Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
4. Образ завоевателя
ЗАВОЕВАНИЕ И МИР ВООБРАЖЕНИЯ: ВРЕМЯ, ВОСПОМИНАНИЯ, ОБРАЗ ПРОШЛОГО
ЛИТЕРАТУРА ЗАВОЕВАНИЯ
РОДОВОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ
«Хартия меча — что лучше может быть?»1
По мере того, как в XI, XII и XIII веках военная западноевропейская аристократия расширяла свое влияние, ее представители создавали не только государства завоевателей и колониальные общества, но и формировали представление о себе и своих кампаниях. Образы завоевателя и завоевания дошли до нас в хрониках и документах, которые составляли их церковные «братья и кузены», в песнях и рассказах, которые сама сочиняла и с удовольствием слушала знать. Эти письменные творения воспроизводят речь и жестикуляцию прославленных завоевателей. Они донесли до нас терминологию и риторику, сравнимые по накалу страстей с самой экспансией. Появляются в них и мифологические мотивы: первое пришествие завоевателей; фигура героического воина-первопроходца, бедного рыцаря или знатного, который рискнул пуститься в опасное иноземное предприятие; сверхчеловеческие подвиги новых героев. Из всех этих источников облик завоевателя вырисовывается таким, как он видел себя сам.
Этот завоеватель был человек с определенным набором побудительных мотивов и своим эмоциональным строем. Классические имиджмейкеры, какими по сути являлись ранние хронисты нормандского завоевания на юге Италии (Готфрид Малатерра, Вильгельм Апулийский, Амат Монте-Кассинский 2), не склонны приписывать успех нормандцев их превосходству в живой силе или техническим преимуществам, а скорее ряду психологических особенностей. Нормандцы составляли лишь небольшой островок северян посреди целого моря ломбардцев, греков и мусульман, но они превосходили их в моральном отношении. Во-первых, им была присуща необычайная энергия (strenuitas). Этот мотив особенно явственно прослеживается в трудах Малатерры, который пишет о невероятной энергии представителей клана Отвилей, стоявших во главе нормандской кампании; о том, как «мощно управлялись с оружием» предводители нормандцев; о людях, «снискавших славу благодаря своей храбрости»; об обращениях военачальников к своим воинам перед битвой, в которых звучали призывы «помнить о прославленной мощи наших предков и нашей расы, которую мы сохранили до наших дней»; и о страхе греков оказаться порабощенными «силой наших людей»3. Вторжение Роберта Гвискара в материковую часть Византии в 1081 году тоже показало его «беспримерное бесстрашие и энергию рыцаря».
4. Образ завоевателя
99
Нормандцам присуща не только неистощимая сила, но и храбрость. Если верить Малатерре, они были «самыми стойкими воинами» (fortissimimiiites), и «всегда бились храбро» (fortieragentes). Текст Амата Монте-Кассинского дошел до нас лишь в более позднем французском переводе, но, судя по всему, есть основания полагать, что и во французском варианте сохранился дух — и, возможно, лексика — раннего этапа нормандского завоевания. В сочинении описываются «рыцари редкой отваги» (fortissimeschevaliers), которые правили Южной Италией из своей столицы Аверсы, «города Аверсы, полного рыцарей» (plenedechevalerie), и рассказывается о том, как «с каждым днем росла слава нормандцев, и с каждым днем множились бесстрашные рыцари». «Сказать по правде, — пишет он с обезоруживающей откровенностью, — отвага и бесстрашие (lahardiesceetlaprouesce) этой горстки нормандцев стоила больше целого сонмища греков». Он воспевает их «смелость» (согаде), «храбрость» (hardiesce) и «доблесть» (vaillantize) и пишет о том, как каждый византийский император отмечал «храбрость и силу народа Нормандии»4.
Под пером этих пронормандских летописцев появление нормандцев знаменовало совершенно новую силу на исторической арене. Оно означало приход народа, который, среди прочего, выделялся своим военным мастерством, «народа Галлии, более мощного на поле брани, нежели любой другой народ», как пишет об этом Вильгельм Апулийский5. Во время сицилийской кампании 1040 года, когда нормандцы служили в наемных частях византийского войска, самые храбрые из мусульман Мессины обратили в бегство греческий контингент: «Затем пришел черед наших воинов. Мессинцы еще не испытывали на себе нашей отваги и поначалу бились свирепо, но когда осознали, что враг силен как никогда, то отступили перед натиском этой новой, воинственной расы»°. Эта «новая раса» изменила правила ведения войны и связанные с нею ожидания.
Отчасти эти перемены означали нарастание жестокости, грубости и кровожадности, ибо необузданная жестокость была таким же важным атрибутом воинской доблести, как сила и доблесть. «Свирепые нормандцы», как назвал их Вильгельм Апулийский7, именно тем и славились. Местным ломбардским князьям они виделись «дикой, варварской и ужасной расой нечеловеческого нрава»8. И этот образ тщательно культивировался. Один инцидент, демонстрирующий нарочитую жестокость нормандских вождей, произошел во время спора между нормандцами и греками по поводу награбленной добычи. В лагерь явился греческий посланник. Стоявший поблизости нормандец потрепал его коня по голове. Потом вдруг, «чтобы греческому посланнику было, что поведать грекам о нормандцах по возвращении, голым кулаком нанес удар коню в шею, одним ударом свалив его наземь почти бездыханным»^. Такое дерзкое и леденящее душу своей жестокостью увечье коня посланника (которому, впрочем, немедленно был предоставлен новый конь,
100
Роберт Бартлетт. Становление Европы
причем лучше прежнего) должно было довести до сознания греков одну мысль: нормандцы не колеблясь проливают кровь. Еще более примечательный пример намеренной жестокости представляет эпизод, имевший место после того, как нормандский вождь граф Роджер в 1068 году разбил войско Палермо в небольшом отдалении от их родного города10. Мусульмане взяли с собой почтовых голубей, которые теперь попали в руки нормандцев. Роджер повелел пустить голубей лететь назад в Палермо, где женщины и дети ожидали известий. Голуби принесли им весть о победе нормандцев, причем записки были начертаны кровью убитых мусульман.
Цель такой неоправданной жестокости, которую можно назвать осознанной демонстрацией неистового нрава, была в том, чтобы добиться подчинения. В изображении источников это было не просто проявление необузданности и не какая-нибудь дикая форма самовыражения. Насилие имело целью довести до сознания местного населения, что на сцену вышли новые игроки и победа их предопределена. В другом отрывке, у Вильгельма Апулийского, мы читаем о первом вторжении Робера Гвискара в Калабрию:
«Повсюду нормандцы прославили себя,
Но, не изведав еще их могущества,
Калабрийцы пришли в ужас от появления
Столь воинственного вождя. Робер, поддерживаемый
Множеством воинов, повелел повсюду, куда они вступали,
Грабить и жечь. Земля была опустошена,
И все было сделано для того, чтоб повергнуть жителей в страх»11.
Аналогичным образом, когда Робер Гвискар осадил город Ка-риати, были предприняты все усилия, «чтобы падение его навело трепет на другие города»12. Мотив совершенно ясен: требовалось «нечто ужасное, что можно было бы поведать о нормандцах». Окруженные со всех сторон врагами куда более многочисленными, они могли компенсировать это лишь рассказами о своей «природной воинственности и свирепости»1^.
Целью террора являлись богатство и власть. И нормандцы и их летописцы так же открыто, как о насилии и жестокости, писали о своей алчности:
«Они распространяются по всему миру тут и там, по разным областям и странам... этот народ стронулся с места, оставив позади небольшое состояние, чтобы заполучить большее, И они не последовали обычаю многих, кои перемещаются по земле и поступают на службу к другим, но, подобно рыцарям древности, пожелали всех обратить в своих подданных. Они взялись за оружие, и нарушили мир, и совершили много воинских подвигов и рыцарских деяний»14.
Такими словами Амат рисует картину кочующего воинственного племени, влекомого жаждой наживы и владычества. Аналогичную оценку дает Малатерра: «Нормандцы — это раса коварная, они всегда отвечают мщением на причиненное им зло, предпочита-
4. Образ завоевателя
101
ают иноземные поля своим в надежде заполучить их себе, они жадны до добычи и власти»1^. «Жадные до господства»16 — таким сочетанием Малатерра обычно характеризует клан Огвилей. Граф Роджер, один из наиболее удачливых представителей этого клана, по его словам, «был одержим природной жаждой господства».
Галерея образов и сложная комбинация эмоций и качеств, какими рисуются нормандцы — завоеватели Южной Италии в XI веке, не ограничивались лишь этим историческим контекстом. Другие авторы, писавшие о деятельности рыцарей-агрессоров, использовали ту же терминологию и образный ряд. Ордерик Виталий, летописец нормандцев в период наивысшего подъема их захватнического движения, в своем труде употребляет слово strenuusи его производные 142 раза. Смешанное войско нормандцев, англичан, фламандцев и немцев, которое в 1147 году осаждало Лиссабон, по свидетельству автора, удостоилось похвалы своего союзника, короля Португалии: «Мы хорошо знаем, и убедились на опыте, что вы бесстрашны, и сильны, и неукротимы». Конечно, эти похвалы бледнеют перед тем, как восхваляли себя сами нормандцы. Так, предводитель нормандского войска в Лиссабоне Эрве де Гланвиль произнес такую речь:
«Кто не знает, что нормандский народ не жалеет усилий для приумножения своего могущества? Его воинственность лишь усиливается перед лицом враждебности, она не ослабевает из-за трудностей, а когда они преодолены, разве предается он праздности и бездействию и дает себя поработить? Ибо он хорошо знает, что порок лености преодолевается действием»17.
В другом отрывке из того же текста, посвященного захвату Лиссабона, в уста мусульман, засевших в осажденном городе, вложены слова: «Вами движет не нищета, — обратились они к армии франков, — а ваши внутренние устремления»Ц Ссылка на эти «внутренние устремления» (mentis... ambitio), психологические устремления, выходившие за рамки экономической необходимости, встречается также в другом пассаже Ордерика Виталия. После провала нормандской кампании против византийцев ь 1107 году один из воинов, как явствует из текста, обратился к их предводителю, сыну Роберта Гвискара Боэмунду, со словами: «Не наследное право подвигло нас на это опасное предприятие... но желание править в чужих владениях заставило тебя пуститься в столь рискованный поход... и жажда добычи манила нас»19.
Энергия и жестокость западноевропейских завоевателей, их Жажда господства, описанные в сочинениях западных летописцев, присутствуют и в их характеристике, оставленной арабскими и греческими наблюдателями. Тот факт, что образ западноевропейской военной аристократии в изображении «своих» и «чужих» совпадает, наводит на мысль, что этой знати действительно были присуши явственные поведенческие особенности. Конечно, образ — это не более чем картинка, в ряде случаев — изображение самих себя, но
102
Роберт Бартлетт. Становление Европы
все это не просто фигуры речи. Психология завоевателей, их видение собственного облика, тот образ, какой хотели представить они сами, какой рисовали их братья во Христе и каким его видели их враги, складываются в единый рисунок.
Естественно, этот образ оказывается менее привлекателен, когда рисуется людьми, пострадавшими от насилия и свирепости захватчика, но в целом это тот же самый образ нормандца-завоевателя, что отображают нормандские историки, только вышедший из-под пера жертв этого насилия. Летописцы нормандского завоевания южной Италии, такие, как Амат Монте-Кассинский, неизменно рисуют противостоящих им греков как народ невоинственный и в каком-то смысле женственный20, Так, во время первого столкновения нормандцев с греками северяне обращают внимание, что греки «похожи на женщин», и в одной своей речи перед походом предводитель нормандцев обращается к своим воинам со словами: «Я поведу вас против женоподобных мужчин» (homes feminines). Поразительно, что это противопоставление мужественной мощи нормандцев и «женственности» византийцев явно перекликается с различием в социальной психологии этих двух групп, которое признается самими греками, хотя, разумеется, в другой формулировке.
Анна Комнина, дочь византийского императора Алексея (1081— 1118), в своем труде «Алексиада» дает знаменитый портрет западного рыцарства, в частности нормандцев из Сицилии, которые прошли через Константинополь по пути в Святую землю. Ее отец, император, пишет она, заслышал о грозящем появлении «несметного воинства франков»: «Его встревожило их появление, ибо он был знаком с их необузданным нравом и непостоянством взглядов и намерений... и с тем, как они неустанно рвутся к богатству и способны в этом рвении под самым ничтожным предлогом нарушить свои обещания». Их неистовый нрав и непредсказуемость сочетались, однако, с неизменной несокрушимостью: «Кельты (такой термин Анна Комнина часто употребляет в отношении завоевателей с Запада) в любом случае отличаются исключительным бесстрашием и дикостью нрава, когда же случай на их стороне, они становятся несокрушимы». Их жадность предстает как составная часть все того же комплекса присущих завоевателям качеств: «Латинская раса вообще отличается алчностью, когда же они решают завоевать какую-либо страну, они становятся необузданны и впадают в безумство». Западные армии демонстрировали неистовую решимость схватиться в бою с любым соперником:
«Кельты независимы, они ни у кого не ищут совета и никогда не следуют воинскому порядку или мастерству, однако, случись сражение или война, сердца их наполняются отчаянной храбростью, и ничто не может их удержать. Не только рядовые солдаты, но и командиры неустрашимо бросаются в самую гущу неприятельских рядов»21.
4. Образ завоевателя
103
Как отмечает Анна Комнина, ратная доблесть западных вождей была под стать отваге их воинов — какой контраст с учеными генералами, в отдалении наблюдающими за ходом сражения, пока солдаты бьются врукопашную. Как сказал об этом мусульманский эмир Усама ибн Мункыз в своей «Книге назидания», «у франков ничто так не ценится в мужчине, как воинская доблесть»22. «Каждый кельт, писала Анна, стремится превзойти других». Именно личная физическая сила и мужество служили залогом успеха в этом военизированном обществе, где столь большое значение имело личное соперничество. Она замечает, что Роберт Гвискар «обладал страстным и свирепым сердцем, и отношение к врагам у него было такое, что либо он пронзит противника копьем, либо сам падет от удара». Его сын Боэмунд, к которому Анна испытывает одновременно отвращение и восхищение, «был груб и дик... И даже смех его повергал окружающих в трепет». Злость и напыщенность были присущи и племяннику Боэмунда Танкреду, и он во всем вел себя «под стать своему племени»2^. В этих мужах легко узнать грубых героев нормандских летописцев. Анна Комнина наверняка согласилась бы с характеристикой, которую дал Гвискару Малатерра: «Во всем он проявлял наивысшую храбрость и наибольшее рвение ко всему великому»24.
Грекам захватчики виделись иррациональным, варварским племенем с необузданной жаждой власти — «кровожадными и воинственными людьми», по словам историка Михаила Атталеятеса25. Мусульманин Усама писал о том, что «франки — это животные, наделенные добродетелями отваги и бесстрашия, но и только»26. Необузданность, храбрость, грубость и алчность — вот какой демонический сплав качеств определял облик завоевателя. Этим качествам предстояла долгая жизнь.
ЗАВОЕВАНИЕ И МИР ВООБРАЖЕНИЯ: ВРЕМЯ, ВОСПОМИНАНИЯ, ОБРАЗ ПРОШЛОГО
Победоносное и зачастую драматическое продвижение западной военной машины в эпоху Высокого Средневековья, которое сопровождалось переселением немногочисленных групп военной знати в Палестину, Грецию, Андалусию, Ольстер и Пруссию, а вслед за тем эмиграцией сельского и городского населения, порождали весьма самоуверенные настроения. Франкские воины стали видеть себя людьми, «которым Господь даровал победу, как фьеф»2'. Им уже виделось будущее с новыми земельными владениями, у них сформировался менталитет, который нельзя назвать иначе как экспансионистский. Опыт успешного завоевания и колонизации наложил отпечаток на сознание князей, феодалов и духовенства. Теперь они были внутренне готовы к тому, что в будущем все больше владений будет захватьшаться силой, все больше полей — расчищаться
104
Роберт Бартлетт, Становление Европы
и заселяться в плановом порядке, будут расти поступления от сбора дани, налогов, ренты и десятины.
Наглядный признак такой уверенности в продолжении экспансии заключается в наличии множества перспективных, умозрительных либо ожидаемых даров и титулов. У средневековой знати существовал своеобразный фьючерсный рынок. Это отчетливо видно, в частности, из того титула, который с 1059 года носил завоеватель южной Италии нормандец Роберт Гвискар: «Милостью Божией и св. Петра, герцог Апулийский и Калабрийский и, с их помощью, будущий герцог Сицилийский»28. Часто составлялись документы, в которых шел доскональньш дележ еще только предполагаемых к захвату территорий. Так, например, король Кастилии и граф Барселоны в 1150 году заключили договор «в отношении земли Испании которую в настоящее время держат сарацины»29. По условиям этого документа к графу после завоевания должны были отойти Валенсия и Мурсия взамен на его оммаж королю. В этом случае дележ владений оказался несколько преждевременным, ибо десятилетие спустя Альмохады спустились с Марокканских гор, и христиане оказались втянуты в отчаянную оборонительную войну. Потомки графа Барселонского вплоть до 30—40-х годов XIII века не могли получить обещанное им еще в 1150 году. Конечно, экспансионистское мышление само по себе не означает экспансии. Тем не менее частота, с какой такие пожалования обсуждались и производились, позволяет говорить об общей атмосфере готовности к продолжению захватов как светской, так и церковной знати.
Рыцарские ордена оказались самыми жадными до такого рода «фьючерсных» пожалований, причем на всех трех направлениях, куда были направлены их устремления, — в Восточном Средиземноморье, Пиренеях и Прибалтике. Крестоносец Раймунд III, правитель Триполи, даровал госпитальерам право владения мусульманским городом Хомсом в 1185 году, то есть в то самое время, как Са-ладин шаг за шагом отвоевывал государства крестоносцев30. Испанские короли регулярно делали предварительные пожалования военным орденам и отдельным церквям. Когда Раймонд Беренгар IV Арагон-Каталонский в 1143 году делал весомые дарения тамплиерам, он подчеркнул: «Я признаю за вами право безраздельной десятины от всего, что сумею с Божьей помощью получить, и отдам вам пятую часть от завоеванной земли сарацинов»31. В конце XI века Санчо Рамирес Арагонский пожаловал одному французскому монастырю десятину от дани, уплачиваемой ему мусульманами Эхеи и Парадильи, и добавил: «Когда Господь в своей святости отдаст эти селения святому христианскому миру, мечети в обоих селениях будут превращены в церкви Христовы и Девы Марии Великоспаси-тельницы»32. Расширение границ латинского христианства было не только отчетливо видно современникам, но и имело в их глазах реальные перспективы. В одном эпизоде в Прибалтике рыцари-крестоносцы, судя по всему, проявили чрезмерную торопливость. Ген-
4. Образ завоевателя
105
рих Ливонский подробно рассказывает о том, как Орден меченосцев, созданный крестоносцами в интересах латинской церкви в Ливонии (восточная часть Прибалтики), добивалась от епископа Риги «третьей части всей Ливонии и других земель и племен этой области, еще не обращенных в веру Христову, которые в будущем Господь обратит в свою веру посредством их совместных усилий с другими мужами Риги»33. Епископ возразил: «Человек не может отдать то, что ему не принадлежит», — и крестоносцам пришлось довольствоваться третьей частью уже завоеванных земель. Чаще, однако, местные правители с радостью отдавали то, что им не принадлежало. Подобно Вильгельму Завоевателю они считали, что «лишь тот победит врага, кто сумеет распорядиться не только своим, но и вражеским имуществом»34.
В Ирландии и Уэльсе также практиковались «фьючерсные» пожалования. Английские короли могли даровать какому-нибудь барону «все земли и владения, которые он захватил или сумеет захватить в будущем у валлийского неприятеля», либо «все земли, которые он может завоевать у валлийцев, врагов короля»35. Обширные гипотетические пожалования производились в отношении земель ирландских королей. Известен курьезный случай, когда Коннахт был в один и тот же день жалован одному англо-нормандскому лорду и местному королю3^. В более локальном масштабе феодалы делали пожалования подобные тому, что произвел Николас де Вер-дон: десятину «от двух рыцарских ленов в первом же имении с замком, которое будет у меня в земле Уриель»37, или как рыцарь Рулин: «все церкви... и десятину... со всех земель, какие я завоевал и еще завоюю в Ирландии»38. В Италии нормандцы были настроены не менее оптимистично. Их предводитель в середине XI века Вильгельм Железная Рука предложил поделиться с князем Салерно «землей уже завоеванной и той, что предстоит завоевать»3". Когда Робер Гвискар и его брат Роджер преодолели свои разногласия, они договорились, что Роджеру достанется половина Калабрии, «которая уже захвачена или будет захвачена, вплоть до Реджио»40. Мечты о будущих завоеваниях проникли даже в мир сновидений. Одному монаху из Беневенто приснились два поля, полные народу, одно большое, другое поменьше. Толкователь разъясняет: «Эти люди — те, кто милостью Божией отданы в подчинение Роберу Гвискару; на большом поле — те, кто станут его подданными, но пока еще ими не являются»41. Логика сновидения в буквальном смысле открывает новое поле для завоевания.
Таким образом, завоеватели и колонизаторы, которые в эпоху Высокого Средневековья продвигались из Западной Европы в периферийные области континента, с нетерпением предвкушали будущую экспансию. Оглядываясь назад, они ясно различали основные этапы завоевания и колонизации. Средневековые завоеватели осознавали, что их права зиждутся на завоевании, а не являются чем-то исконным, и воспринимали этот факт как отрадный. Для потомков
106
Роберт Бартлетт. Становление Европы
знати, предпринимавшей захватнические походы, само завоевание вошло в миф и стало точкой отсчета, своего рода историческим водоразделом. Вильгельм Апулийский в хронике «Деяния Робера Гвискара» так сформулировал свою задачу:
«Как поэт новых времен, я попытаюсь воспеть деяния людей
нашего времени.
Моя задача — поведать, под чьим командованием народ Нормандии Пришел в Италию, как он остался там И кто те вожди, что привели его к победе в том краю»42.
Момент получения в собственность той или иной земли становился ориентиром, вокруг которого строились воспоминания и само прошлое. «О время, по которому тоскуешь! О время, которое вспо-минашь чаще всех других времен!»4-^ — писал французский клирик по поводу взятия Иерусалима крестоносцами в 1099 году. Для более поздних авторов из Иерусалимского королевства тоже стало характерно вести хронологию событий от «освобождения города»44, но это крайний случай трактовки героического захвата земли. Распространение в хрониках того времени датировки событий от захвата конкретных городов меркнет перед тем исключительно важным значением, какое средневековые авторы стали придавать завоеванию как таковому, провозглашая его началом принципиально новой эры. Захват маркграфом Бранденбургским своего столичного града был описан в следующих выражениях: «в год от воплощения Господня 1157, июня 11 дня, маркграф, милостью Божией, получил во владение, как победитель, город Бранденбург»45. Подобные триумфальные победы и новые начинания находим в испанских хрониках:
«То было в день перенесения мощей ев, Исидора Леонского, который был архиепископом Севильи, в год одна тысяча двести восемьдесят шестой испанской эры, а в год от воплощения Господа нашего Иисуса Христа одна тысяча двести сорок восьмой, когда благородный и удачливый король Дон Фердинанд вошел в сей благородный град Севилью»46.
Присутствующие при тех начинаниях вскоре стали героями легенд, и в общественной памяти им было отдано особое место. Присяжные в судебном процессе 1299 года в Ирландии ссылаются на событий столетней давности, а именно — на деяния «Роджера Пи-пара, первого завоевателя Ирландии»4', а Готфрид де Жанвиль, властитель Мита, узаконивая привилегии своих баронов в конце XIII века, сделал это после того, как «выслушал и вник в существо хартий и записей моих магнатов Мита и их предков, которые первыми пришли в Ирландию с Гугоном де Ласи для завоевания»48. Участие в завоевании действительно могло стать основанием для особого положения в обществе, как было в греческой Морее (полуостров Пелопоннес), захваченной франкскими рыцарями на волне четвертого крестового похода 1204 года, где существовала особая
4. Образ завоевателя
107
привилегированная группа «баронов завоевания»49. Это были потомки тех, кто получил землю во времена «завоевания Княжества». Они были наделены правом распорядиться своим фьефом по завещанию, тогда как другие, менее привилегированные фьефы, в случае отсутствия прямых наследников, переходили в собственность господина. Известен случай, когда один взбунтовавшийся вассал был наказан тем, что его фьеф был переведен из одной категории в другую, «так что в будущем он не мог распоряжаться им как землей, полученной в результате завоевания (tenir de conqueste)». Уже сами названия этих привилегированных баронских держаний служили напоминанием о том, что они образовались благодаря завоеванию, и о тех пэрах, кто в этом завоевании участвовал. «Морей-ский закон», как сформулировал один исследователь, «сформировался под сильным влиянием самого факта завоевания»50.
Воспоминания о захватнических походах могли бы послужить основой для идеологии грубого аристократического эгалитаризма. Поскольку исходный этап в развитии того или иного политического образования представлялся как опасное предприятие, в котором все участники поровну делили опасность и бились за будущее возна-граждени, то потомки захватчиков первой волны могли спекулировать памятью о той нехитрой совместной экспедиции, чтобы противостоять давлению королевской власти. Именно такого рода пример дает франкская Морея. Будучи пленен императором Византии и принужден передать свои земли, морейский князь Вильгельм де Виллардуэн весьма точно сформулировал эту, пускай и небесспорную, идею:
«Отныне этой землей Морей, о господин, я не владею ни как родовым имуществом, ни как частью земли, что получил я от своих предков, с правом отдать или даровать ее кому пожелаю. Землю эту завоевали рыцари, пришедшие сюда, в Романию, из Франции вместе с отцом моим на правах его друзей и товарищей. Они захватили землю Морей силою меча и разделили между собой, словно развесив на весах; и каждый получил сообразно своему рангу, а затем они все избрали моего отца... и сделали его сбоим предводителем... Следовательно, государь император, я не имею полномочий отдавать ни клочка той земли, которой владею, ибо предки мои завоевали ее в бою согласно нашим обычаям»51.
Точно такие же идеи получили развитие и в других государствах и владениях крестоносцев. «Мои предки пришли вместе с Вильгельмом Незаконнорожденным и мечом отвоевали себе землю», — так отвечал граф Варенн на обвинения судей quowarrantoЭдуарда I52. «Король не сам завоевал и подчинил себе эту землю, его сподвижниками и товарищами были наши предки». Когда Эдуард I подверг сомнению королевский статус эрла Глостера в его валлийском княжестве Глэморган, тот отвечал, что «владеет этими земля-
108
Роберт Бартлетт. Становление Европы
ми и свободами по праву завоевания, принадлежащему ему и его предкам»53.
Территориальные захваты породили целый «кодекс завоевания», который был намного сложнее примитивного закона джунглей. Когда христиане в 1099 году взяли Иерусалим, они грабили и присваивали дома в городе в соответствии со своеобразной этикой захватчика:
«После великой резни они вошли в дома горожан и унесли все, что ни попадалось им под руку. Кто первым входил в дом, будь то богатый дом или бедный, тому никто не должен был препятствовать никаким образом, он же брал себе и отныне владел домом или дворцом и всем, что в нем находил, как своей собственностью. Такое правило они установили между собой и ему следовали»54.
В XII веке мусульманский эмир Усама описывал, как, захватив город, христиане затем «забирали себе в собственность дома, и каждый из них метил дом крестом и водружал на нем свое знамя»55.
Осознание завоевания как перелома естественным образом порождало определенное восприятие предшествовавшего ему времени, то есть эпохи до нашествия, когда конкретная земля имела других господ и других жителей. Эта память о согнанных с земли прежних ее хозяевах нашла отражение в том, как в грамотах и других документах того времени употребляются обороты типа «во времена ирландцев» — об Ирландии, «во времена мавров» и «во времена сарацинов» — об Испании или «во времена греков» — о венецианском Крите56. А в одном удивительном случае словосочетание «во времена сарацинов» было использовано в отношении будущего пожалования: после отвоевания у мусульман города Дении (к югу от Валенсии) владеть им станет граф Барселоны «со всем имуществом и всей недвижимостью, что могла находиться в собственности у сарацинов во времена сарацинов»57. Как видим, те, кто готовил документ, не только заглядывали в будущее, но словно видели в нем самих себя оглядывающимися назад, то есть фактически в свой нынешний день.
Таким образом, картина, которая отпечаталась в сознании завоевателей и новых поселенцев, включала устойчивый образ того, что можно обобщенно назвать «днями оными» — то есть временами до нового (и продолжающегося) положения вещей. Естественно, что жизненно важным являлся вопрос законных прав, уходивших корнями в прежние времена. Люди размышляли, стало ли завоевание отправным моментом для правовой tabularasa, новой точкой отсчета, или же в новую эпоху продолжают действовать имущественные права и привилегии прошлых времен, существовавшие до крутого поворота истории. Так, в Ирландии правовое значение завоевания определялось тем, что от него пошло новое толкование прав собственности. Церкви, существовавшие еще до прихода
4. Образ завоевателя
109
англо-нормандцев, всеми силами стремились заручиться подтверждением своего права собственности на землю и другое имущество, которое получили до переломного момента, определяемого чаще всего как «пришествие англичан»5^, «завоевание Ирландии англичанами»59, «приход франков в Ирландию»60, «приход англичан и валлийцев в Ирландию» (это — у некоего Генриха фиц Риса)61, или, что точнее всего, «первый приход графа Ричарда [Стронгбоу] в Ирландию»62. В 1256 году епископы провинции Туам и их держатели жаловались, «что их в судебном порядке лишают земли, которой они и их предшественники мирно владели во времена лорда Генриха, деда короля [т.е. Генриха II], и со времен завоевания англичанами и даже до их появления в Ирландии»63. Решение короля по этой петиции не оставляло надежд на легитимность прежних владений, имевшихся до завоевания:
«По этому предмету предусматривается и устанавливается в законодательном порядке, что если какой-либо истец станет обосновывать свои земельные притязания тем, что это владения его предков до времен Генриха, деда короля, и до завоевания англичанами, а не земля, полученная во времена Генриха или после завоевания, то такой иск будет отвергнут на основании одного этого факта».
Подтверждение права «после завоевания» в ирландском судопроизводстве стало определяющим моментом. Это был рубеж, от которого шел отсчет при вынесении судебных решений, своего рода черта64. Аналогичным образом в Уэльсе королевские юристы отвергали иски, основанные на грамотах местных князей, используя огульный аргумент, что «земля Уэльса — это земля завоевания... и сие завоевание аннулировало все свободы и собственность каждого человека и передало их Английской Короне»65. Даже в тех владениях, где коренные династии не были покорены, а возглавили процесс утверждения новой, колониальной знати и изменения социальной модели, существовало глубокое осознание этой вре-меннтй грани. Когда один из герцогов Мекленбургских, потомок славянских князей-язычников, в XIII веке благополучно переживших бурную волну немецкой аристократической, бюргерской и крестьянской иммиграции, решил подтвердить права и свободы своих вассалов, он с этой целью утвердил за ними «право, каким пользовались их отцы и деды со времен новой колонизации». «Новая колонизация» (novellaplantaciof^ была тем отправным моментом в истории, с которого началась новая эпоха этого региона и который прочно отпечатался в сознании тех, кто пришел сюда позднее.
ЛИТЕРАТУРА ЗАВОЕВАНИЯ
Таким образом, завоевание и колонизация могли восприниматься как драматический и поворотный момент и зачастую в представлении участников (или жертв) событий рисовались совершенно
по
Роберт Бартлетт. Становление Европы
особым, переломным и, судя по всему, героическим периодом истории. Первое поколение поселенцев слагало предания о своем походе в чужую землю, рисовало портреты злодеев и героев первых лет завоевания и выбирало из потока событий отдельные наиболее яркие моменты для своих сказаний. Началось создание некоего ядра рассказов, легенд и воспоминаний, часть которых передавалась в виде письменных текстов. Завоеватели и переселенцы создавали литературу завоевания.
То представление о завоевании, которое сформировалось в прозе и стихах Высокого Средневековья, во многих случаях сыграло стержневую роль в дальнейшем развитии литературы. Например, французская проза начинается именно как литература завоевания. Ее самые ранние образцы — это два сочинения, написанные в 1210-х годах, среди которых прозаический рассказ на французском языке Робера де Клари о четвертом крестовом походе, открывающийся словами: «Здесь начинается история тех, кто завоевал Константинополь, а позже мы поведаем о том, кто они были и что их туда привело»67. Другим примером литературы, призванной оправдать захватническую политику, служит сочинение Жоффруа де Виллардуэна «Завоевание Константинополя»6^ написанное одним из предводителей экспедиции, причем в исключительно апологетических тонах. Примерно к тому же периоду относится перевод на народный язык «Хроники» Вильгельма Тирского, воссоздающей историю государств крестоносцев. Этот труд, вместе с его французским продолжением (которое могло быть написано и раньше), получил известность у современников под названием «Книги завоевания» (Livredouconquestef®.
Через двадцать лет после прихода англо-нормандцев в Ирландию в 1169 году Геральд Валлийский написал «Завоевание Ирландии» (ExpugnatioHibemica), исключительно пристрастный рассказ о том, как его родственники «штурмовали ирландские твердыни»7*^. Будучи представителем одного из рода, возглавлявших поход, Геральд имел возможность черпать материал из воспоминаний своих дядьев и кузенов, которые на протяжении двадцати лет сражались на полях Ирландии. Их «славные подвиги стали для них залогом вечной памяти и прославления», — писал он7*. Его хроника — это семейный эпос завоевания, во многом сопоставимый с трудами историков нормандского завоевания южной Италии XI—XII веков. Дополнением к сочинению Геральда может служить еще один героический эпос тех же событий, но написанный в ином жанре, который уже подпадает под определение не хроники на латыни, а французской летописи в стихах. Это так называемая «Песнь о Дермоте и Графе», представляющая собой 3500 восьмисложных стихов. В ней можно обнаружить массу литературных приемов, свойственных устному преданию, таких, как прямые обращения к аудитории («Господа бароны... знайте, что...»), упор на правдивость рассказа («без обмана», «поистине» и пр.), в особенности путем указания на
4. Образ завоевателя
111
источник («что мы узнали из песни») и повтором строк («Они по-вюду разослали за лекарями / Чтобы лечить больных: / Чтобы лечить своих раненых / Они повсюду разослали за лекарями»). Точная дата написания и имя автора этого сочинения пока остаются предметом споров, однако можно почти уверенно сказать, что в своем сегодняшнем виде «Песнь» была записана в первой четверти XIII века, хотя речь в ней идет о событиях 1170-х годов72.
Как ни странно, основание немецкой колонии в Восточной Прибалтике, начавшееся несколькими десятилетиями позже прихода англо-нормандцев в Ирландию, также оказалось запечатлено в латинской прозе пером церковного летописца. Существовал также и стихотворный народный вариант. Латинская версия, в этом отношении не менее ценная, чем летопись Геральда, — это «Хроника» Генриха Ливонского, в которой поэтапно, год за годом, описывается утверждение немцев в Ливонии начиная с последних десятилей XII века вплоть до 1227 года. В отличие от Геральда Генрих испытывал очевидную симпатию к местному населению и считал себя в равной степени и колонистом, и миссионером. Он критикует жесткость немецких мирских судей, «которые исполняли свои обязанности не столько для выражения уважения к суду Господню, сколько для набивания своих кошельков»73; и дает пространное и сочувственное описание визита папского легата Вильгельма Сабинского, который «увещевал немцев не возлагать на плечи неофитов невыносимого бремени, но лишь бремя Господне, легкое и приятное»74. Рождение в муках новой колонии в Ливонии, как и ее последующая история, также остались запечатлены в немецком стихотворном произведении под названием «Лифляндская рифмованная хроника» (LivlandischeReimchronik), написанном в конце XIII века, по-видимому, членом Тевтонского рыцарского ордена75. Существование параллельно латинского и народного варианта текстов в обоих случаях — в Ливонии и Ирландии — придает письменному свидетельству особенную яркость, так как колониальное общество в самом начале его становления рисуется одним из его непосредственных представителей.
Вся литература завоевания стремится объяснить самим завоевателям, ((почему мы здесь». «Песнь о Дермоте» делает это в наиболее персонифицированном виде. Ирландский король Дермот крадет красавицу жену у своего соперника О'Рурке, с ее молчаливого согласия, а О'Рурке, «дабы смыть позор» (sahunts... venger), вступает в союз с О'Коннором, «Верховным Королем», чтобы напасть на Дермота. В этот момент многие союзники Дермота его бросают: автор «Песни» порицает этих людей за измену (traisun) и клеймит их как предателей и изменников (/dun и traitur). Преданный и изгнанный, Дермот ищет убежища в Англии и жалуется, что «мой собственный народ незаконно изгнал меня из моего королевства». С согласия короля Англии совет англо-нормандских рыцарей решает помочь Дермоту. Вскоре вслед за тем англичане высаживаются в
112
Роберт Бартлетт. Становление Европы
Ирландии и принимаются за подавление предателей. История похищения прекрасной Деворгвиллы и мщения были тем сюжетом, который наверняка трогал души средневековых рыцарей, даже если они не были знакомы с фабулой «Илиады». Изображение первых англо-нормандцев в Ирландии в качестве рыцарей — искателей приключений, помогающих «благородному королю» вернуть отнятое изменниками наследство, вполне отвечало настроениям переселенцев. Кроме того, эта поэма имеет и более прозаическое значение в плане легитимизации английской колониальной знати, поскольку в ней содержится подробный, длиной более ста строк, отчет о том, как проходил дележ земли между переселенцами первого поколения:
«Затем эрл Ричард дал
Морису Фицджеральду
Тот самый Наас, что сей добрый эрл
Отдал Фицджеральду со всеми почестями.
А вот земля Оффелана,
Принадлежавшая предателю Маккелану.
Он также отдал Виклоу
Все земли между Бреем и Арклоу.
То были земли Киллмантейна
От Дублина до Вэксфорда.
Двадцать поместий в Омэрэти
Эрл благородный также дал
Бесстрашному Вальеру де Ридельсфорду»76.
Этот отчет о раздаче земли Лейнстера и Мита по сути представляет основные положения типовой грамоты и даже был назван (возможно, не без преувеличения) «своего рода изначальной "Книгой Страшного суда" первого англо-нормандского поселения»77.
Аналогичным образом «Завоевание Ирландии» (ExpugnatioHi-bemica) Геральда Валлийского дает ответ на вопросы, кто были первые англо-нормандцы на острове и в чем истоки колонии. Однако его оценки крайне своеобразны, и далеко не все захватчики в его изображении предстают героями. Геральд выступает глашатаем интересов конкретной группы внутри захватнической элиты, ее первой волны, прибывшей в основном из южного Уэльса, в которой была и его семья. Сам текст исполнен противоречия между этой апологией Фипджеральдов и стремлением всячески заручиться монаршей благосклонностью: сочинение посвящено Ричарду Львиное Сердце и содержит панегирик в адрес Генриха II. В отрывке с подзаголовком «Восхваление его роду» (Generiscommendatio) Геральд пишет: «О род! О племя! Вечно под подозрением из-за своей многочисленности и природной силы (innatastrenuitas). О род! О племя! Способное в одиночку завоевать любое королевство, если бы только не страдало от высочайшей зависти к их отваге (strenuitas)»7Q. В приведенном фрагменте так и слышится недовольство рыцарей, испытывавших недостаток поддержки со стороны английской коро-
4, Образ завоевателя
113
ны. Вопреки — или благодаря — отраженным в нем противоречиям «Завоевание» имело успех. Его текст дошел до нас в пятнадцати средневековых рукописях (не считая отрывков), а в XV веке труд был переведен на английский и ирландский языки, причем английская версия довольно широко ходила и в Ирландии (в виде шести списков)79. Ясно, что труд Геральда Валлийского служил популярной версией происхождения колонии. На самом деле, он продолжал играть эту роль вплоть до эпохи Елизаветы и Стюартов, войдя в переработанном виде в «Хронику» Холиншеда, датируемую 1587 годом.
Ситуация в Ливонии отличалась от ирландской, поскольку здесь колонисты были христиане, а местное население — язычники. Автор «Лифляндской хроники» начинает свою поэму не с географического или исторического описания Ливонии или немецких крестовых походов, а с самого Создания и Воплощения. Для него именно эти моменты служат отправными. Войны же, предпринятые в XIII веке немецкими рыцарями, предстают не как эпизод национальной истории, а как часть долгого процесса, в ходе которого «мудрость Господня расширяла границы христианского мира» — здесь часто используются такие абстрактные и обобщающие существительные, как kristenheit(«христианский мир») и kristentuom(«христианство»). Этим объясняется, почему поэт в первых же строках своего сочинения ведет речь о Пятидесятнице и миссиях апостолов. История завоевания Ливонии, «куда никогда не ступал ни один апостол», безусловно составляет ключевую часть повествования о распространении веры Христовой, но все же только часть. В рамках этой же логики германские купцы и рыцари, пришедшие в Ливонию в конце XII—XIII веке, называются не иначе как «христиане» (diekristen), их оппоненты — при том, что поэт проводит четкие разграничения между различными племенами — обобщенно характеризуются словом «язычники» (dieheiden), а абстрактное понятие «язычество» (heidenshaft) становится антонимом слов kristenheitи kristentuom. Хотя по сути своей «Хроника» является победоносным эпосом кровопролитных войн, ее г/*авная идея проступает уже в первых строках: «Сейчас я поведаю вам, как в Ливонию пришло христианство».
Точно так же вписывались в общую панораму христианизации и характерные для рыцарской литературы Германии эпохи Высокого Средневековья эпическая героика и мрачная ирония. Набег на Герсику (Gercike), например, рисуется в таких бойких выражениях: «Рано поутру они пришли в Герсику, ворвались в замок и побили множество могучих воинов, так что те только кричали "увы!" да "ах!" Они разбудили много спящих и проломили им головы. То был истинный рыцарский поход!» В другом отрывке описывается, как литовцы «поубивали многих могучих мужчин, которые прекрасно могли бы защитить себя, если бы удача была на их стороне», — классический пример того выражаемого намеками сознания роко-
114
Роберт Бартлепип. Становление Европы
вой предначертанности событий, которые так часто встречаются в германском эпосе начиная от «Беовульфа» и кончая «Песней о Ни-белунгах». Все повествование представляет собой историю бесконечной череды сражений, разграниченных командованием последовательно сменяющих друг друга магистров Тевтонского ордена. При этом язычники тоже могут представать героями, а судьба тяжела как для христиан, так и для язычников: «И можно было видеть множество бесстрашных героев, могучих и славных, как христиан, так и язычников, которые встретили страшную смерть; снег был красен от крови»^0.
Не все литературные произведения о завоевании несут лишь победоносную идею. Если одни действительно выражают интересы победившей светской знати, то другие, например, «Хроника» Генриха Ливонского, в большей степени отражают тревогу за миссионерскую церковь. Однако ясно, что сочинения, подобные «Завоеванию Ирландии», «Песни о Дермоте и Графе», «Хронике» Генриха Ливонского и «Лифляндской хронике», являются колониальной по сути литературой. Они были написаны иммигрантами, и народные поэмы слагались на том языке, который еще несколько поколений назад не звучал в стране, где они были написаны. Образцом для этих сочинений послужили прозаическая историческая литература на латинском языке и рифмованные хроники на народном языке, то есть литература западноевропейская, французская или английская, а не литература коренного населения. Средневековые авторы говорили на разные голоса, но у всех них явственно чувствовался колониальный акцент. Подобно образу демонической личности, представленной нормандскими мифотворцами, и мечте о повороте в истории покоренной земли, распространившейся и в законах, и в легендах, панегирическая литература завоевания утвердила в общественном сознании образ государств и колониальных обществ, образовавшихся в результате крестовых походов. Это был кодекс завоевателей и колонистов.
РОДОВОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ
Последним приобретением западноевропейской средневековой знати в результате ее захватнических походов стало ее определение, или наименование. Именно в процессе широкомасштабных захватов XI, XII и XIII веков появилось краткое, но емкое понятие, имевшее значение «западноевропейский завоеватель». Таким термином стало слово «франк».
Об употребительности этого слова наглядно говорит документ под названием «Завоевание Лиссабона» (DeexpugnationeLyx-bonensi), восторженный рассказ о захвате в 1147 году этого города армией крестоносцев, составленной из моряков и пиратов с северо-запада Европы. Анонимный автор текста, по-видимому, священник из восточной Англии, начинает рассказ с того, что сразу констати-
4. Образ завоевателя
115
рует разношерстность двинувшегося в поход флота: «народы разных племен, обычаев и языков собрались в Дартмуте». Затем он характеризует главные силы: под командованием племянника герцога Нижней Лотарингии были люди «из Римской империи» — в основном, как станет ясно позже, уроженцы Кельна; один из фламандских феодалов руководил отрядом из фламандцев и булонцев; а в четырех частях, возглавляемых англо-французскими рыцарями и английскими горожанами, сражались жители портовых городов Англии. Из дальнейшего текста следует, что в составе флота также были бретонцы и шотландцы. Именно этническая и культурная неоднородность обусловила необходимость жесткой системы управления этими морскими силами.
Автор текста ни на миг не забывает об этих этнических различиях. Как обычно бывает в случае с такими категориями, они не всегда предстают в нейтральных тонах. Этническая принадлежность рождала ярлыки: фламандцы — «народ свирепый и необузданный»; шотландцы придерживаются установленного порядка, «хотя никто не станет отрицать, что они варвары». И снова, как и следовало ожидать, та этническая группа, к которой принадлежит сам автор, — «наши люди, то есть нормандцы и англичане», — всячески превозносится. «Кто не знает, что нормандская раса, не жалея себя, способна проявлять беспримерную отвагу?»81
Накал этих этнических противоречий ощущается на всем протяжении кампании. То и дело между разными группами вспыхивают стычки и ревность. Но этим история не исчерпывается. Два случая заставляют думать о чем-то выходящем за рамки простого этнического несходства. Во-первых, временами автор пытается ввести термин, которым можно было бы охарактеризовать всех участников похода. Такой термин у него есть — «франки». «Две церкви построили франки, пишет он, одну — люди из Кельна и фламандцы, другую англичане и нормандцы»82. В этом пассаже «франками» названы выходцы из трех королевств, говорящие на трех разных языках (при том, что эти политические и лингвистические различия тоже не совпадали). Несмотря на разномаоность компании рыцарей, моряков и их женщин, собранной по разным портовым городам Рейнланда, Северного моря и Ламанша, она вполне могла быть охарактеризована общим словом — «франки». Это было и удобно, и понятно.
Это родовое определение — «франки» счел удобным и Альфонс I Португальский. Хотя, как уже говорилось в Главе 2, сам он был сыном знатного переселенца-франка, бургундца по происхождению, добившегося процветания на Пиренеях, он употреблял этот термин для характеристики «чужаков». Если неизвестный автор, о котором шла речь выше, в своем повествовании соблюдает точность и конкретность, то король называет сборный флот из германцев, фламандцев, французов, нормандцев и англичан ((кораблями франков». Заключив с ними письменный договор, он уведомил всех
116
Роберт Бартлетт. Становление Европы
о «соглашении, заключенном между мною и франками», и пообещал им Лиссабон и его земли, в случае его капитуляции, «с тем чтобы франки владели ими в соответствии со своими благородными обычаями и свободами»*".
Таким образом, употребление обобщающего обозначения «франки» оказывалось удобным в двух взаимосвязанных случаях: во-первых, когда какой-нибудь член группы, составленной из представителей разных этнических общностей Западной Европы, хотел дать определение всей группе в целом; и во-вторых, когда кто-то, считающий такую группу для себя инородной (даже если это было чисто субъективное восприятие, как у Альфонса), желал обозначить единым понятием всю категорию иноземцев. Таким образом, будь то для самообозначения или для обозначения других людей, понятие «франк» фактически стало ассоциироваться с «франком вне дома». Этот термин возник как точное наименование конкретного народа, но в XI—XII веках приобрел обобщенное звучание и стал обозначать западноевропейцев или христиан вообще, особенно в походе, сухопутном или морском.
Классическим предприятием, способствовавшим употребительности этого термина, был крестовый поход, «Деяния франков», как назвал его летописец, и судя по всему, именно с первого крестового похода и вошло в обиход это понятие. Конечно, слово «франк» и задолго до того имело широкое хождение, сначала — как обозначение определенной этнической группы, позже — в связи с конкретным государственным образованием, «королевством франков» (reg-num Francorum)84. Естественность, с какой началось обобщенное употребление этого слова для обозначения всех западноевропейцев, напоминает историю понятия Каролингской империи в IX веке, когда оно стало эквивалентом христианского Запада. Вполне логичным представляется и то, что первоначально в этом значении термин употреблялся людьми, не являвшимися западноевропейцами. Мусульмане обозначали жителей Западной Европы словом «фаран-га» (Faran&aили Ifranga)85. В X веке они описывали земли франков как холодные, но плодородные, жители которых отличаются отвагой и отсутствием навыков личной гигиены.
У византийцев с западными державами было много контактов, подчас весьма прохладных, и, по-видимому, подобно мусульманам, они всех западноевропейцев называли «франками» (фраууог). Особенно наглядной в этом отношении можно считать стычку, произошедшую в середине XI века в разгар конфликта между константинопольским патриархом Михаилом Керулларием и папством86. Ке-рулларий составил письменное обращение ко всему западному духовенству, которое было переведено на латынь. В переводе стояло обращение: «Всем главам священников и священникам франков». Ясно, что в греческом оригинале было cppayyoi. Вспыльчивый кардинал Гумберт из прихода Сильвы Кандиды ответил в оскорбленном тоне: «Вы говорите, что обращаетесь ко всем священникам фран-
4. Образ завоевателя
117
ков... но не одни только римляне и священнослужители франков, но и вся латинская церковь... желает вам возразить». Похоже, Гумберт усмотрел в словах «священнослужители франков» попытку сузить круг адресатов этническими рамками, чего, конечно, не было в оригинале. Здесь следует выделить не противопоставление «священнослужителей франков» и «всей... церкви», а скорее ту мысль кардинала, что термин «франк» уже, чем «латинянин», а не эквивалентен ему. Его послание относится к периоду, когда на Востоке эти понятия уже стали синонимами, а на Западе — еще нет.
Судя по всему, именно у представителей остальной части Европы западноевропейцы, составлявшие огромное многоязыкое войско первого крестового похода, подхватили в отношении себя термин «франки», ибо там он уже употреблялся в этом обобщенном значении. В XI веке византийские авторы часто пользовались словом «франк» для обозначения нормандских наемников87, и вполне естественным было отнести этот термин и на счет западных рыцарей, в том числе нормандцев, которые в 1096 году прибыли к стенам Константинополя. Мусульмане употребляли этот термин столь часто, что когда в 1110 году в Святую землю прибыл Сигурд I Норвежский, то в текстах он стал фигурировать не иначе как «франкский король»88. Крестоносцы отдавали себе отчет в том, что это слово относится к ним в обобщенном плане. «Варвары привыкли всех людей с Запада называть франками», — писал Эккехард Аурский89. А капеллан Раймонд Агилерский, отвечавший за хозяйственную часть у Раймонда Тулузского в первом крестовом походе, проводил четкую грань между тем, как этот термин употребляли сами крестоносцы — в смысле «люди с севера Франции», — и более общим значением, которое вкладывали в него «враги». Значительно позже, в XIII веке, преобладать стало уже именно такое значение этого слова: «Всякий, кто живет за морем, называет всех христиан словом "франк"», — писал в своем труде о монголах доминиканский монах Симон из Сен-Кантена90. Именно в таком «широком смысле» стали употреблять этот термин в отношении самих себя и крестоносцы первого похода.
Будучи экспедицией, в которой объединились многие непохожие этнические и языковые группы, оторванные от родных мест, крестовый поход неизбежно рождал и новое самоопределение. Крестоносцы несомненно были «пилигримами», но также и «пилигримами-франками». Участники первого крестового похода приравнивали ((наших франков» к «Христовым рыцарям-паломникам»91, а свои победы воспринимали как способствующие «славе римской церкви и франкского народа» и радовались тому, как Иисус Христос принес победу «паломникам франкской церкви»92. Когда Балду-ин I был в 1100 году коронован в Иерусалиме, он назвал себя «первым королем франков»9^. Этот титул символизировал стремление к преодолению междоусобных и этнических противоречий и на долгие годы сохранил свое значение объединительного лозунга всех
118
Роберт Бартлетт. Становление Европы
западных христиан. Утомившись от распрей и злословия третьего крестового похода, менестрель Амбруаз с ностальгией оглядывался на солидарность столетней давности:
«Когда в другой войне была захвачена Сирия и осаждена Анти-охия, в великих войнах и битвах против турок и неверных, многие из которых были истреблены, не было ни заговоров, ни ссор по пустякам, никто не спрашивал, кто нормандец, а кто — француз, кто родом из Пуату, а кто из Бретани, кто из Мэна, а кто из Бургундии, кто фламандец, а кто — англичанин,.. Всех называли "франками", какой бы масти — каурой, рыжей, гнедой или белой — они ни были»94,
Однако для крестоносцев новое обобщающее обозначение имело не только положительное значение, ведь это был удобный ярлык для обозначения всего мигрирующего населения, распространявшегося из центральных областей Западной Европы к ее окраинам, причем в любом направлении. Конечно, понятие «франки» в первую очередь относилось к ним тогда, когда они оказывались на чужбине. В родных для них районах Западной Европы этот термин имел более узкое значение. Так, во второй половине XII века мы встречаем упоминание о «жителях Константинополя..., которых они [греки! называли франками, иммигрантов (advene) из всех племен»95. Одно поселение колонистов в Венгрии так и называлось — «деревня иммигрантов-франков)) (villaadvenarumFrancorum)96. Кельтский мир тоже ощущал на себе воздействие франков. Валлийские летописцы упоминают о вторжениях франков (Franci или Fre-inc) начиная с конца XI и вплоть до начала XIII века, а англо-нормандское завоевание Ирландии, как мы уже видели, было названо «приходом франков» (adventusFrancorum)97.
Для правителей кельтских областей франки являлись не только неприятелем, которому надлежало противостоять, но и примером для подражания. О'Брайены из Манстера, высказывая свои притязания на династийное превосходство, называли себя не иначе как «франками Ирландии»98. В Шотландии это название воспринималось похожим образом. Здесь в XII веке местная правящая династия стала во главе радикального преобразования основ собственного правления, что привело к транформации шотландской монархии в государство, которое намного больше походило на южных соседей. Составным элементом этой переориентации шотландских королей стало их новое самоопределение — «франки». Один летописец XIII века отмечал, что «шотландские короли последних времен считают себя франками (Franci) по породе, манерам, языку и стилю, и они низвели скоттов до положения рабов, а себе в услужение и на службу берут только франков»99 В XII и XIII веках быть франком означало иметь передовые взгляды и власть.
Этот термин мы встречаем в католическом мире повсеместно. Иберийские переселенцы, появившиеся на Пиренейском полуострове в конце XI—XII веке, были франки и следовали «законам
4. Образ завоевателя
119
франков». Известно, что Альфонс I Португальский утвердил существенные привилегии специально для иноземных переселенцев — так называемый «закон франков» (forumFrancorum)^, и возможно, этим объяснялось проявленное им знание их порядков во время нападения флота крестоносцев в 1147 году. После сдачи Константинополя крестоносцам в 1204 году они создали на его месте империю, которую можно было бы назвать «Новой франкией»Ю1, а когда греки подчинились новым правителям, они, возможно, добивались себе права именоваться «привилегированными франками» (фрасуко1 еукоисатсн)1*-*2. В Восточной Европе иммигрантские поселения в Силезии, Малой Польше и Моравии получили «франкский закон»10-^ либо могли пользоваться для обмера своих полей мерами «франкского типа».
Таким образом, термин «франк» относился к западноевропейцам тогда, когда они становились переселенцами либо находились в захватническом походе вдали от родины. Вот почему не приходится удивляться, что когда португальцы и испанцы в XVI веке появились у берегов Китая, местное население называло их «фолан-ки» (Fo-Lang-ki)^^, то есть принятым у арабских купцов касательно франков термином «фаранга» (Faranga), только на свой лад. Еще и в XVIII веке в Кантоне для обозначения чужеземца с Запада употреблялось то же слово, что и в отношении их далеких мародерствующих предков.
.
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел история
|
|