров Восточной и Центральной Европы, куда стекались торговцы и товары из множества государств, в том числе из русских княжеств[156]. Россия занимала значительное место в товарообороте Кафы. Когда весной 1492 года Иван III не отпустил торговых людей в Крым, кафинский паша исчислил убыток в 60 тысяч алтын[157]. Особенно широкий размах «сурожская» торговля Москвы с Кафой и через Кафу приобрела именно во второй половине XV века[158]. Кроме того, по замечанию К. В. Базилевича, «Крым являлся очень удобным местом для собирания политических новостей»[159]. Именно в Кафе сметливый человек получал редкую возможность завязать обширные связи, получить самую разнообразную информацию, не будучи заподозренным в чем-то предосудительном.
Другим московским представителем в Крыму назывался известный нам Схария – как и Кокос, уроженец Кафы, купец, иудей – или считавшийся таковьм в глазах православных христиан. Схария не только имел большие международные связи, но и был отменно подготовлен для дипломатической деятельности: знал итальянский, черкесский, русский, латинский (на латыни написана его сохранившаяся грамота Иоанну III), татарский, может быть, польский или литовский и еврейский (богослужебный) языки[160].
Покровитель Схарии Михаил Олелькович, вернувшись из Новгорода в Киев, не смог осесть в родовом гнезде. Несмотря на просьбы киевлян, король Казимир повелел ему отправиться в имение Копыль под Слуцком – современная Минская область Белоруссии. Скорее всего деятельного Схарию не привлекало деревенское затворничество, и он вернулся в Крым. Но штурм Кафы турецкими войсками в 1475 году и изгнание с ханского престола Менгли-Гирея могли заставить его покинуть на время благословенный полуостров и вновь оказаться в литовских владениях.
В 1484 году Федор Курицын встретился со Схарией при дворе Менгли-Гирея, вернувшего себе власть на рубеже 1478/1479 годов. Но была ли это первая встреча московского дипломата и караимского ученого? Их пути могли пересечься в Киеве, через который обычно следовали русские послы, где Схария был известен и в семье Олельковичей, и при дворе господаря Стефана, о чем мы расскажем чуть позже. Курицын с начала 60-х годов неоднократно бывал на Балканах, где знакомился со многими примечательными людьми, в числе которых валашский господарь Влад III Цепеш Дракула. (Позднее Курицын составит «Повесть о Дракуле» – первое литературное произведение в ряду обширной «дракулиады».) Жадный до знаний и свежих интеллектуальных впечатлений, дипломат имел возможность и желание встретиться с таким известным в тех краях ученым, к числу которых, безусловно, относился Схария. Он и познакомил Федора Васильевича со своими взглядами, а тот уже стал основателем целого кружка в Москве. Сам выбор Кокоса и Схарии на роль представителей русского правительства, по всей видимости, произошел при участии Федора Курицына.
Помимо упоминавшихся причин внешнеполитического свойства, побудивших великого князя и молдавского господаря породниться, существовали иные обстоятельства, способствовавшие браку Ивана Молодого и Елены Стефановны. На наш взгляд, с большим основанием можно предположить связь между двумя известными фактами – основанием новгородского кружка приближенным Михаила Олельковича и покровительством, оказанным последователям Схарии племянницей казненного князя, нежели отрицать существование таковой, предпочитая видеть в этом случайное совпадение.
Первоначально в качестве невесты Ивана Молодого рассматривалась дочь мангупского князя Исаака, властителя княжества Феодоро, располагавшегося на юго-западе Крыма. Именно Менгли-Гурей «рекомендовал» Исааку выступить с подобной инициативой, а посредником в деле устройства этого брака выступил Хозия Кокос[161]. Близость Кокоса к крымскому хану и двору мангупских князей позволяет предположить, что Кокос скоре являлся не техническим посредником, а одним из инициаторов заключения этого брачного союза, который не состоялся вследствие османского нашествия на Крым и падения Мангупа.
После этого Ивану III поступило предложение от господаря Стефана выдать за Ивана Молодого Елену, его дочь от брака с Марией Мангупской. Снова в жены Ивану Молодому предлагают княжну с мангупскими корнями, и снова этому браку содействует хан Менгли-Гирей[162]. Если добавить к вышесказанному, что вся переписка по поводу сватовства шла к Елене через Крым (здесь же останавливались послы на пути ко двору Стефана), становится ясно, что матримониальные «маневры» в треугольнике Крым – Молдова – Москва связаны между собой, и связующим звеном выступают крымские агенты московского правительства, и в том числе Схария, который, как мы полагаем, был принят при дворе Стефана Великого[163].
Заметим, что в начале 60-х Стефан был ранен стрелой при осаде крепости Килия. Шли годы и даже десятилетия, а рана не заживала. Все это время выписанным из Италии и Германии врачам по странному стечению обстоятельств не удавалось попасть ко двору господаря[164]. В подобных обстоятельствах появление при дворе Стефана личного лекаря-астролога его шурина Михаила Олельковича видится вполне вероятным. Но злополучное ранение в конце концов стало причиной смерти Стефана, значит, медицинское вмешательство Схарии (если оно имело место быть) окончилось безрезультатно, что и вызвало гнев государя. В ту эпоху отношения между власть имущими и питомцами Эскулапа складывались весьма непросто, в чем мы еще получим возможность убедиться. В одном из писем к Иоанну III ученый караим жаловался на то, что волошский воевода напал на него в пути, мучил «только что не до конца» и ограбил начисто[165].
Этот эпизод указывает не только на неприязненные отношения господаря к Схарии, но и на факт знакомства. Стефан не грабил путников на больших дорогах, в данном случае враждебные действия направлены конкретно против Схарии. Но если Схария был принят при дворе Стефана, то его дочь Елена еще до прибытия на Русь имела возможность познакомиться с ученым караимом и увлечься его идеями, либо попасть под влияние схарианства через завербованных караимом неофитов из числа придворных господаря. Не это ли обстоятельство повлияло на выбор невесты наследника, сделанный Иваном опять же не без влияния Курицына или его соратников? Рассказ о «совращении» Елены выглядит таким же лукавством, как и «обольщение» Ивана в Новгороде и Курицына в Москве.
Именно Елена могла выхлопотать у великого государя письменное приглашение Схарии пожаловать в Москву, которое было ему передано с очередным посольством к крымскому ханству в 1484 году. Курицына не только не было в Москве, долгое время Федор Васильевич не подавал о себе никаких вестей, так что длительное отсутствие дьяка вызвало беспокойство в Москве, и великому князю пришлось послать человека в Венгрию узнать о его судьбе[166].
Приглашение было повторено в 1487 году – очевидно, оно было сделано после возвращения Курицына в Москву. Великий князь при этом не скупился на посулы: «…а как будешь у нас, ож даст бог, наше жалованье к собе увидишь. А похочешь нам служити, и мы тебя жаловати хотим, а не похочешь у нас быти, а всхочешь опять в свою землю поехати, и мы тебя отпустим добровольно, не удержав»[167]. Вероятно, речь шла о службе в качестве придворного врача и астролога. Несмотря на меры, предпринятые послом в Крыму Дмитрием Шеиным, вплоть до ожидавшего на границе специального охранного отряда[168], Схария в конце концов отказался перебраться в Москву, ссылаясь на обремененность семьей. Возможно, Схария рассудил, что подобный визит окажется небезопасным, и любезным приглашением не воспользовался.
Пелена Елены Волошанки
Осторожность оказалась нелишней. В том же 1487 году новгородский епископ Геннадий Гонзов обнаружил очаг ереси в среде местного духовенства, однако в Москве его тревожным сообщениям, казалось, придавали мало внимания. Архиепископ Геннадий, сообщив о ереси в Москву, в том же 1487 г. написал послание епископу Сарскому и По-донскому владыке Прохору, в котором призывал его: «Споборствуяй по Христе Бозе и Пречистые Его Матере честнаго Ея образа в помощь христоименитому православному христианину на еже хулою возносящихся на Господа нашего Иисуса Христа и обезчестивших образ Пречистыя Владычица нашея Богородица новгородскых еретиков жидовская мудръствующих»[169]. Дабы преодолеть московский саботаж и своеобразный заговор молчания, Геннадий принялся в посланиях своим коллегам – епархиальным владыкам – Нифонту Суздальскому, Филофею Пермскому, Прохору Сарскому и Иосафу Ростовскому – горячо обличать пагубную ересь и преступное бездействие московских духовных и светских властей.
В это же время, а именно в 1488 году, появляется «Послание на жидов и на еретики» основателя Сенной пустыни на Ладоге инока Саввы, которое представляло собой «компиляцию из противоиудейских разделов Палеи Толковой и «Слова о законе и благодати» киевского митрополита Илариона»[170]. Любопытно, что произведение адресовано боярину Дмитрию Васильевичу Шеину, который отвечал за несостоявшуюся поездку Схарии в Москву. Очевидно, Савва знал об этом обстоятельстве, что обусловило выбор адресата[171].
Похоже, что Савве были известны не только ужасные подробности злодеяний новгородской секты (Савва подчинялся новгородской епархии), знал он и о покровительстве еретикам со стороны супруги наследника. Огорченный этими известиями (Иван Молодой помогал подвижнику в устроении пустыни) Савва поспешил предостеречь неблагочестивых государей, предавших отеческую веру: «Аще бо царь, или князь, или богат, или силный, аще и мнится, гордяся величеством маловременным сим, а не поклоняется Богу нашему Спасу Господу Исусу Христу, написанному образу Его на иконе и не причащается Тела и Крови Христовы, – той воистину раб есть и проклят»[172].
Настойчивость новгородского владыки и гневные отзывы подвижников возымели наконец действие: в 1488 году был собран церковный собор для разбора дела трех еретиков, которые сбежали от преследования Геннадия в Москву. Великий князь повелел бить их кнутом, сослать обратно в Новгород и там разобраться с ними на местном соборе. По сути, Геннадию указали на то, что он сам должен бороться с местными «нестроениями». Епископа удручил столь скромный результат его усердных трудов, тем более что вину за неуспех в борьбе с ересью ловкие московские интриганы переложили на самого Геннадия.
Метаморфозы владыки Геннадия
Геннадий Гонзов сообщал Ростовскому епископу Иосафу, что лично слышал от видного еретика Алексея о том, что при составлении новой пасхалии церковным иерархам придется обратиться к ним как к знатокам астрономии: «Ино и яз слыхал у Алексея: «и мы де тогда будем надобны»[173]. Возникает вопрос: где, собственно, имел Геннадий столь доверительную беседу с премерзким еретиком? Вероятнее всего, в Москве, в бытность последнего протопопом Успенского собора, а Геннадия – настоятелем Чудова монастыря, располагавшегося между Спасской башней и кремлевской Соборной площадью. С берегов Волхова владыка также сообщал о том, как другой придворный еретик иерей Денис во время богослужения плясал за престолом и ругался над крестом. Выдумал или нет Геннадий сценку сатанинского перфоманса, но явно не пересказывал корреспондентам московские слухи, а сообщал случаи, ему лично известные.
А как иначе: на протяжении четырех лет протопопы-вероотступники и будущий руководитель новгородской епархии трудились на духовной ниве по соседству – на расстоянии пары сотен шагов, отделявших Чудов от Успенского и Архангельского храмов. (Протопопы, как мы помним, появились в Москве в начале 1480 года, а чудовским архимандритом Геннадий стал не позже февраля 1477 года, – когда уже сложился московский кружок вольнодумцев)[174]. Заметим, что в этот период великий князь, благоволивший еретикам, благоволил и Геннадию. В Москве злословили, что Геннадий щедро заплатил великому князю за назначение. Похоже, что силы, противостоящие Ивану III, с помощью подобных слухов пытались опорочить и самого государя, и его фаворита. Собственно, расположение государя и позволило Гон-зову занять в декабре 1484 года архиерейскую кафедру. Это, разумеется, не означает, что все любимцы Ивана Васильевича были близкими приятелями или единомышленниками, однако трудно поверить, что кремлевский обитатель Геннадий не знал того, чего не особенно скрывали при дворе – увлечения высокопоставленных сановников некими соблазнительными идеями, а также не ведал об экстравагантных выходках бывших новгородских иереев.
Сам же Геннадий и его соумышленники, разумеется, представляли дело таким образом, что владыка ни о чем предосудительном не ведал, а, обнаружив кривоверие, яростно ополчились на вероотступников. Вот как живописует архиерейские подвиги Иосиф Санин: «В лето же 6993 (1484) поставлен бысть архиепископ Великому Новугороду и Пьскову священный Генадие, и положен бысть яко светилник на свещнице Божиим судом. И яко лев пущен бысть на злодейственыа еретики, устреми бо ся, яко от чаща Божественых Писаний, и яко от высоких и красных гор пророческых и апостольскых учений, уже ногты своими растръзая тех скверныя утробы, напившаяся яда жидовъскаго, зубы же своими съкрушая и растерзал и о камень разбивая»[175].
Однако динамичная картина, нарисованная волоцким игуменом, вряд ли соответствует действительности. Зная о более чем сомнительных взглядах и предосудительном поведении Дениса, Алексея, их друзей и покровителей, Геннадий Гонзов, возглавив епархию, не озаботился сразу розыском корней ереси, не спешил пустить в действие свои смертоносные «ногти и зубы», а лишь спустя пару лет во второй половине 1487 года обнаружил ее очаг, причем совершенно неожиданно. Судить приходится с его слов о том, как «распростерлась ересь в Ноугородской земли, а держали ее тайно да потом почали урекатись вопьяне, и аз послышав то да о том грамоту послал к великому князю да и к отцу Геронтию митрополиту»[176]. Подробности же нового вероучения святитель Геннадий узнал только благодаря раскаянию попа Наума: «И только бы поп Наум не положил покааниа, да и в христианство опять не захотел, ино бы как мощно уведати по их клятве, как они отметаются своих велений», – писал архиепископ[177].
Складывается впечатление, что в своих посланиях Геннадий не столько излагает сведения о ереси, сколько пытается объяснить собственную бездеятельность, поскольку его корреспонденты – епархиальные владыки – прекрасно знали обстоятельства карьеры новгородского архиерея. Мы далеки от мысли, что ученик Савватия Соловецкого относился безучастно к кривоверию. Но как человек неравнодушный к власти и власть имущим, он был склонен скорее подольстится к великому князю, нежели вступать с ним в конфликт, обличая его фаворитов. Если бы он решился на это, не видать ему новгородской кафедры и вряд ли Иван Васильевич стал бы защищать Геннадия от нападок митрополита Геронтия. Не потому ли во время достопамятного инцидента с «неправильным» крестовым ходом вокруг Успенского собора архимандрит Чудова монастыря поддержал Ивана Васильевича, таким образом став на сторону «неизвестных прелестников»?
Полагаем, что Геннадий Гонзов отбыл из Москвы к месту нового назначения искренним приверженцем великого князя. Но положение главы новгородской епархии разительным образом отличалось от положения чудовского архимандрита, чье благополучие всецело зависело от государева расположения. В то время церковные владения в Новгороде занимали почти 20% от общего числа новгородских земель. Причем во владении архиепископа находилось свыше 5% земель. Фонд владычных земель в Новгороде был гораздо значительнее, чем тот, что находился во владении митрополичьей и епископской кафедр в Северо-Восточной Руси[178]. При том, что в январе 1478 года Иван Васильевич реквизировал у новгородского владыки 10 волостей (а хотел половину) и вдвое сократил земельные владения крупных монастырей[179]. По словам Б.Д. Грекова «Обедневшему Софийскому дому могла позавидовать любая архиерейская кафедра и даже сам московский митрополит»[180].
Для оказавшегося в роли крупнейшего землевладельца Геннадия вопрос о церковных и монастырских имуществах приобрел жизненно важное значение, а Иван Васильевич из благодетеля превратился в человека, угрожающего его благосостоянию, поскольку великий князь был не прочь повторить секуляризационный опыт. Иван III, очевидно, полагал, что верный ему Геннадий станет добросовестным помощником в этом деле. Но он обманулся в новом архиепископе, как в свое время в Иосифе. Отныне мы видим Геннадия в первых рядах любостяжателей. Не случайно при Геннадии в текст «Чина православия» было внесено анафематствование всем «начальствующим и обидящим святые божии церкви»[181].
Подчиненным Гонзова по епархии оказался волоцкий игумен. «И возвести архиепископ сие зло игумену Иосифу, и просит помощи: дабы, рече, злое сие еретичество не вошло в умножение неразумных человек. И сиа слышав отец Иосиф, зело оскорбися; и велми болезнуя о Православной вере от всего живота своего: разны бо телесным растоянием с архиепископом, а духом в единстве о Православной вере… И нача отец Иосиф ово наказанием, ово же писанием спомогати архиепископу, и о сем зело скорбяще…»[182].
Геннадий и Иосиф оказались единомышленниками, оба «разочаровались» в великом князе, оба зарекомендовали себя ярыми сторонниками незыблемости церковной собственности, оба связали судьбу с политическими силами, противостоящими кремлевской партии. Их сближению способствовало и то обстоятельство, что родные братья ближайшего друга Иосифа – Бориса Кутузова Михаил и Константин служили у новгородского архиепископа[183]. В качестве особого расположения Геннадий сделал Иосифа как бы своим наместником в Волоколамске, передав ему все доходы в Волочком благочинии.
Трудно судить, когда Иван III заметил произошедшую с Геннадием метаморфозу, но благожелательное отношение великого князя сменилось на враждебное. Геннадий рисковал повторить незавидную участь своего предшественника Феофила, смещенного Иваном Васильевичем. В 1479 году последнего избранного новгородцами архиепископа лишили сана, арестовали и отправили в Москву, где заключили в Чудов монастырь, то есть под надзор Геннадия. Знал новгородский владыка и о могущественном влиянии «неизвестных прелестников», вольным или невольным союзником которых он когда-то являлся. Что же внушало ему уверенность в правильности сделанного выбора и помогло во второй половине 1487 года внезапно «обнаружить» ересь и возвысить свой голос против богоотступников?
По нашему убеждению, эпизод с обнаружением ереси неразрывно связан с политической ситуацией, сложившейся в Новгороде. «Положение Геннадия осложнялось неприязненным отношением со стороны Ивана, а также тем обстоятельством, что его реальная власть была сильно ограничена действиями московских наместников», – указывает А.И. Алексеев[184]. Примерно в то же время, когда Геннадий занял епископскую кафедру, наместником города стал Яков Захарьин-Кошкин. Впервые он упомянут в летописи в этом качестве в 1485 году, когда по приказу великого князя боярин водил новгородские полки на Тверь. Яков Захарьин правил городом вместе с братом Юрием. Он не церемонился с опальным городом, обложив жителей непомерными штрафами, «ставил их на правеж». Обиженные и ограбленные новгородцы пытались найти справедливость у Ивана III. Тогда Яков Захарьин обвинил своих обличителей в государственной измене – покушении на жизнь наместника. Семь тысяч новгородцев были высланы в Москву – «занеже хотели убити Якова Захарьича, наместника Новагородского». Прочих мнимых или истинных заговорщиков – «иных думцев много Яков пересек и перевешал»[185].
Действовали ли Кошкины-Захарьины по своей инициативе, стараясь отвести от себя подозрения в лихоимстве, либо выполняли прямые указания великого князя относительно окончательного уничтожения новгородской элиты, в любом случае их действия поддержали в Москве. Геннадия Гонзова также с полным основанием можно считать московским церковным наместником. Первый назначенный архиерей из Москвы не смог обуздать глухое сопротивление местного духовенства, и ему пришлось вернуться восвояси. После столь очевидного фиаско Геннадию наверняка дали самые решительные наставления, а также предоставили полномочия по осуществлению карательных мер в отношении новгородского клира. Для выполнения задания требовалось скомпрометировать здешних иереев, отыскать повод для репрессий. В контексте драматических событий в городе «внезапное» раскрытие епископом ереси среди новгородских священников очень удачно сочеталось с раскрытием заговора среди новгородских бояр и купцов. Получалось, что новгородцы вынашивали преступные помыслы как по отношению к светским властям, так и по отношению к вере православной.
Были представлены весьма любопытные «улики». В январе 1488 года новгородский владыка писал хорошо нам знакомому суздальскому епископу Нифонту о том, как на берегах Волхова «наругаютца христьянству – вяжут кресты на вороны и на вороны. Многие велели: ворон деи летает, а кресть на нем вязан деревян(…) И ныне таково есть бесчинство чинитца над Церковъю Божиею и над кресты и над иконам и над христианьством»[186]. Москвич Геннадий мог не знать, что еще с домонгольских времен крестики часто входили в состав языческих амулетов, не имеющих отношения к христианству[187]. Этот пережиток пантеистических верований и был представлен как пример поругания православия.
Братья-наместники
Геннадий никогда бы не выступил самостоятельно, не синхронизировав свои действия со светскими властями. Пик репрессий против новгородской элиты пришелся на зиму 1488/89 года. С учетом того, что расследование и принятие решения относительно заговорщиков (или жертв оговора) занимало многие месяцы, получается, что архиепископ все сделал «вовремя». (А.А. Зимин не только отмечает совпадение по времени опалы на новгородцев с началом преследования Геннадием еретиков, но и безусловную связь между этими событиями.[188])
Внешне церковный наместник, как и наместник светский? выполнял волю Ивана III. Зарекомендовав себя преданными слугами государя, искоренителями крамолы, Захарьины в то же время руками архиепископа ловко наносили удар по окружению великого князя. Что касается Геннадия, то широковещательное обличение еретиков давало владыке относительную гарантию его благополучного будущего. Как бы неприязненно не относился государь к новгородскому архиерею, было ему не с руки выступать против борца с вероотступниками. А Геннадий между тем все раскручивал расследование. В феврале 1489 года Гонзов сообщил удалившемуся на покой архиепископу ростовскому Иосафу о том, что он вместе с Захарьиными провел новое расследование, но еретики «всех своих действ позаперлись»[189].
Так Иван Васильевич попал в крайне щекотливое положение. Надежда на то, что раскрытие ереси удастся замолчать, не сбылась. Благочестивое усердие Геннадия обличало окружение государя и его самого. Нетрудно представить, как злорадствовали удельные князья, прознав, что их державный братец собрал вокруг себя еретиков, и как негодовал на бывшего любимца Иван Васильевич, догадываясь о подоплеке архиерейского усердия. К 1490 году отношения великого князя с новгородским владыкой накалились до такой степени, что Геннадию запретили въезд в Москву[190].
Архиепископ умело пособил братьям-наместникам, а Захарьины приняли деятельное участие в борьбе с еретиками и, вероятно, пообещали вступаться за имущественные права Софийского дома. Во всяком случае, в бытность их в Новгороде новых конфискаций не последовало. Как замечает Р.Г. Скрынников, Захарьины участвовали в пытках подозреваемых, самолично снимали допросы. Они не только помогали владыке в розыске, но и направляли его в нужное русло. Так некий еретик Самсонка сообщил, что новгородские еретики постоянно «поучалися» у Курицина, который «начальник всем тем злодеем». Важная деталь – владыка Геннадий разъяснил, что настоящие признания были вырваны под пыткой и занимались этим богоугодным делом люди наместника. «Аз ли того Самсонка мучил, – оправдывался архирей, – ведь пытал его сын боярский великого князя, а мой был только сторож»[191].
У Захарьиных, судя по всему, были свои причины посредством разоблачения ереси поквитаться с фаворитами Ивана Васильевича, и в первую очередь с «великим временным человеком», как именовали современники Ивана Патрикеева. Неизвестно, как потомок Гедимина относился к вопросам веры, но, как политик, в вопросе престолонаследия он поддерживал Ивана Молодого и Елену Волошанку. Участники кружка Елены были его естественными союзниками. Основатель рода Кошкиных-Захарьиных Андрей Кобыла прибыл в Москву из Прибалтики за два столетия до описываемых событий, и его потомки считали себя коренным московским родом, имеющим полное право претендовать на самые высокие посты, которые, однако, все чаще доставались лицам, недавно перешедшим на московскую службу.
Н.П. Павлов-Сильванский, сообщая о засилье княжат, оттеснивших на второй план большую часть старых боярских родов, отмечает, что «с некоторым успехом держался род Кошкиных из первостепенного московского боярства»[192]. Но этот относительный успех достигался немальм напряжением сил. Соперничество Захарьиных и Патрикеевых, то затихая, то обостряясь, прослеживается на протяжении полутора веков. Дед братьев-наместников Иван Федорович Кошка был тем самым большим боярином великого князя Василия Димитриевича, которого «заехали» прибывшие из Литвы Патрикеевы в самом начале XV века. Вспомним желчный выпад Юрия Захарьина против Даниила Щени перед битвой при Ведроши. На церковном соборе 1531 года, разбиравшем обвинения против Максима Грека и сына Ивана Юрьевича Патрикеева Василия (в иночестве Вассиана), в качестве одного из главных обвинителей выступал сын Юрия Захарьина Михаил. Примечательно, что он упирал на то, что обвиняемые отступили в «жидовской закон».
В 50-е годы XVI века противостояние возобновилось в виде соперничества клана Захарьиных и Избранной рады, которую можно в определенном смысле назвать преемницей придворного кружка времен Ивана III. Возвращаясь к братьям-наместникам, стоит отметить тесную связь Захарьиных с другим старомосковским кланом – Морозовых. Тетка новгородских наместников была замужем за И.Г. Морозовым[193]. Юрий Захарьин был женат на дочери сподвижника Софьи Палеолог И.Б. Тучки Морозова, попавшего в опалу в 1485 году[194]. Так что связь видного боярина с «партией реванша» подкреплялась матримониальными узами. На упоминавшемся процессе Максима Грека помимо М.Ю. Захарьина обвинителями выступали его двоюродный дядя М.Б. Тучков с сыном Василием – такой вот своеобразный «семейный подряд».
Первая решительная атака Захарьиных против тогдашних фаворитов была осуществлена именно в Новгороде. Отметим, что «герой»
сражения при Орше, «не сработавшийся» с племянником И.Ю. Патрикеева, Иван Андреевич Челяднин был сыном боярина Андрея Федоровича Челяднина, посланного наместником в Новгород на смену Захарьиным. Другой сын А.Ф. Челяднина Василий известен как большой друг Иосифа Волоцкого[195]. Морозовы также имели устоявшиеся связи с городом на Волхове, многие из представителей этого старомосковского рода назначались на новгородское наместничество[196]. По всей видимости, Новгород не случайно стал опорным пунктом, откуда «партия реванша» начала свой поход на Москву.
Еретическое попурри
До сих пор, рассматривая события конца XV века, исходя из традиционного взгляда на новгородскую секту, мы говорили о «жидовствующих» как о некоем реально существовавшем антицерковном движении. Но как только мы попытаемся определить конкретное содержание и непосредственные задачи этого движения, сформулировать его программу, то столкнемся с непреодолимыми препятствиями. К сожалению, мы можем оценить воззрения и поступки «жидовствующих» лишь со слов их противников, которые так долго добивались суда над еретиками и так горячо настаивали на самом жестоком наказании, что для достижения своей цели были способны изрядно домыслить и приукрасить их противные православию поведение и образ мыслей. В начале XX века А.И. Соболевский даже приходил к пессимистическому выводу, что «вопрос о сущности ереси «жидовствующих», при скудности наличных данных должен считаться неразрешимым»[197].
О мировоззрении «жидовствующих» мы в первую очередь судим по сочинению преп. Иосифа Волоцкого «Просветитель». Этот объемный труд в своем законченном виде состоит из 16 частей – «слов», каждое из которых является опровержением на тот или иной пункт критики догматов христианства со стороны «жидовствующих». Следовательно, мы сможем составить представление о взглядах противников Иосифа по тому, с каких позиций они нападали на официальную церковь. Следуя версии Иосифа, «жидовствующие» утверждали, что у Бога Отца нет ни Сына, ни Святого Духа; что Христос еще не родился, но придет время, когда Он родится; а Тот, Которого христиане называют Христом Богом, – простой человек, а не Бог – об этом преподобный сообщает в первом и втором «словах»[198].
Тезис о том, что Иисус не может быть ни сыном Божиим, ни мессией, предсказанным пророками, занимал главенствующее место в системе иудейской критики христианства и потому звучит весьма уместно в устах людей, обратившихся в Моисееву веру. В третьем «слове» Иосиф указывает на то, что еретики настаивают на необходимости придерживаться Моисеева закона, сохранять его, совершать жертвоприношения и обрезание. Кажется, это также согласуется с исповеданием иудаизма. С этих позиций христиане атакуются, подвергаются нападкам в труде Флавия Клавдия Юлиана «Против христиан», упоминания о котором мы найдем и в тексте «Просветителя»[199]. Император-философ, правивший Римской империей в 361 – 363 годах, не только восстановил античное язычество, но пытался оспорить христианские догматы. В частности, Юлиан обвинял христиан в том, что они отступили от заветов Моисея, отказавшись от обрезания, в то время как Иисус предписывал строгое следование иудейскому закону. Юлиан, как и многие римляне той поры, рассматривал христианство как иудейскую секту, и с этой точки зрения пытался выставить их лжецами и отступниками.
Другое утверждение еретиков, сообщенное волоцким игуменом, скорее всего позаимствовано у другого античного критика христианства – Цельса, известного по направленным против него сочинениям христианского философа Оригена. Новгородские еретики в трактате Иосифа говорят следующее: «Разве Бог не мог спасти Адама и род его, неужели у Него не было небесных воинств, пророков, праведников, чтобы послать на исполнение Своей воли, – но Он Сам сошел в виде нищего бедняка, вочеловечился, пострадал и этим победил дьявола?»[200]. Таким образом, еретики повторяют следующие слова Цельса: «Вы занимаетесь софистикой, когда говорите, что сын божий – само слово; объявляя сына божьего „словом“, вы предъявляете не чистое, святое слово, а человека, позорнейшим образом поведенного на казнь и подвергнутого мукам бичевания. Если бы сын божий был у вас действительно словом, мы бы вас похвалили. (Но ваш Иисус только) хвастун и колдун»[201]. Цельсу представлялось варварством поклонение христиан «схваченному и казненному». Последователь античной религии не мог понять, как всемогущий Бог способен воплотиться в смертного человека и претерпеть пытки и казнь.
В следующих двух «словах» Иосиф приписывает еретикам протест против изображения на иконах Святой и Единосущной Троицы и поклонения рукотворным предметам, как то: икона или крест. Иудеи были настроены непримиримо к христианскому культу поклонения рукотворным изображениям. Можно ли отнести подобные рассуждения исключительно на счет иудейского влияния? Иконоборчество на протяжении длительного времени являлось составной частью государственной политики православных византийских самодержцев начиная с 726 года, когда император Лев Исавр запретил воздавать поклонение иконам. Иконоборцы, как впоследствии новгородские еретики, по версии преп. Иосифа и западноевропейские протестанты, указывали на заповедь: «Не сотвори себе кумира..» Император в условиях усиления мусульманского натиска рассчитывал таким образом опровергнуть обвинения христиан со стороны исламских богословов в идолопоклонстве.
Иконоборчество не было странной выходкой одиночки, вызовом, брошенным всему обществу. Как отмечает Ф.Ф. Успенский, в самой христианской Церкви обнаружились сомнения и колебания относительно поклонения иконам. «Некоторые греческие епископы, сравнивая культ первых веков христианства с современным им, не могли заметить существенных отличий. Тогда язычники упрекали христиан, что их бедная плебейская вера не имеет ни храмов, ни алтарей, ни прекрасных статуй, на что христиане с полной искренностью и справедливостью могли отвечать: зачем мне изображение Бога, когда и сам человек есть образ Божий; на что мне строить храм Богу, когда и весь этот мир дело рук Его… Нельзя думать, что эдикт против иконопочитания не имел себе поддержки в современных воззрениях…»[202].
Иконоборчество оказалось заразительным и живучим движением, следы которого мы находим и на территории Московской Руси. В конце XIV века бороться с иконоборцами пришлось ростовскому епископу Иакову. Сомнительно, чтобы в то время ростовчане стали объектами еврейского прозелитизма. Позднее иконоборчество стало характерной чертой гуситского движения, которое в первой половине XV века распространило свое влияние на территории от Австрии до Молдавии и Польши. Гуситы врывались в храмы и уничтожали иконы и другие священные изображения. Сходным образом, если верить Иосифу Волоцкому, действовали и новгородские еретики. Так, некий «Юрка-рушеник клал святую икону в скверную лохань, а Макар-дьякон ел мясо в Великий пост и плевал в образ Пречистой»[203].
Критика новгородских еретиков касалась и иноческого жития, причем «жидовствующие» на этот раз указывали на отступление от евангельских и апостольских писаний. «Иные же говорят, что иноческий образ схимы был передан Пахомию не святым ангелом: если бы это был ангел Божий, он явился бы светлым, но он явился черным – а это знак бесовского действия», – так формулирует Иосиф один из упреков новгородских еретиков[204]. Наконец, по сведениям волоцкого игумена, «жидовствующие» указывали на то, что несостоявшееся второе пришествие Христа после завершения пасхалии означает ложность апостольских и святоотеческих писаний. «Тогда подошла к концу седьмая тысяча лет от сотворения мира; еретики же говорили: семь тысяч лет прошло, и пасхалия закончилась, а второго пришествия нет, – значит творения отцов Церкви ложны и следует их сжечь»[205]. Пожалуй, этот единственный пункт из всех приписываемых еретикам взглядов подтверждается реальными обстоятельствами той эпохи. Составленная еще во времена Киевской Руси пасхалия была доведена до 7000 года после сотворения мира, то есть до 1492 года от Рождества Христова. Когда в 1408 году окончился очередной миротворный круг, то новый пасхальный круг был расписан только на 84 года – до конца рокового седьмого тысячелетия. В конце этой неполной пасхалии было написано: «.. зде страх, зде скорбь, аки в распятии Христове сей круг бысть, сие лето и на конце явися, в нем же чаем и всемирное Твое пришествие»[206].
А.И. Алексеев отмечает, что митрополиты, возглавлявшие русскую Церковь в XV веке, как в лице выдающихся представителей византийской образованности, так и в лице русских епископов, полностью разделяли мнение о наступлении конца света с исходом седьмой тысячи лет от сотворения мира[207]. Жил ожиданием наступления последних дней и Иосиф Волоцкий: «… в последяа сиа лета и во время лютейшая паче всех времен, о нихже рече великий апостолъ Павел: „В последила настанут времена люта, приидет преже отступление и тогда явится сынъ погибельный“. Се ныне уже прииде отступление…»[208] Владыка Геннадий размышлял недоуменно: «Како седми иысущь лета проходят, и знамения совершения не явись никоторое»[209]. В 1490 году московское посольство в Риме наводило справки о католических пасхалиях, явно выполняя соответствующие инструкции[210]. В XV веке широкое распространение получают иконы на сюжеты Страшного суда, Апокалипсиса, Сошествия во ад, которые до того встречались крайне редко[211]. Любой не ленивый умом православный по прошествии критической даты не мог не задаваться вопросами относительно предстоящего Судного Дня, а затем – несостоявшегося Апокалипсиса.
Из послания Геннадия Новгородского к епископу Иосафу Ростовскому видно, с какой тревогой обсуждался в 1489 году этот вопрос. По мнению историка астрономии Д.О. Святского, «жидовствующие» использовали в качестве практического курса астрономии «Шесток-рыл», комментатором которого был еврей Иммануэль бен-Якоб, живший в XIV веке в Италии. «Шестокрыл» – не что иное, как шесть лунных таблиц, откуда и появилось его название, позволяющих путем несложных математических приемов вычислять вперед с известной точностью лунные фазы и затмения. «Ересь» «Шестокрыла» заключалась в том, что в нем была принята иудейская эра от сотворения мира, тогда как на Руси признавалась византийская, разница между которыми составляет 1748 лет – такую отсрочку давали еретики христианам, ожидавшим со дня на день услышать трубу Страшного суда. Д.О. Святский полагает, что астрономическое искусство «сводить знамения с неба», предсказывая затмения и «отменяя» Второе Пришествие, и сделало наших вольнодумцев популярными в широких массах[212].
А была ли ересь?
Историк русской Церкви митрополит Макарий (Булгаков) определял ересь «жидовствующих» как «полное отступничество от христианской веры и принятие веры иудейской: «Схария и его товарищи проповедовали у нас не какую-либо ересь христианскую, а ту самую веру, которую содержали сами и в том виде, в каком исповедуют ее все иудеи, отвергшие Христа Спасителя и Его Божественное учение»[213]. Но если Схария был караимом, с чем, кажется, согласны современные исследователи, мы уже не можем согласиться с утверждениями митр. Макария. Если же считать «жидовствущих» сектантами, то, судя по обличениям преподобного Иосифа, в отличие от прочих известных еретических движений, Схария не предложил альтернативной официальному христианству идеологии (наподобие, например, манихейской), не выдвигал вслед за стригольниками собственной программы исправления пороков современной Церкви. Полагаясь на свидетельства прел. Иосифа, мы представляем, что отвергали жидовствующие, но при этом остается неясным, что они принимали. Получается, что Схария и его ученики ограничились тотальной критикой христианских догматов и церковных порядков, которая велась еретиками одновременно с позиций иудаизма, античной философии и даже апостольских и евангельских Писаний.
Чем объяснить невероятную всеядность еретиков, можно ли допустить, что столь эклектичное мировоззрение послужило основой формирования единого движения? На эту странную особенность ереси «жидовствующих» – сочетание несочетаемых компонентов – обращали внимание многие исследователи. Историк Н.М. Никольский указывал на пестроту социальной базы ереси: «В Новгороде – это сторонники московской партии из мелких людей и клирошан, в Москве – это, с одной стороны, приближенные князя, с другой – гонимое им боярство»[214]. Е.Ф. Шмурло отмечал следующие разительные противоречия в учении и приемах еретиков: 1. Отрицая божественность Иисуса Христа, еретики не отрицали, безусловно, Его божественного посланничества. 2. Критикуя Евангелие, они не отрицали принципиально его положений. 3. Отвергая иконы, они делали исключения для лика Спасителя; иные же готовы были поклоняться вообще всем иконам, лишь бы они были обращены известным образом (на восток, а не на запад)[215].
А.И. Алексеев сложность изучения ереси «жидовствующих» объясняет тем, что обличители ереси объединяли «сторонников, по-видимому, крайне разнородных течений»[216]. В.В. Мильков полагает, что наряду с еретиками-«библеистами» существовали и еретики иного толка, не отвергавшие полностью идей новозаветной литературы, а лишь сомневавшиеся в отдельных ее положениях[217]. К подобным выводам в свое время приходил и Е. Е. Голубинский, который, однако, попытался их примирить следующим образом: «Ересь „жидовствующих“, представлявшая в своем подлинном виде чисто жидовство, с совершенным отрицанием христианства, так что одно принимаемо было вместо другого, а в своем неподлинном виде – большее или меньшее христианское вольномыслие..»[218] Несколько страниц спустя Голубинский предполагает, что помимо «подлинных» и «не подлинных» еретиков существует еще и третья категория, состоящая из «тех, кто, не отпадая в ересь и не заражаясь вольномыслием, стали почитателями и адептами лишь предлагавшихся жидовством чернокнижия и астрологии[219].
Голубинский честно постарался классифицировать это цветущее изобилие убеждений и заблуждений. Так как он не подвергал сомнению искренность преп. Иосифа, ему пришлось и здесь следовать показаниям Волоцкого игумена, который утверждал, что еретики, видя человека благоразумного, боялись оттолкнуть его своими эксцентричными взглядами и начинали с малого, испытывая благочестие своей жертвы критическими рассуждениями о вере, тем самым стараясь заронить в душах сомнение и смуту. Подобный прием способен объяснить разную степень вовлеченности людей в ересь, но не сосуществование в рамках одного движения столь несогласных меж собой мировоззрений. Если даже признать в «более или менее» христианском вольнодумце кандидата в «подлинные» еретики, никак нельзя увидеть в нем соумышленника иудеев. В нарисованной Голубинским лестнице, ведущей в подземелье безверия, отсутствует несколько ступеней, а то и целый пролет.
Знакомство с сочинением Волоцкого игумена порождает и другой вопрос – об идеологе ереси – в том грандиозном виде, в каком представил его Санин. Кто среди тех, кого Иосиф причислял к «жидовствукщим», обладал столь глубокими и разнообразными богословскими познаниями и литературными талантами? Если преп. Иосиф в своем грандиозном сочинении разоблачил всевозможные нападки на христианство, кто-то должен был их сформулировать и ввести в единую систему. Очевидно, на эту роль не подходят ни караимский вероучитель Схария, ни полуграмотные новгородские попы, ни жизнелюбивый митрополит Зосима, ни светский писатель и дипломат Федор Курицын.
Между тем, по нашему мнению, у ереси все же был свой идеолог – не кто иной, как преподобный Иосиф Волоцкий. Обратим внимание на «невинную», на первый взгляд, фразу в предпосланном «Просветителю» «Сказании о новой ереси новгородских еретиков..». «Этой беды ради и я выбрал из Священного Писания и святоотеческих творений некоторые обличения против речей еретиков, – уведомляет читателя Иосиф. – …Я собрал воедино свидетельства из различных святых книг, чтобы знающие, прочитав, вспомнили, а не знающие, прочитав, поняли»[220]. На наш взгляд, эта фраза раскрывает не столько алгоритм работы над «Просветителем», сколько незамысловатую методику компиляции, благодаря которой появилось на свет учение «жидовствующих». Иосиф кропотливо извлек из множества знакомых ему антиеретических трудов нападки на христианскую церковь, относящиеся к разным эпохам, и, объединив в одно целое, приписал их новгородским вероотступникам, заодно «изобличив» их с помощью богословов прошлого. Еще в середине XVI века рязанский епископ Кассиан критиковал «Просветитель», «яко не подлинну быти свидетельству книги сея»[221]. Постриженник Кириллова монастыря Кассиан, очевидно, обвинял Иосифа в том, что тот возводил ложные обвинения на вольнодумцев и его книга содержит не достоверные свидетельства, а измышления о ереси. Р.Г. Скрынников обратил внимание на то, что в «Просветителе» преподобный Иосиф развивал мысль о «перехищрении и коварстве Божьем», которое противопоставляется «бесовскому злохытрству»[222]. Иначе говоря, есть ложь «хорошая», допустимая для того, чтобы с ее помощью переиграть супротивников Божиих или своих недругов.
При внимательном прочтении «Просветителя» нетрудно проследить ход мыслей Волоцкого игумена. Вот как Иосиф живописует иконоборчество еретиков. «Они возносили многие хулы и поношения на Божественную церковь и всечестные иконы, говоря, что не следует поклоняться созданию рук, не следует изображать на святых иконах Св. Троицу, поскольку Авраам видел Бога с двумя ангелами, а не Троицу.. Они запрещали поклоняться божественным иконам и честному Кресту, бросали иконы в нечистые и скверные места, некоторые иконы они кусали зубами, как бешеные псы, некоторые разбивали, некоторые бросали в огонь и говорили: «…надругаемся над этими иконами, как жиды надругались над Христом»[223]. Сначала Иосиф излагает традиционные иконоборческие доводы, которые вкладывает в уста еретикам, затем переходит к их злобесньм деяниям, начиная от запрета на поклонение, переходя к дерзким богохульственным выходкам. В конце, словно спохватившись, что речь идет о «жидовствующих», говорит о том, что надругавшиеся над иконами новгородцы сознательно подражали иудеям.
Волоцкий игумен вполне сознательно придал воззрениям новгородских еретиков как можно более неопределенный и широкий характер. Как выражается Е.Е. Голубинский, «что касается несобственного или дохристианского вольномыслия, то относительно его преп. Иосиф Волоколамский не сообщает ничего определенного»[224]. Разумеется! Определенность помешала бы преподобному выдвигать обвинения в принадлежности к ереси в отношении любого своего противника и оппонента. В этом смысле примечателен пример чернеца Захарии, настоятеля одного из монастырей близ Новгорода, который был изобличен как стригольник. В беседе с епископом Геннадием Захарий заявил: «А у кого, деи, ся причищати? Попы, деи, по мзде поставлены.. И аз познал что – стригольник», – резюмирует владыка[225]. Следовательно, Захария отношения ни к новгородским, ни к московским еретикам, ни к иудаизму не имел, но нашел покровителей в столице, что для Иосифа оказалось достаточным, чтобы приписать его к «жидовствующим»[226].
В этом отношении показательны 12 – 16 слова «Просветителя», составленные после 1504 года. В них преподобный отвечает «жидовствующим», которые якобы ратуют за прощение еретиков и отступников. Так, «слово» шестнадцатое направлено «против ереси новгородских еретиков, говорящих, что если еретики или отступники, обличенные в своих ересях и отступничестве и осужденные, начнут каяться, то следует принять их покаяние и удостоить их милости»[227]. На самом деле Иосиф полемизирует здесь не с учениками Схарии, а с заволжскими старцами, которые указывали игумену на то, что «нераскаявшихся и непокорных еретиков предписано держать в заключении, а покаявшихся и проклявших свое заблуждение еретиков Божья церковь принимает в распростертые объятия: ради грешников облекся плотью Сын Божий, и пришел он погибших сыскать и спасти»[228].
Однако Иосиф без всякого стеснения приписывает этот аргумент нестяжателей богомерзким еретикам, а заодно поясняет, что нынешние отступники каются притворно, а «поскольку в святых книгах не говорится, как принимать таковых еретиков и как определить, достойные ли плоды принесло их покаяние, не следует прощать их и давать им волю и послабление»[229]. Таким образом, Иосиф создает прецедент, в соответствии с которым любой враг партии «любостяжателей» будет обвинен в жидовстве, безотносительно истинных воззрений, им исповедуемых. Этот прием с успехом использовался иосифлянами на протяжении последующих десятилетий.
Выше мы упоминали о том, что на соборе 1531 года Михаил Захарьин указывал на Максима Грека как на смутотворца, распространителя различных пагубных лжеучений, причем на первом месте оказалась именно «жидовская» ересь. Судьи словно позабыли, что участникам одного из предыдущих соборов (Голубинский полагает, что при Варлааме) Святогорец адресовал «совет к собору православному на Исака жидовина, волхва, чародея и прелестника», где обличал некоего последователя Схарии, объявившегося в московских пределах, и яростно ополчался на астрологию и чародейство[230]. Казалось, при самом большом желании Максима невозможно уличить в сочувствии к иудаизму, однако обвинителей мало интересовали действительный образ мыслей и поступки оппонента. В 1553 году заволжских старцев вновь обвиняли в жидовстве – теперь уже в связи с делом Матвея Башкина. Обвинения и всякое упоминание о ереси прекратились только тогда, когда цель была достигнута и партия нестяжателей была полностью разгромлена.
Глава 4
РЕЧИ О ВЕРЕ
Войди в себя, и пребывай в сердце своем, ибо там – Бог.
Св. Ефрем Сирин
Крест и менора
Но если признать ересь «жидовствующих» выдумкой преп. Иосифа Волоцкого, то данный вывод вступает в противоречие с несомненными признаками брожения умов в среде новгородского священства и столичной элиты, существованием Схарии и очевидными результатами его прозелитического усердия и многими другими приметами жестоких вероисповедальных столкновений в последние десятилетия XV века, а также их явственной связью с иудаизмом. Некое специфическое направление религиозной мысли, несовместимое с официозным православием, несомненно, существовало и располагало значительным числом приверженцев. Несомненно и присутствие иудейского влияния. Тем не менее преп. Иосиф Волоцкий либо не смог, либо не захотел распознать его сущность, предпочитая сразу приступить к составлению обвинительного заключения.
Вплотную к разгадке тайны ереси «жидовствующих» подошел еще Е. Е. Голубинский. Рассказывая о том, что еретики привлекали адептов, предлагая им научные знания в иудейской упаковке, историк, между прочим, отмечает следующее: «В круг своей каббалы евреи включили и астрологию, сделав ее также своим достоянием, т. е. утверждая, что только именно они обладают тайною так повелевать светилами небесными, чтобы эти последние служили благополучию людей»[231]. Однако каббалистическая линия играет у Е.Е. Голубинского вспомогательную и малозаметную роль. Кроме того, он делает грубую ошибку, представляя каббалу составной частью ортодоксального иудаизма.
Впрочем, в ином случае, развивая эту тему, исследователь неминуемо бы вступил в противоречие с традиционной версией, основанной на показаниях преп. Иосифа и содержании «Просветителя». Потому Е.Е. Голубинский, как и А.В. Карташев, словно пугаясь своих догадок, продолжали послушно следовать по пути, указанному волоцким игуменом. Указывал на каббалистические корни «жидовствукщих» и покойный митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн. Однако, как и Голубинский, владыка Иоанн не вполне ясно представлял, что представляет из себя каббала, упомянув ее исключительно для того, чтобы придать новгородской секте еще более зловещий характер[232].
Совсем недавно В.В. Мильков указал на сходство некоторых еретических идей с «мистико-пантеистическим учением каббалы», однако не стал развивать данную версию, так как, следуя традиционной трактовке, не разделял новгородский и московский кружки, одновременно отмечая их расхождения: «Наряду с еретиками-«библеистами» существовали и еретики иного толка, не отвергавшие полностью идей новозаветной литературы, а лишь сомневавшиеся в отдельных ее положениях»[233]. Попробуем до конца пройти по каббалистической «дорожке», полагая, что ответы на волнующие нас вопросы о содержании вероучения «жидовствующих» можно найти в точках пересечения христианства и каббалы.
Каббала – мистическое течение в иудаизме, последователи которого стремились постигнуть истинный смысл Торы – ветхозаветного Пятикнижия Моисея, получить высшее осознание, составить истинную картину мира. Знания о Творце, высшем мире, передавались каббалистами устно и письменно. Считается, что самая первая книга по каббале «Тайный ангел» («Разиэль Амалах») написана первочеловеком Адамом, который получил свои знания непосредственно свыше, а первым каббалистом, самостоятельно постигшим Творца, был праотец Авраам.
Каббала рассматривает благодать как Божественное воздействия на человека. Каббалисты полагают, что формы всякого бытия представляют собой десять сфер – сефирот. Эти миры не разделены, а как бы включены друг в друга, подобно концентрическим кругам. Низшие миры реализуют то, что более идеально содержится в высших, а существа и предметы высших миров, воспринимая из первого источника божественные влияния, передают их низшим, служа, таким образом, каналами или «сосудами» благодати. Иудейский семисвечник-менора отображает воздействие благодати на все небесные вещи.
Отголоски каббалистических воззрений угадываются в учении фарисеев, учивших, что Дух Божий проявляется через наставников, или «отцов». Некоторые раннехристианские писатели отмечали аскетические упражнения, принятые у фарисеев, и склонность многих из них к астрологии, что также относится к явным приметам каббалистического влияния[234]. Новый Завет свидетельствует, что фарисеи верили в воскресение мертвых, посмертное воздаяние, верили в ангелов и авторитет «старцев» (Мф. 15, 1 сл, Деян. 23, 8). В свою очередь, фарисеи внесли заметный вклад в формирование первых христианских общин. Когда после Пятидесятницы в Иерусалиме начался стремительный рост христианства, многие фарисеи поколебались, а некоторые даже примкнули к новому учению. Их примеру последовало значительное число иудейских священников (Деян. 6, 7).
Когда апостол Павел рассуждал о свободе и благодати (достаточно вспомнить знаменитое «Где Дух Господень, там свобода» (2 Кор. 3; 17), то различия между каббалистической и христианской антропологией становились очевидными. Ведь для Павла верующий мог обрести свободу во Христе исключительно благодаря Боговоплощению. Но в течение нескольких десятилетий после земной жизни Иисуса, когда христианская догматика еще не сформировалась, между последователями новой религии, с одной стороны, и фарисеями и каббалистами – с другой, не существовало непримиримого антагонизма, а значит, предпосылок против обращения христиан к многовековому каббалистическому наследию. Знаменательно, что Апостол Павел и рабби Акиба были учениками главы фарисеев Гамалиила. В отличие от иерархии саддукейской, Гамалиил рекомендовал относиться терпимо к новому учению (Деян. 5, 34 сл.). Сложилась легенда, что Гамалиил стал позднее христианином, был крещен апостолами Петром и Иоанном (Правосл. Энц., 1, С. 615), а древние апокрифы даже называли его святым.
Без вражды относился к христианам и основатель иудаистской богословской школы в Ямнии фарисей Иоханан бен Заккай (ум. ок. 80 н. э.). При нем Ямнийская школа стала авторитетным религиозным центром и даже иногда именовалась «Синедрионом». Однако правление его преемника Гамалиила II ознаменовалось полным разрывом между христианами и иудеями, каббалистами в том числе. Разработанное ямнийскими богословами дополнение к Торе – Талмуд – подпитывало религиозный и национальный изоляционизм евреев, воздвигало стену между исповедниками Моисеевой веры и внешним миром. В то время как евреи-христиане постепенно отрываются от почвы ветхозаветного Закона, иудеи все жестче регламентируют свою жизнь в соответствие с его нормами.
Разрыв этот стал бесповоротным после второй Иудейской войны (132 – 135 гг. н. э.) • На борьбу с римлянами поднялся человек по прозвищу Бар-Кохба (Сын Звезды), который объявил себя, возможно в подражание Иисусу, мессией и увлек на борьбу значительную часть населения. Если умеренные фарисеи и христиане в движении Бар-Кохбы не участвовали, то рабби Акиба бен Иосиф признал мессианизм Бар-Кохбы и даже вручил ему жезл командующего. Христианам подобное поведение Акибы должно было казаться святотатством, поскольку Мессия уже приходил на землю в облике Христа. Восстание было подавлено, с рабби Акиба римляне содрали кожу раскаленными крючьями. Разгром восстания Бар-Кохбы ускорил окончательный разрыв христиан с иудаизмом, а также изолировал иудеохристиан, которых теперь ни христиане, ни иудеи не считали за своих[235]. Борьба за единство еврейского народа исключала возможность каких-либо течений внутри иудаизма. Это окончательно определило отношение фарисеев к христианам, которые стали именоваться не иначе как еретиками.
Бог – Логос – Эон
Иная ситуация сложилась в Египте, где проживало примерно миллион евреев, которые в отличие от своих палестинских собратьев активно усваивали элементы греческой культуры. Связующая нить между иудаизмом и христианством здесь сохранялась более длительное время благодаря философской школе Филона (ум. в 40-х годах I в. н. э.), который пытался синтезировать классическую античную мысль и Ветхий Завет, опирался на каббалу и оказал значительное влияние на богословов Восточной Церкви. Образ Моисея, приближающегося к Богу в Синайском мраке, которым впервые воспользовался Филон Александрийский как символом экстаза, становится у отцов православной церкви излюбленным образом непознаваемости Божественной природы человеческим опытом[236].
Значительное воздействие на христианство оказало учение Филона о Логосе как порождении Бога, посредством которого человек может постичь общение в блаженном экстазе. В отличие от Платона и стоиков Филон не видел в своей «идее всех идей», или в своем Логосе, абсолютного и самобытного начала: Логос есть прежде всего способность Божества, его энергия, сила или разум[237]. Используя термин античной философии, Филон обратился к древней устной каббалистической традиции, поскольку именно здесь содержится учение об атрибутах, силах и свойствах Божества. Филон сам говорил про учение о силах Божества, составившее впоследствии главную часть каббалы, как про великую тайну, о которой сообщается только посвященным[238].
Учение Филона оказало значительное воздействие на различные направления гностицизма – своеобразной эзотерической философии, содержащей в себе тайное знание (др. – гр. «gnosis» – знание) о мироздании. Человек наделялся сверхъестественными способностями и возможностями, ради чего гностики заимствовали идеи из египетской магии и греческой философии и каббалы. Мироздание у гностиков представляло собой лестницу из «эонов» – сущностей. Наверху мироздания стоял Бог, Мировой разум или иная высшая сущность, посредством Божественного логоса творившая Разум и другие зоны. Учения о мироздании каббалистов (Первоначало и его сефироты) и гностиков (Первоотец и его зоны) практически тождественны. Гностики рассматривали Христа как особенное небесное существо, особый эон»[239]. В конце I в. в Сирии секта элькесаитов утверждала, что на человека Иисуса во время крещения сошел Божественный «эон» Христос и его «обожил»[240]. В этой связи представляется закономерным, что в результате знакомства с каббалой мировоззрение московского кружка приобрело ощутимый оттенок гностицизма. В одном из памятников еретической мысли «Написании о грамоте», говорится о том, что для спасения человечества Бог приводит в мир не Сына своего Христа, а грамоту – тождество Бога-Слова с Логосом, созидающим мир[241].
Процесс взаимопроникновения различных религиозных движений был несомненно достаточно интенсивным, хотя и не продолжительным. Тесно связано с гностическими представлениями и фразеологией Евангелие от Иоанна. Элементы гностического подхода содержатся в Посланиях Павла[242]. Очевидно, что в I—II веках иудейские и христианские мыслители, пытавшиеся открыть тайну мироздания и место человека в нем, первоначально обращались к одному кругу понятий и проблем. Со временем последователи разных учений все более отдалялись, противоречия становились все более ожесточенными. В частности, по мнению философа С.Н. Трубецкого, «многие из ранних христианских мыслителей и апологетов продолжали соединять с идеей Логоса стоические и платонические представления; но в общехристианском сознании эти чуждые элементы отпадали сами собою, и в процессе роста и развития религиозной мысли оставалось лишь религиозное значение Логоса, которое определялось мыслью о Христе и его Деле, образом Христовьм, сознанием божественного содержания этого образа»[243].
Адам Кадмон
В богословских столкновениях «главной заботой Церкви и залогом ее борьбы являются утверждение и указание возможности, модуса и способов единения человека с Богом». В порядке домостроительного проявления Святой Троицы в мире каждая энергия исходит от Отца и сообщается через сына в Духе Святом. Всецело непознаваемый в Своей Сущности, Бог всецело открывает Себя в Своих энергиях, которые не разделяют Его природы на две части – познаваемую и непознаваемую, но указывают на два различных модуса Божественного бытия – в сущности и внесущности. Различие между сущностью и энергиями – основа православного учения о благодати[244].
В отличие от христианства каббалисты и гностики нуждались в дополнительном звене, соединяющем Бога и человека. В I—II вв. возникло толкование, приписываемое рабби Акибе, согласно которому человек сотворён «по образу» не Бога, но Адама Кадмона. Филон Александрийский соединил эти представления с платоновской концепцией идеи как вневременного образца вещи: «небесный человек» мыслился как идеальная парадигма «земного человека». Логос мыслился Филоном как порожденный Богом первый ангел, посредством которого человек способен достичь общения с божеством в блаженном экстазе[245]. С.С. Аверинцев указывает, что полное развитие мифологема Адама Кадмона получила в позднейшей каббалистической мистике XIII—XVIII вв., трактующей Адама Кадмона как онтологически необходимое соединительное звено между неопределимой беспредельностью Бога и его самоопределением через полагаемые им же формы[246].
Отделяя Святой Дух от Всевышнего, конструируя «промежуточные» ипостаси между Создателем и его творением, отрицая богочеловеческую природу Христа, каббалисты, гностики, последователи других сект отказывались от Богопостижения, удаляясь в сторону оккультных упражнений доступных избранным. Лосский замечал, что Церковь боролась против гностиков для того, чтобы защитить саму идею обожения как вселенского завершения: «Бог стал человеком для того, чтобы человек стал богом»[247]. Л. Карсавин указывает на то, что Христианское монашество как высшая ступень христианской жизни делает возможным и конкретно-понятным учение о Духе Святом, о Духе, преображающем уже и земную жизнь, не спасающем от мира, как у гностиков, но спасающем мир[248].
Блюсти ум в сердце
Расхождение в главном, во внутреннем содержании, не отменяло схожести внешних форм и приемов. В первую очередь это относится к медитативной технике иудейских мистиков и христианских аскетов, прежде всего исихастов. Каббалисты полагают, что медитативная молитва открывает перед молящимися возможность для единения с Богом, в то же время соединяя Бога со всем Творением. Некоторые приемы медитативной практики описаны в сборнике наставлений VI века до н. э. «Маасе Меркаба», метод которой состоял в сосредоточении на рисунках, подобных буддийским мандалам, изображающих небесные «чертоги», ведущие к Престолу Господню. Первые еврейские школы медитации возникли, по видимому, в конце V – начале IV века до н. э.[249].
Важнейший элемент исихастского «умного делания» – «низведение ума в сердце». «Суть и содержание исихии составляет таинственная и сверхрациональная работа переустройства души в состояние открытости, приуготовленности для благодати… В формировании новых структур и механизмов центральное место занимает особый процесс концентрации, сосредоточения или центрирования сознания, издавна получивший название «сведение ума в сердце».. Человек должен своей волею и усилием собрать всего себя в «сердце» – или, точней, пожалуй, он должен создать в себе «сердце»[250]. Православные мистики опирались на Священное Писание, которое свидетельствует не только о способности сердца воспринимать воздействия Духа Божьего, но и «представляет его тем органом, который совершенствует и исправляет Бог как центр нашей духовной жизни и Богопознания»[251]. Знаток иудейского Закона ап. Павел полагал, что сердце является центром внутренней жизни человека – наиболее близким ветхозаветным аналогом современного понятия «личности»[252]. Сосредоточить ум в сердце – значит установить внимание в сердце и умно зреть пред собою невидимого Бога[253].
Весьма подробно описывает свой медиативный метод Симеон Новый Богослов, характеризуя его как «вещь странную и неудобосказуемую»: «Истинное и неложное внимание и молитва состоит в том, чтобы ум хранил сердце в молитве. Затвори дверь ума и вознеси ум твой от всего суетного, то есть временного. Затем, упершись брадой своей в грудь, устремляя умственное око со всем умом в середину чрева, то есть пуп, удержи тогда и стремление носового дыхания, чтобы не дышать часто, и внутри исследуй мысленно утробу, дабы обрести место сердца, где пребывают обычно все душевные силы. И сначала ты найдешь мрак и непроницаемую толщу, но постоянно подвизаясь в деле сем нощно и денно, ты обретешь – о чудо! – непрестанную радость»[254].
Наставления православного мистика стоит рассмотреть в связи с результатами исследований доктора биологических и кандидата медицинских наук, заведующего лабораторией психофизиологии Психоневрологического института им. Бехтерева (Санкт-Петербург) В.Б. Слезина, который, записав электроэнцефалограмму настоятеля одного из монастырей во время молитвы, обнаружил, что в молитвенном состоянии отсутствовал электрический импульс, свидетельствующий о работе коры головного мозга, – она была полностью отключена, притом что человек оставался в полном сознании. Профессор В.Б. Слезин отмечает, что в процессе молитвы сознание не отключалось, а как бы перемещалось из мозга[255].
Преподобный Григорий Синаит говорил, что только молитва может ум удержать при себе, не давать ему рассеиваться и помрачаться, поскольку «ум.. водится как пленник»: «Когда в силу такого молитвенного труда водворится в сердце действо молитвы, тогда она станет удерживать при себе ум»[256]. Нил Сорский свидетельствовал об этом явлении следующими словами: «О молитве… прилежно попечение имети, всех помысл ошаася в ней, аще мощно; не точию злых, но и мнимых благых и искати в сердци Господа, еже есть умом блюсти сердце в молитве и внутрь сего всегда обращатися..»[257]
Безмыслие – важнейший атрибут как христианской, так и каббалистической медитации. Пустынник IV века Макарий Египетский знал, что Божественный свет достигается в успокоении ума ото всего, что может его волновать и возмущать[258]. Состояние медитации в каббале характеризуется как каванна – «святой умысел», то есть сосредоточенное сознание. В этом состоянии безмыслия каббалист обретает опыт взаимопроникновения абсолютного и относительного миров[259]. Он стремится визуализировать свою духовную сущность в центре сефиры, дабы увидеть внутренним взором, как она излучает в мир сияние Мудрости. Это растворение «я» в Небытии и означает нисхождение Божественной благодати – Шефа. С осознанием того, что «я» есть «Ничто», приходит «свет покоя… Желание действовать и трудиться, страсть к созиданию и обновлению, жажда безмолвия и внутреннего возгласа радости – все это сливается воедино в вашем духе, и вы обретаете святость»[260].
Если мы обратимся к буддистской традиции, то увидим, что первым этапом в йоге и главной задачей, решение которой послужит ключом ко многим постижениям, является установление «безмолвия в разуме», необходимое, чтобы расчистить проход между внешним разумом и чем-то во внутреннем существе. Йоги, как и христианские, и иудейские мистики, стремятся, по сути дела, к освобождению сознания: все существо устремляется ввысь; ищущий пытается пробиться за пределы видимого и выйти вверх, в Покой или экстаз. Как только мы овладеваем безмолвием, мы становимся хозяевами ментального мира. Как этого добиться, говорит один из йогов: «Медитируй сидя, но не думай, а лишь смотри на свой ум; ты увидишь, как в него входят мысли; прежде чем они смогут войти, отбрасывай их от своего ума до тех пор, пока ум твой не станет абсолютно безмолвным»[261].
Мистиков различных школ подстерегали схожие опасности. Так, для иных последователей рабби Акибы медиативные упражнения кончились плачевно: один раввин умер во время этих занятий, другой сошел с ума, третий отрекся от веры[262]. На стадии чрезвычайно глубокого сосредоточения, достигаемого в ходе медитации, каббалист встречал эфирную форму самого себя. Этот опыт открывал перед мистиком прежде недоступные ему возможности для самопознания. Но если он не был достаточно осторожен, встреча с мысленной проекцией своего «я» могла причинить ему вред. Впоследствии каббалисты пришли к выводу, что медитации желательно проводить не в одиночестве, а в присутствии хотя бы одного человека, который поможет сохранить связь с реальностью[263].
Симеон Новый Богослов писал о том, что «как только ум найдет место сердечное, он сразу узревает, чего никогда не знал. Видит же он посреди сердца воздух и себя самого, всего светлого и исполненного рассуждения. Однако призыванием Иисуса Христа он изгоняет и истребляет помысел при его появлении, прежде чем тот завершится или сформируется[264]. Чтобы при делании умной молитвы не впасть в прелесть, прел. Нил Сорский призывал не допускать в себе «никаких представлений, никаких образов и видений, ибо… никто не в состоянии владычествовать над ними, кроме достигших благодатью Святаго Духа совершенства и кроме стяжавших Иисусом Христом непоколебимость ума»[265].
Симеон Новый Богослов указывал на христианских аскетов, которые, подобно последователям рабби Акибы, лишились рассудка и наложили на себя руки[266]. Св. Феофан Затворник предупреждал, что «сумасшествие от молитвы Иисусовой может произойти, когда, творя сию молитву, не отстают от каких-либо грехов и привычек грешных, кои осуждает совесть». Он же находит возможность избежать прелести: «У отцов для этого указывается один способ: не оставайся один, имей опытного советника и руководителя. Если нет его, то сойдитесь двое-трое и руководитесь взаимно при свете отеческих писаний»[267].
Сходны каббалистическая и исихастская трактовки Божественного света. В каббале опосредованная связь с Творцом возможна благодаря Его свету, который дает человеку чувство полного, ясного общения с Создателем[268]. Но, как мы уже подчеркивали, схожесть приемов не должна заслонять расхождения в главном. Цель каббалиста – постичь на собственном опыте этот основополагающий факт Бытия и тем самым соединить все Творение с его источником, ибо Бог есть одновременно источник и цель творения, мир формы и внеформенные миры. Идеальным инструментом для достижения такого опыта является Тора[269]. Для христианина Иисус есть единственная дверь к Богообщению, к снисканию которого и стремится молитва, ибо Он Сам сказал: «никто-же приидет ко Отцу токмо Мною» (Ин. 14: 6).
Ученик Абулафии
Иудейский и христианский мистицизм, казалось, никогда более не встретятся. Однако в XIII веке испанский еврей-сефард Авраам Абулафия открыл доступ к каббалистическому учению еврейским женщинам и христианам. Своих оппонентов Абулафия осыпал упреками, заявляя, что в духовном развитии те уступают даже его ученикам-неевреям и следуют только букве, но не духу Торы. Единение с Богом Абулафия трактовал в узком смысле – как глубокое сосредоточение на буквах священного Имени Тетраграмматона, ведущее к исчезновению самосознания[270].
Абулафия бывал в Византии. Исследователи философии Абулафии не исключают воздействия исихазма на его мировоззрение. (В одной биографической справке, посвященной Абулафии, сказано следующее: «fu in Grecia dove forse subi linfluenza dell Esicasmo cristiano»)[271]. Абулафия не только вербовал учеников среди христиан, но и пытался адаптировать Каббалу к христианскому восприятию. «С этой целью он пытался воспроизвести тринитарную систему, или хотя бы ее оболочку, не касаясь сущности Божественных ипостасей. А его ученики в Испании и Италии еще больше усиливали тринитарную идею, согласовывая ее с концепцией Десяти Сефирот, стремясь привлечь как можно больше христиан. Отсюда в каббалистической литературе XIII столетия появились понятия Отца, Богоматери, Сына и Святого Духа»[272].
Деятельность Абулафии вызвала негодование ортодоксальной иудейской верхушки и привлекла к себе внимание инквизиции. В 1280 году проповедовавший в Италии Абулафия оказался в римской тюрьме. Затем в окружении верных учеников бежал от гнева раввинов на Сицилию. В 1290 году «пророк» покинул Апеннины[273]. Именно в эти годы начинается интенсивное освоение генуэзцами своих крымских колоний и интенсивные сношения между Италией и Тавридой. Мы полагаем, что переселившийся в Крым ученик Абулафии был предком Схарии, либо основателем кружка, к которому он принадлежал, либо и тем и другим. Впрочем, мистическая каббала в версии Абулафии могла попасть в генуэзские колонии и позднее. Тем не менее итальянские корни схарианства очевидны: Схария знал итальянский, да и само прозвище (фамилия) «Scara» по-итальянски означает «жук». Г.М. Прохоров приписывает Захарию-Скаре фамилию «Гвизольфи» – явно итальянского происхождения. Вспомним, что и «Шестокрыл», которым широко пользовались «жидовствующие», был составлен в Италии ученым-каббалистом.
Не противоречит каббалистической версии и догадка о караимских корнях наших «жидовствующих». В начале XV века Иоганн Шильтбергер обнаружил в Кафе «два рода евреев, которые имеют две синагоги в городе и четыре тысячи домов в предместье»[274]. Исследователи полагают, что здесь подразумевались общины, представлявшие ортодоксальное раббинисткое и караимское течения в иудаизме[275]. Вряд ли покинувший Италию из-за преследования раввинов ученик Абулафии или его позднейший последователь предпочел примкнуть к ортодоксальным иудеям. Очевидно, что он бы сделал выбор в пользу караимизма: хотя бы потому, что и каббалистов, и караимов ортодоксальные раввины считали (и считают до сих пор) раскольниками.
Караимизм отличает от ортодоксального иудаизма непризнание Талмуда. Движение караимов – дословно «люди Писания» – возникло в VIII веке в Месопотамии. Его основатель Анан бен Давид в книге «Сефер ха-Мицвот» («Книге заповедей») обрушился с яростными нападками на Талмуд, раввинов, которые обвинялись в подмене законов, данных евреям Богом через Моисея в его Пятикнижии, законами, произвольно установленными ими самими. Приверженность неукоснительному следованию Торе создавала определенные предпосылки для понимания между каббалистами и караимами. Аннаниты отрицают необходимость посредничества между Богом и человеком, верят, что человек создан свободным и руководствоваться в жизни обязан только своей совестью. Если человек не принимает религиозные предписания, он не должен с ними соглашаться, а также не должен слепо следовать тому, чему его учат. Его задача – самому дойти до истины. В этом также караимы сходятся с каббалистами.
С другой стороны, караимизм перекликается с христианством – принимает Ветхий Завет и 10 заповедей, признает Иисуса Христа и Магомета великими пророками, отвергает Талмуд. В отличие от последователей официального иудаизма у караимов не было столкновений с христианскими государствами и церковью, а также коренным населением. В Российской империи караимы пользовались всеми правами подданных нехристианского вероисповедания, в том числе имели право иметь офицерский чин, проживать в столице, заниматься торговлей. Отличительной особенностью караимизма являлось уважение к науке, особенно к философии, математике и астрономии. Именно в этих областях авторитет Схарии был столь велик, что имя ересиарха упоминается в православных богослужебных книгах, где помещались лунные таблицы, например, в молитвослове 1536 года, снабженном «Пасхалией с луновником»[276].
В лице Схарии русские интеллектуалы столкнулись с «пророком», который, следуя примеру Абулафии, стал учителем сокровенных познаний, в том числе и для неевреев. Впрочем, похоже, Схария при этом не ставил перед собой обширную прозелитическую программу. Большую часть жизни Схария провел в Крыму и Литве, где проживало значительное число единоверцев, среди которых он искал единомышленников. Коренные жители были слабо осведомлены о том, что происходило в закрытых раввинистских или караимских общинах. Неудивительно, что следы деятельности Схарии не отмечены за пределами Московии.
Вряд ли Схария вообще стремился к широкой пропаганде эзотерических знаний. Человек достаточно осторожный, Схария помнил, что в средневековой Европе каббалисты всегда несли на себе двойное бремя проклятия: они были не только евреями, а еще и евреями, «погрязшими в колдовстве». Сам характер каббалистического вероучения предполагает избранность. Абулафия, хотя и не ограничивал круг своих учеников единоверцами, вместе с тем не обращался к широким массам, но только к образованным и высокопросвещенным людям[277]. Схария также не стремился вербовать иудеев в среде православных, однако охотно делился знаниями с интеллектуалами типа Федора Курицына, людьми знающими и стремящимися к знанию.
Пророк не собирался вступать в конфликт с христианством, потому его покровителем стал Михаил Олелькович – известный радетель православия. Сам Иосиф Волоцкий называл его истинным христианином, по-христиански мыслящим. Трудно представить, чтобы князь не знал об образе мыслей вероучителя из Кафы, однако он не только держал его при себе, но и взял с собой вместе с несколькими учениками в Новгород. Михаил Олелькович поступал таким образом именно потому, что не видел в Схарии расколоучителя. Не стоит строго порицать князя за подобное «благодушие» – вспомним, что в то время астрология и ворожба, хоть и осуждаемые официальной церковью, процветали при дворах христианских государей.
Таков круг идей, которые питали Схарию и которые он мог проповедовать своим ученикам. Мы полагаем, что схарианство представляло собой караимскую трансформацию каббалистики, в чем и состоял, если использовать формулировку А.В. Карташева, «караимский модернизм». В том или ином виде каббала, несомненно, представляла для русских книжников интеллектуальную сенсацию, на что никоим образом не претендовал традиционный раввинизм. К тому же такое внеэтническое и внеконфессиональное учение, как каббала (в версии абулафианца Схарии), не отталкивало москвичей, весьма нерасположенных доверяться иудеям, а тем более следовать за ними. Таким образом, разрешается одно из главных недоумений, порождаемых общепринятой версией происхождения ереси: чем новгородских иереев и московских интеллектуалов так привлек хорошо знакомый им иудаизм.
Но между вероучением Схарии и воззрениями его русских слушателей нельзя ставить знак равенства, так же как и между московским и новгородским кружками. Еще Иван III полагал различие между ересью, «которую держал Алексей протопоп» и «которую ересь держал Феодор Курицын»[278]. Различия эти связаны, в первую очередь, с тем, как складывались отношения Схарии с москвичами и новгородцами, их интеллектуальными качествами. Направляясь в Новгород, Схария понимал, что здесь, в отличие от Кафы или Киева, не было иудейской общины и бдительных раввинов – постоянного источника опасности для каббалиста. В торговом городе чужеземец и иноверец не вызывали чрезмерной настороженности. Имея могущественного заступника в лице светского правителя, Схария мог не беспокоиться за свое будущее. Он прибыл в Новгород не служить Михаилу Олельковичу и не совращать православных, – именно в Новгороде кружок каббалистов попадал в наиболее благоприятные условия для своей деятельности. Именно эта уникальная ситуация подвигла его, подобно Абулафии, постараться расширить круг избранных за счет здешних грамотеев. Воздух свободы опьянил Схарию и сыграл злую шутку с ним и его новыми учениками. Сам он оказался в роли основателя секты «жидовствующих», а попы-неофиты превратились в вероотступников.
Схария провел в городе на Волхове неполных пять месяцев. Отнимем от них срок необходимый для знакомства и завязывания более тесных отношений. За столь короткий срок можно успеть собрать группу посвященных, преподать самые азы каббалистической системы, снабдить нужной литературой, но для глубокого постижения столь сложного и громоздкого учения необходим значительный период наставничества. А поддерживать регулярные контакты с единомышленниками в Литве или Крыму доморощенным каббалистам-недоучкам из рядовых иереев было непросто. Оказавшись в изоляции и будучи предоставленными сами себе, слушатели ускоренных курсов по каббале постепенно деградировали. Кроме того, в сознании новгородских иереев были живы пережитки стригольничества с его обращением к язычеству, пантеистическому культу Неба и Земли. По мнению Милькова, для многих новгородцев в XIV веке и позже святынями оставались сферы чувственно воспринимаемого обожествляемого Космоса[279]. Неудивительно, что, постигнув азы использования астрономических трудов, протопопы-полуязычники рассматривали их исключительно как пособие по чернокнижию.
Процесс деградации новгородского кружка подстегнул отъезд к великокняжескому двору в 1480 году наиболее даровитых адептов, чьи кандидатуры наверняка были подсказаны Схарией. Судьба прочих мало интересовала как самого наставника, так и его московских учеников. Когда Геннадий «обнаружил» в Новгороде ересь, прошло десять лет с момента перевода Дениса и Алексея в Москву, и больше пятнадцати лет минуло с тех пор, как покинул новгородские пределы Схария. За это время кружок полуграмотных иереев, оставшихся без попечения, окончательно выродился в секту чернокнижников, объединенных слепым исполнением таинственных ритуалов.
Лаодикийское послание
Кружки на берегах Волхова и Москва-реки действительно появились и развивались независимо друг от друга, резко отличались и социальным составом, и взглядами на мироустройство, и поведением их участников. О философии московского кружка мы можем судить по небольшому, не разгаданному до конца произведению Федора Курицына «Лаодикийское послание»:
Душа самовластна, заграда ей вера.Вера – наказание, ставится пророком.Пророк – старейшина, исправляется чудотворением.Чудотворения дар мудростию усилеет.Мудрости – сила. Фарисейство – жительство.Пророк ему наука.Наука преблаженная.Сею приходит в страх Божий.Страх Божий – начало добродетели.Сим вооружается душа[280].
Мильков обращает внимание на то, что послание Курицына распадается на две части: в первой конец строки повторен в начале следующей. Полагаем, что по данному принципу построено все произведение. Чтобы увидеть это, несколько изменим порядок изложения:
Душа самовластна, заграда ей вера.Вера – наказание, ставится пророком.Пророк – старейшина, исправляется чудотворением.Чудотворения дар мудростию усилеет.Фарисейство – жительство. Пророк ему наука.Наука преблаженная. Сею приходит в страх Божий.
«Страх Божий – начяло добродетели. Сим въоружается душа».
Автор «Послания…» излагает свои мысли в необычной последовательности, он оперирует понятиями, которые образуют геометрическое построение центром, исходной и конечной точкой которого оказывается Душа. «Лаодикийское послание» действительно делится на две половины, но не по форме, а по содержанию: Курицын последовательно раскрывает два пути соединения Души человеческой с Богом – посредством Веры и Добродетели.
Душа
Вера – Пророк
Пророк – Чудо
Чудо – Мудрость
Фарисейство – Наука
Наука – Страх Божий
Душа
«Душа самовластна, заграда ей вера». Самовластная душа – у Курицына эгоистическая сущность нашей низкой природы, которую способна обуздать только вера – вера в существование Творца, в Его желание, чтобы люди изменились и приблизились к своей богоподобной природе. «Вера – наказание, ставится пророком». Вера лишь первое условие Богопостижения. Постигнуть Творца помогает пророк-старейшина, советы мудрецов, достигших духовного уровня познания. Мы уже говорили о том, что пророки играли огромную роль в раннехристианских эклесиях: христиане верили, что на пророках – Благодать Божия, что их устами вещает Дух Святой, поэтому общение с пророками было для христиан священнодействием[281]. Но в данном случае автор скорее обращается к образу пророка в каббалистической версии, или, точнее, в версии Абулафии. По утверждению Абулафии, после того как «я» тайновидца растворится в Едином, в нем пробуждается пророческий дар. Высочайшая пятая ступень восхождения души именовалась йехида – «совершенное единение». Достигший ее исполнялся шефы («истечения» Божественной благодати) и с тех пор почитался «пророком». Удачные пророчества, с которыми выступал сам Абулафия, вне сомнения, разжигали в его последователях желание также сделаться пророками[282]. Вероятно, эту черту унаследовало и схарианство.
«Пророк – старейшина, исправляется (направляется) чудотворением». Пророки, исполненные Божией Благодати, способны проникать в сферы, недоступные непосвященным. Однако здесь их подстерегают серьезные опасности. Поэтому «Чюдотворения дар мудростию усилеет». Здесь Вера как бы встречается со своей противоположностью Мудростью, иррациональное начало с рациональным, взаимодополняющие друг друга.
Курицын противопоставляет «фарисейство – жительство» и Добродетель. Фарисей – человек, исполненный наружного благочестия, ведущий благопристойный образ жизни, неспособный к постижению Всевышнего. Только с помощью эзотерических знаний – «науки преблаженной» – фарисей способен постичь Страх Божий – одну из великих добродетелей. Страх Божий – «начало» (первоначало Добродетели) подразумевает удивление, трепет перед лицом величия Божия, с одной стороны, и сыновью любовь к Господу, которая ведет к благочестию, совершеннейшей чистоте и святости жизни, прямо противоположным фарисейству.
На первый взгляд, в «Послании..» нет ничего предосудительного с точки зрения православной церкви. Однако В.В. Мильков справедливо указывает на то, что Курицын утверждает пророческий источник веры и мудрости, игнорируя роль святоотеческих писаний в деле утверждения истинной веры[283]. Судя по соборному приговору, «жидовствующие» считали Христа подобным Моисею. Разочарованные в официальной церкви и не находя многих ответов в святоотеческом богословии, вольнодумцы обращались к «альтернативным источникам». В это же время (а точнее, в 1489 году) флорентийский философ Джованни Пико делла Мирандола обнародовал «900 тезисов по философии, каббалистике и теологии», один из которых звучал следующим образом: «Никакая наука не может лучше убедить нас в божественности Иисуса Христа, чем каббала»[284].
Интерес Мирандолы к каббале объясняется тем, что мыслители эпохи Возрождения разделяли точку зрения каббалистов на то, что их учение имеет древнейшие корни, восходя к самому Моисею, следовательно, содержит глубинные тайные познания. «Давайте позовем самого Моисея, который лишь немногим меньше того обильного источника священной и невыразимой мысли, откуда пьют нектар ангелы», – призывал Мирандола в своей «Речи о достоинстве человека»[285]. В каббале Мирандола увидел «не столько религию Моисея, сколько христианскую»: «Там я читал то же, что мы ежедневно читаем у Павла, Дионисия, Иеронима и Августина – о таинстве Троицы, о воплощении слова, о божественности Мессии, о первородном грехе, об искуплении его Христом, о небесном Иерусалиме, о падении демонов, об ангельских хорах, о чистилище, о воздаянии ада»[286].
Мирандола полагал возвысить человека до «находящейся над миром курии, самой близкой к высочайшему благоденствию», в котором обитает херувим – созерцатель, ступень между «троном» – справедливым судьей и серафимом – обожателем в Боге и Бога в нем. «…Но ведь если необходимо строить нашу жизнь по образцу херувимов; нужно видеть, как они живут и что делают….Посоветуемся с апостолом Павлом, ибо, когда он был вознесен на третье небо, то увидел, что делает войско херувимов. …Он ответит нам, что они очищаются, затем наполняются светом и, наконец, достигают совершенств, как передает Дионисий»[287]. Здесь третье небо апостола Павла соотносится Мирандолой с миром Брия, третьим архетипическим миром каббалы, который является обителью ангельских сонмов и служит мостом между высшим миром эманации и низшим миром формирования[288].
Христианская каббала продолжала развиваться в XVI веке, находя приверженцев в Германии и Италии, среди которых Джордано Бруно и Томмазо Компанелла. Пико делла Мирандола и последующие христианские каббалисты видели свою задачу в том, чтобы устранить при помощи каббалы все существенные разногласия между христианством, иудаизмом и исламом, выделить из них, а также из греческой мудрости искры Божественного откровения и создать новую религию, которую Пико называл «универсальным христианством». Эта новая религия рассматривалась вовсе не как какое-то новшество, но как утраченная традиция[289].
В процессе этих поисков итальянские и русские мыслители обращались к одним авторам. Это, прежде всего, византийский богослов Псевдо-Дионисий Ареопагит, неоднократно цитируемый Мирандолой, популярный у исихастов и московских вольнодумцев. Интересно, что Дионисий, как идеолог «умного делания», (каковым он никогда не был), упоминается в таком светском произведении, как Воскресенская летопись, которая составлялась в 1533 – 1544 годах в кругу близкого к нестяжателям митрополита Иасафа[290].
Рассказывая о смерти Дмитрия Донского, книжник рисует его благочестивый образ: «Иному убо сказание бываетъ, на честь похвалы прилагание дружня любовь понуждает; великому же князю благочестиа дръжателю отъ житиа светлости украшение от прародидель святолепие, по великому Дионисию: говоръ воде ветром бываетъ, мокрота земли солнцемъ погибает, ум владетель чювствием человеческимъ, и спряжением чювствия умъ в сердци сада, въкореняет, сердце же плод умный миру подаваеш»[291]. Похоже, что здесь летописец переосмысляет одну из глав дионисьева трактата «О мистическом богословии», посвященную несущностной природе всего чувственного[292]. Автор, таким образом, подчеркивает изначальную предрасположенность покойного князя к добродетельным мыслям и поступкам.
Трудно сказать, насколько подобный прием сообразуется с задачей прославления Дмитрия Донского, но, видимо, книжник не устоял перед искушением, что называется, «блеснуть эрудицией», «прилагаа онех древних философ Еллинскых и повести ихъ». О популярности Дионисия свидетельствует неоднократное обращение к его произведениям Андрея Курбского. В «Истории о великом князе московском» князь обращается к труду «О небесном священноначалии», когда говорит о том, что «не только плотские люди, но и сами бесплотные силы, то есть святые ангелы, – управляются помыслом и рассудком, как пишет об этом Дионисий Ареопагит»[293]. Князь цитирует Дионисия и в послании Константину Острожскому.
Христианские каббалисты на Западе и Востоке хорошо знали труды философа Моисея Маймонида, еврея-сефарда, жившего в XII веке в Испании. В.В. Мильков заметил, что в «Логике», принадлежащей перу Маймонида, как и в «Послании..» Курицына, вера одновременно отождествляется с мудростью и знанием, которые Бог объявляет избранным через пророка[294]. С «Логикой» Маймонида был хорошо знаком и Мирандола, по заказу которого комментарии Абулафии к маймонидовой «Логике» были переведены на латынь. В другом произведении московских еретиков – «Написании о грамоте» заметно влияние Филона и гностической традиции. Для спасения человечества Бог приводит в мир не Сына своего Христа, а «грамоту», созидающий Логос[295]. Возможно, русские книжники прониклись тем, что современный американский православный богослов называет «паламитско-маймонидовским пониманием Бога», которое можно сформулировать следующим образом: сущность Бога вне всяких тварных отношений и категорий, однако Божественные действия, напротив, могут быть испытаны и познаны человеком[296].
Вместе с тем «Лаодикийское послание», по нашему убеждению, нельзя рассматривать исключительно как далекое от житейских реалий философское упражнение. Послание Курицына явно навеяно эсхатологическими настроениями тех лет. Лаодикийская церковь – последняя церковь, к которой Иисус обращается в Апокалипсисе. Следующий период Христовой Церкви – Царство Божие. Следовательно, Лаодикия и есть Москва, – тот самый последний Третий Рим, за которым уже не будет четвертого.
Слепая самоудовлетворенность Лаодикийской церкви вызывает гнев Божий: «Ты ни холоден, ни горяч, о, если б ты был холоден или горяч. Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател, и не в чем не имею нужды», а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ, и слеп, и наг» (Откр. III, 15 – 16). «В этих словах с потрясающей силой осуждается то духовное мещанство, обмирщение церковной жизни, которое в своем самодовольстве не примечает своей ограниченности и слепоты духовной, – писал Сергий Булгаков. – Это церковное лаодикийство, которое всегда является духовною угрозой, подстерегает церковность на всех путях ее..»[297]
Сочетание материального богатства Лаодикийской церкви с ее духовной нищетой, безусловно, сопоставлялось Курицыным с состоянием современной русской Церкви, ее сребролюбием и любостяжательством. Поэтому мы воспринимаем «Лаодикийское послание» Курицына как обращение к современнику, размышляющему о настоящем и будущем, это предупреждение о грядущей опасности и одновременно попытка предложить альтернативу господствующей церкви, погрязшей в «духовном мещанстве», призыв к очищению от фарисейского «жителства» и фарисейского образа мыслей.
Уроки итальянского
Очевидно, что участники московского кружка искали в еврейской мистике решающие подтверждения христианских догматов, и, прежде всего, – догмата о Троице и о богочеловеческой природе Христа. Отметим, что Е. Голубинский, не склонный сочувствовать московскому кружку, говорит все-таки о «христианском вольномыслии». Решающими же доводы, почерпнутые в каббале, были бы именно потому, что она воспринималась как традиция, передающая истинное Откровение, восходящее к Моисею. Марселио Фичино находил еще более древний источник познания, чем Моисей. В «Theologia Platonica» философ писал: «Гермес Трисмегист еще в первых людских поколениях изложил учение о сотворении мира куда яснее, чем мы можем прочесть в «Тимее». Удивит ли нас, что человек этот знал столько же, сколько Моисей, и был ему подобен.. И в том превосходит он Моисея, что прежде Богоявления ведал, что творящее Слово есть Сын Божий…»[298]. В эпоху Кватроченто считалось, что мифический Гермес Трисмегист жил раньше всех греческих философов и считался родоначальником религиозно-философской традиции, к которой примкнул Платон[299].
Марселио Фичино
Христианство, в свою очередь, рассматривалось не как отрицание античности, а как более совершенная ступень древнего знания. Энео Сильвио Пикколомини, впоследствии Папа Пий II, писал о том, что «христианство – не что иное, как новое, более полное изложение учения о высшем благе древних»[300]. Следовательно, христианство не обособленное учение, враждебное остальным, а база для синтеза арабских, иудейских, античных идей.
Ренессансное умонастроение, порождавшее поиск «всеобщей религии» (термин Фичино), как видно, охватило интеллектуалов не только Западной Европы, но и Литвы и Московской Руси. Сомнительно, чтобы Схария или Курицын были знакомы с трудами Мирандолы или Фичино, которые увидели свет в 80 – 90-е годы. XV столетия. Вместе с тем заметное влияние ренессансной философии на мировоззрение Федора Курицына, очевидные параллели с работами итальянских гуманистов свидетельствуют о том, что московский мыслитель имел непосредственную возможность знакомиться с представителями Возрождения.
Такая возможность русскому дипломату представилась во время пребывания в Венгрии при дворе короля Матьяша Хуньяди (Матвея Корвина). Венгерский монарх получил прекрасное гуманистическое образование, охватывакщее латынь, историю, математику, астрономию. Он оказался весьма способным учеником. Хотя почти все время правления Матьяша Венгрия участвовала в различных военных конфликтах, королю удавалось поддерживать в Венгрии интенсивную культурную жизнь. Матьяш основал первый в Венгрии университет, одну из крупнейших в ту эпоху библиотек – Bibliotheca Corvina, насчитывавшую свыше 2000 томов, при нем в стране началось книгопечатание.
Главными помощниками на ниве просвещения стали итальянские ученые, находившие радушный прием при дворе Матьяша. В значительной мере этому способствовал второй брак короля, чьей избранницей в 1476 году стала неаполитанская принцесса Беатрис. С Беатрис в Венгрию прибыл Франческо Бандини, который несколько лет провел вместе с Фичино во флорентийской Платонической Академии. В Венгрии Бандини быстро стал другом короля Матьяша и самым близким его советником и, что более важно, играл роль связующего звена между королем и Фичино. В середине 80-х годов XV века в Венгрию прибыл другой итальянский гуманист Антонио Бонфини.
В 80-е годы Матьяш Хуньяди, не забывая о государственных делах, все более и более приобщался к «тайнам небес», занятиям по астрономии и постижению тайн духовной жизни, следуя наставлениям Фичино. Фичино писал королю: «Твой труд напрасен, о философ, если, пытаясь постичь суть всех вещей, ты забываешь про душу, посредством которой мы способны познать остальное». Матьяш Хуньяди все более и более обращал внимание на свойства души и заслужил признание своего учителя, посвятившего ему третий том своего труда «De Vita» – о жизни горних сфер. Король надеялся превратить Буду в центр европейского образования. В течение 1480-х годов он пробовал убедить Фичино лично прибыть в Венгрию и основать в Буде Платоническую Академию. Хотя Фичино в Венгрию так и не приехал, он регулярно присылал королю новые переводы философских работ, появлявшиеся на его горизонте[301].
При дворе Матьяша Хуньяди Курицын мог встретить еще одного видного итальянского ученого – Марцио Галеотто. Галеотто занимал должность учителя риторики в университете Болоньи, но в 1477 году был обвинен инквизицией в еретичестве, поскольку в своих христологических исследованиях отрицал необходимость Боговоплощения для спасения человечества. Галеотто, как и многие фигуры Ренессанса, сочетал интерес к медицине, астрологии, математике, филологии, алхимии и оккультным знаниям. Пребывание Галеотто в Венгрии связано с интересом Матьяша Хуньяди к философии Фичино. Именно в Буде Галеотто пишет свой труд «De Homine», посвящая его королю. Когда философ обвинялся в ереси, только два государя позволяли публикации в защиту Галеотто – Матьяш Хуньяди и Лоренцо Медичи[302].
В Буде Курицын попал в насыщенную атмосферу философских дебатов итальянских неоплатоников. Он не только имел возможность познакомиться с самыми последними достижениями гуманистической мысли, но и пригласить в Москву одного из придворных ученых Хуньяди. Иосиф Волоцкий сообщает о том, что с Федором Курицыным приехал «из Угорской земли угрянин, Мартьиком зовут», который «звездозаконию бо прилежаху». Под означенным «Мартынкой», очевидно, подразумевается польский астроном и придворный астролог венгерского короля Мартин Былица (1433/34 – 1493/94). В 60-х годах XV века Былица читал лекции по астрономии в Падуе, преподавал астрологию в Болонском университете. В эти годы в Италии работал знаменитый немецкий астроном и математик Иоганн Мюллер. Результатом совместной работы Мюллера и Былицы стали астрологические таблицы «Tabulae directionum»[303].
Выбор Курицына естественным образом пал на Мартина Былицу, поскольку поляку было легче преодолеть языковой барьер в общении с москвичами. Былица должен был оказать огромное воздействие на московский кружок Курицына. Напомним, что после возвращения дипломата в Москву последовало повторное приглашение Схарии прибыть ко двору великого князя. Очевидно, что Курицын рассчитывал создать в Москве кружок ученых, подобный тому, что он наблюдал в Венгрии. Но его мечтам не суждено было сбыться. Схария в Москву не приехал, а Мартин Былица, скорее всего покинул двор Ивана III не позже 1490 года. Смерть Ивана Молодого, обострение политической борьбы и новый собор на еретиков вряд ли способствовали плодотворной научной деятельности. В связи с осуждением ереси «Мартынка-угрянин» нигде не упоминается. По всей видимости, астроном задержался в Москве года на три, не более.
Тем не менее именно с московским кружком связано зарождение в Московской Руси светской науки: философии, истории, астрономии, естественно-научных и математических проблем. По мнению А. Ф. Замалеева, свою главную задачу еретики видели в том, чтобы всякий человек мог свободно обращаться к мирским знаниям, не страшился инакомыслия, веротерпимости, столь ненавистных официальной церкви[304]. Однако вынужденные конспиративные ухищрения привели к тому, что труды московских вольнодумцев получили распространение среди узкого круга посвященных. Не стоит судить участников московского кружка за приверженность к астрологии и магическим обрядам. Подобные увлечения характерны для эпохи Возрождения. Как отмечают исследователи, за исключением случайных обращений к астрологии лишь несколько хорошо известных представителей ренессансного гуманизма писали о проблемах, которые можно считать научными[305].
Федор Курицын не лицемерил, в чем подозревает его Е.Е. Голубинский, когда убеждал великого князя в том, что по решению собора 1488 года «жидовствуюшие» понесли наказание, а остальные лица, причисляемые к еретикам, на самом деле никакого отношения к сей ереси не имеют, увлекаясь астрологией[306]. На самом деле новгородские иереи, как мы выяснили, в результате стечения обстоятельств, стали объектами прозелитического эксперимента каббалиста-караима Схарии. Московский кружок имеет другие корни. Наряду с влиянием Схарии и каббалистических представлений об Абсолюте и путях его постижения Курицын и его друзья испытали воздействие исихастской антропологии, православной медиативной традиции, гностических учений, а также ренессансного неоплатонизма. Столь причудливая смесь является отличительным признаком духовных исканий XV века. Мыслители на Западе и на Востоке подвергали сомнению ортодоксальное христианское вероучение с позиций ветхозаветной, соединенной с интересом к философии и научным знаниям, религиозности. Для них это было этапом «совершенствования» христианского вероучения.
Как отмечал В.Н. Топоров, ереси XV века, хотя и нужно расценивать как «уклонение от христианства (не всегда, впрочем, осознанное), но не столько как попытку преодоления его и критику, сколько как поиск подлинного «христианства» Христа, своих надежд и упований»[307]. К таким поискам, несомненно, стоит отнести размышления Федора Курицына и его друзей, пытавшихся по своему соотнести земной путь человека и жизни небесных сфер.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел история
|
|