Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Фукуяма Ф. Конец истории и последний человек

ОГЛАВЛЕНИЕ

Часть вторая. Старость человечества

5. ИДЕЯ ДЛЯ УНИВЕРСАЛЬНОЙ ИСТОРИИ

Так далеко никогда историческое созерцание еще не заносилось, даже и тогда, когда оно видело сны; ибо теперь история человечества есть только продолжение истории животного и растительного царства; даже на дне морском исторический универсалитет ухитряется находить свои следы в виде живой слизи. Если мы удивляемся пути, пройденному уже человеком, как некоему чуду, то взор наш останавливается с головокружительным изумлением, как на еще более поразительном чуде, на современном человеке, который достиг того, что может мысленно проследить весь этот путь. Он гордо стоит на вершине пирамиды мирового процесса, закладывая последний замковый камень своего познания, он как бы хочет крикнуть прислушивающейся к его словам Природе: «Мы у цели, мы — сама цель, мы — венец Природы!»
Ницше, «О пользе и вреде истории»83

Универсальная История человечества — это не то же самое, что история универсума. Это не энциклопедический каталог всего, что известно о человечестве, а попытка найти осмысленную общую закономерность в развитии человеческих обществ в целом.84 Само по себе стремление написать Универсальную Историю не универсально для всех Народов и культур. Несмотря на то что западные философские и исторические традиции зародились в Греции, писатели древней Эллады никогда такой целью не задавались. Платон в «Республике» говорит об определенном естественном цикле режимов, Аристотель в «Политике» обсуждает причины революций и почему один режим сменяется другим.85 Он считал, что ни один режим не может полностью устроить человека, и недовольство ведет людей к замене одного режима другим в бесконечном цикле. Демократия в этой последовательности не занимает особого места, ни в смысле ее благости, ни в смысле стабильности; на самом деле оба автора полагали, что демократия, имеет тенденцию сменяться тиранией. Более того, Аристотель не предполагал непрерывности истории. То есть он считал, что цикл смены режимов вложен в большие естественный цикл, в котором катаклизмы вроде потопа периодически уничтожают не только существующие общества людей, но и самую память о них, и люди снова начинают исторический процесс с самого начала.86 С греческой точки зрения история не секулярна, а циклична.
Первыми поистине Универсальными Историками западной традиции оказались христиане.87 До них существовали греческие и римские попытки писать историю известного мира, но именно христианство впервые ввело понятия равенства всех людей перед Богом, и тем самым — общей судьбы всех народов мира. Христианский историк, подобный св. Августину, не интересовался конкретной историей греков или евреев как таковых; для него было важно искупление человека как человека, событие, устанавливающее действие воли Божией на Земле. Все нации — всего лишь ветви одного человечества, и судьба его может быть понята в терминах плана Бога относительно человека. Более того, христианство ввело понятие истории, ограниченной во времени, начинающейся с сотворения человека Богом и кончающейся его окончательным спасением.88 Для христиан конец земной истории будет отмечен Судным днем, который установит Царствие небесное, и тогда Земля и земные события перестанут существовать в буквальном смысле. Как ясно показывает христианский взгляд на историю, «конец истории» неявно следует из всех писаний всех Универсальных Историй. Конкретное историческое событие может приобрести значение лишь по отношению к некоему большему событию или цели, достижение которой с необходимостью влечет за собой прекращение исторического процесса. Окончательный финал человеческой истории — именно он придает потенциальный смысл всем частным событиям.
Оживление интереса к древним временам, имевшее место в эпоху Ренессанса, обеспечило мысли тот исторический горизонт, которого не хватало самим древним. Несколько авторов того периода, включая Паскаля,89 предложили сравнивать историю с жизнью человека и выдвинули идею, что современный им человек, владеющий достижениями древних, живет в период «старости человечества». Однако самые важные из ранних попыток написать секулярную версию Универсальной Истории были предприняты в связи с выработкой в шестнадцатом веке научного метода. Мы этот метод связываем с именами Галилея, Бэкона и Декарта, предположивших возможность познания ив силу этого покорения природы, которая должна подчиняться набору взаимосвязанных и универсальных законов. Знание этих законов не только доступно человеку как таковому, но и может накапливаться, так что следующие поколения могут быть набавлены от трудов и ошибок предыдущих. Современное понятие прогресса было порождено успехами естественных наук, и Фрэнсис Бэкон утверждал превосходство современности над древностью, опираясь на такие изобретения, как компас, книгопечатание и порох. Наиболее выпукло сформулировал, понятие прогресса как накопления и бесконечного приобретения знаний Бернар Ле Бувье де Фонтенель в 1688 году:
«Хорошо образованный ум содержит в себе, так сказать, все умы предыдущих столетий, это есть единый идентичный ум; который вырабатывался и улучшался постоянно... но я вынужден сознаться, что рассматриваемый человек не будет иметь старости, он будет всегда способен на то, что соответствует его юности, и будет все более способен на то» что соответствует его расцвету; если оставить аллегорию, то можно сказать. что человек никогда не выродится, и не будет конца росту и развитию мудрости человеческой».90
Прогресс, который предвидел Фонтенель, относится главным образом к области научных знаний; автор не разрабатывал теории социального или политического прогресса. Отцом современного понятия о социальном прогрессе был Макиавелли, потому что это он предложил освободить политику от моральных ограничений классической философии, и он сказал, что человек должен подчинить себе фортуну. Другие теории прогресса были выдвинуты авторами эпохи Просвещения; такими, как Вольтер, французские энциклопедисты, экономист Тюрго и его друг и биограф Кондорсе. Работа Кондорсе «Прогресс человеческого ума» содержит описание десяти стадий Универсальной Истории человека, последняя эра которой — ее еще предстоит достигнуть — характеризуется равенством возможностей, свободой, рациональностью, демократией и всеобщей образованностью.91 Подобно Фонтенелю, Кондорсе не ставил границ способности человека к совершенствованию, неявно предполагая возможность одиннадцатой стадии, современному человеку неизвестной.
Наиболее серьезные попытки написания Универсальной Истории были -предприняты в традиции немецкого идеализма. Идея была предложена великим Иммануилом Кантом в эссе 1784 года «Идея Универсальной Истории с космополитической точки зрения». Эта работа, содержащая всего шестнадцать страниц, определила основные направления для всех последующих попыток написания Универсальной Истории.92
Кант полностью отдавал себе отчет, что «идиотическое течение всего человеческого» не имеет никакой видимой закономерности и что человеческая история кажется непрерывной цепью войн и жестокостей. И все же он ставил вопрос, нет ли в истории человечества некоего регулярного движения, такого, которое кажется хаотическим сточки зрения индивида, но в котором можно обнаружить медленную и прогрессивную долговременную тенденцию. Это было верно, в частности, в истории развития, человеческого разума. Например, ни один индивид не мог бы открыть всю математику, но накопительный характер математического знания позволял каждому новому поколению строить новое на фундаменте достижений предыдущих.93
Кант предположил, что история имеет конечный пункт, то есть конечную цель, предполагаемую современными возможностями человека, которая придает смысл всей истории. В качестве такого конечного пункта он рассматривал осуществление человеческой свободы, поскольку «общество, в котором свобода под внешними законами в высочайшей степени ассоциируется с неодолимой силой, то есть с совершенно справедливым гражданским устройством, есть самая главная проблема, поставленная Природой перед родом человеческим». Достижение такого справедливого гражданского устройства и его универсализация на весь мир являются поэтому критерием, по которому понимается прогресс в истории. Этот критерий также дает стандарт, пользуясь которым, можно предпринять титаническую работу по абстрагированию, необходимую для отделения существенного в этой эволюции от массы случайных фактов и событий, составляющих сырой материал истории. Тогда вопросом, на который должна ответить Универсальная История, становится такой: рассматривая все времена и все общественные устройства, можно ли сказать, что существует всеобъемлющая причина ожидать общего движения человечества в сторону республиканского правления — то есть того, что мы сейчас называем либеральной демократией?94
Кант также дал в общих чертах набросок механизма, который будет двигать человечество к более высокому уровню рациональности, представляемому либеральными институтами. Этот механизм — не разум, а его противоположность: эгоистический антагонизм, созданный человеческой «асоциальной социабельностью», которая заставляет людей оставлять войну всех против всех и соединяться в гражданские общества, потом поощряет искусства и науки, позволяющие этим обществам быть конкурентоспособными в борьбе друг с другом. Именно соревновательность и тщеславие человека, его желание господствовать и править будут источником социального творчества, гарантирующим реализацию потенциала «будущих поколений аркадской пастушеской жизни».
Само по себе эссе Канта еще не давало модели Универсальной Истории. Написанная, когда философу было шестьдесят лет, «Идея» лишь указывала на необходимость нового Кеплера или Ньютона, который мог бы объяснить универсальные законы исторической эволюции человека. Кант замечал, что гений, который предпринял бы такую работу, должен быть и философом, чтобы понимать, что важно в делах человеческих, и историком, который может соединить историю всех времен и народов в осмысленное целое. Он должен будет проследить «влияние греческой истории на создание и распад римского государства, которое поглотило греков, потом римское влияние на варваров, разрушивших, в свою очередь, Рим, и так далее, до наших времен; если свести вместе эпизоды из историй просвещенных народов, можно обнаружить регулярный прогресс в создании государств нашего континента (что, вероятно, даст в конце, концов закон, применимый и ко всем остальным)». Это история последовательных, разрушений цивилизаций, но каждый катаклизм сохранял что-то от предшествующего периода и тем готовил путь жизни более высокого уровня. Задача написания такой истории, скромно заключал Кант, выходит за рамки его возможностей, но если она будет решена, то внесет свой вклада достижение повсеместного республиканского правления, дав человеку ясное видение его будущего.95
Кантовский проект написания Универсальной Истории, одновременно философски серьезной и основанной на владении эмпирической историей, остался для завершения после смерти философа его наследнику в следующем поколении, Георгу Вильгельму Фридриху Гегелю. Гегель никогда не пользовался хорошей репутацией в англосаксонском мире, где его называли реакционным апологетом прусской монархии, предтечей тоталитаризма двадцатого века и, что с англоязычной точки зрения всего хуже, трудным в чтении метафизиком.96 Эта предубежденность к Гегелю не позволяла видеть его важную роль как одного из основателей современной философии. Хотим мы признать этот долг или нет, но Гегелю мы обязаны самыми фундаментальными аспектами сегодняшнего нашего общественного сознания.
Примечательно, насколько система Гегеля исполнила все конкретные предложения Канта по Универсальной Истории, как по форме, так и по существу.97 Подобно Канту, Гегель назвал свой проект написанием всеобщей Истории, которая покажет «проявление Духа [то есть коллективного человеческого сознания] в процессе познания того, чем Дух является потенциально».98 Гегель пытался показать «добро», содержащееся в различных реальных государствах и цивилизациях истории, причины, по которым они в конце концов рухнули, и «зачатки просвещения», переживавшие каждый катаклизм и тем самым мостящие путь высшим уровням развития. Подобно Канту с его видением «антиобщественной общественности» человека, Гегель видел причины прогресса в истории не в постепенном развитии разума, но в слепой игре страстей, которые ведут людей к конфликту, революции и войне — его знаменитая «хитрость разума». История движется вперед в непрерывном процессе конфликта, в котором системы мышления, как и политические системы, сталкиваются и разваливаются из-за собственных внутренних противоречий. Тогда они заменяются системами менее противоречивыми и более высокого уровня, и те порождают новые и различные противоречия — так называемая диалектика. Гегель был одним из первых; европейских философов, кто принял всерьез «историю других народов» вне Европы, например Индии и Китая, и включил ее в свои построения. И, как постулировал Кант, существовал конечный пункт исторического процесса, и этот пункт — осуществление свободы на Земле: «История мира есть не что иное, как прогресс осознания Свободы». Ход Универсальной Истории мог быть понят как рост равенства людской свободы, сформулированный в сентенции Гегеля: «Восточные народы знали, что один свободен; греки и римляне — что только некоторые свободны; в то время как мы знаем, что все люди абсолютно (человек как таковой) свободны».99 Для Гегеля воплощением человеческой свободы было современное конституционное государство, или, опять же, то, что мы назвали либеральной демократией. Универсальная История человечества есть не что иное, как прогрессивное восхождение к полной разумности, к ясному осознанию того, как эта разумность выражается в либеральном самоуправлении.
Гегеля часто обвиняют в обожествлении государства и власти, а потому объявляют врагом либерализма и демократии. Полное рассмотрение подобных обвинений выходит за рамки настоящей работы.100 Здесь достаточно будет сказать, что Гегель сам себя считал философом свободы, который кульминацию всего исторического процесса видит в реализации свободы посредством конкретных политических и общественных институтов. С тем же успехом Гегеля можно считать не поборником государства, а защитником гражданского общества, то есть философом, который защищает независимость огромного царства частной экономики и политической деятельности от контроля государства. По крайней мере именно так понимал его Маркс и нападал на Гегеля как на апологета буржуазии.
Относительно диалектики Гегеля существует серьезное непонимание. Оно началось с мнения соратника Маркса Фридриха Энгельса, считавшего, что диалектика— «метод», который можно взять у Гегеля отдельно от содержания его системы. Другие утверждали, что для Гегеля диалектика есть метафизическое средство, с помощью которого можно вывести историю человечества в целом из априорных, или логических исходных принципов, независимо от эмпирических данных и знания реальных исторических событий. Такая точка зрения несостоятельна: чтение исторических работ Гегеля показывает, что в них важная роль отводится исторической случайности и игре совпадений.101 Диалектика Гегеля подобна диалогу Сократа, его платоновского предшественника, то есть разговору двух людей о важном предмете, например, природе добра или смысле справедливости. Такие дискуссии разрешались на основе принципа противоречия: то есть выигрывает сторона, менее себе противоречащая, или если в процессе разговора выясняется, что обе стороны противоречат сами себе, то из двух исходных позиций возникает непротиворечивая третья. Однако эта третья позиция может сама содержать новые, непредвиденные противоречия, кладя тем самым начало новому диалогу и новому разрешению. По Гегелю, диалектика имеет место не только на уровне философских дискуссий, но и между обществами, или, пользуясь терминами современной науки, между социо-экономическими системами. Историю можно описать как диалог между обществами, в которых стороны с серьезными внутренними противоречиями терпят поражение и сменяются другими, сумевшими эти противоречия преодолеть. Таким образом, по Гегелю Римская империя в конечном счете погибла потому, что установила универсальное равенство всех людей перед законом, но без признания их прав и внутреннего человеческого достоинства. Такое признание удалось найти лишь в иудео-христианской традиции, которая установила универсальное равенство всех людей на основе их моральной свободы.102 Христианский же мир; в свою очередь, оказался объектом иных противоречий. Классическим примером может служить средневековый город, защищавший своих купцов и торговцев, составлявших зародыш капиталистического экономического строя. Их экономическая эффективность в конце концов обнажила иррациональность моральных ограничений экономической производительности и тем упразднила тот самый город, который их породил.
Чем Гегель наиболее существенно отличается от ранних создателей Универсальной Истории вроде Фонтенеля и Кондорсе, это своим намного более глубоким философским обоснованием таких концепций, как природа, свобода, история, истина и разум. Пусть Гегель и не был первым философом, писавшим об истории, он был первым философом истории, то есть философом, который верил в историческую относительность сущности истины.103 Гегель утверждал, что все человеческое сознание ограничено конкретными социальными и культурными условиями окружающей человека среды, или, как мы говорим, «его временем», Мысли прошедших времен, принадлежат они обычным людям или же великим философам и ученым, являются истинными не абсолютно или «объективно», но лишь относительно того исторического или культурного горизонта, в котором жил их автор. Поэтому человеческая история должна рассматриваться не только как преемственность различных цивилизаций и уровней материальных достижений, но, что важнее, как преемственность различных форм сознания. Сознание — способ мышления людей о фундаментальных вопросах добра и зла, виды деятельности, которые считаются приемлемыми, системы религиозных верований, даже способы восприятия мира — со временем меняется коренным образом. А поскольку меняющиеся точки зрения взаимно противоречивы, отсюда следует, что огромное большинство их были неверными, то есть являлись формами «ложного сознания», что обнаруживается последующей историей. Величайшие религии мира, согласно Гегелю, не были истиной в себе, но являлись идеологиями, возникавшими из конкретных исторических потребностей людей, в них веривших. Христианство, в частности, явилось идеологией, выросшей из рабства, и объявленное им равенство людей служило интересам рабов в борьбе за свое освобождение.
Сегодня трудно оценить радикальную природу гегелевского историзма, поскольку он давно стал элементом нашего интеллектуального кругозора. Мы предполагаем, что есть «исторический перспективизм» для мышления, и разделяем общее предубеждение против образа мыслей, который «несовременен». Неявный историзм можно найти в позиции современной феминистки, которая считает преданность семье и дому своей матери или бабки забавным пережитком прошлого. Насколько для этой предшественницы добровольное подчинение культуре с мужским доминированием было правильным «для своего времени» и, быть может, даже делало ее счастливой, настолько же сейчас оно неприемлемо и представляет собой форму «ложного сознания». Неявный историзм есть и в позиции чернокожего, который утверждает, что белый даже понять не может, что значит быть черным. Потому что, хотя сознания белого и чернокожего не обязательно разделены историческим временем, их продолжает разделять кругозор культуры и опыта, в которых воспитан каждый из них и которые допускают лишь весьма ограниченное общение.
Радикальность гегелевского историзма очевидно проявляется в самой его концепции человека. За одним важным исключением почти каждый философ, писавший до Гегеля, считал, что есть такая вещь, которая называется «человеческая природа», то есть более или менее постоянный набор свойств: страсти, желания, способности, добродетели и так далее, характеризующие человека как такового.104 Отдельные люди могут заметно отличаться друг от друга, но суть человеческой натуры со временем не меняется, будь то китайский крестьянин или современный европейский профсоюзный деятель. Этот философский взгляд отражал общепринятый штамп, что «человеческая природа неизменна», обычно применявшийся в контексте с какой-нибудь наименее привлекательной человеческой чертой — жадностью, похотью или жестокостью. Гегель же, не отрицая, что у человека есть природная сторона, возникающая из таких потребностей тела, как пища или сон, считал, что в наиболее своих существенных чертах человек не детерминирован и потому свободен формировать свою собственную природу.105
Таким образом, по Гегелю, природа желаний человека не является данностью на все времена, но меняется от периода к периоду и от культуры к культуре.106 Например, обитатель современной Америки, Франции или Японии большую часть своей энергии тратит на погоню за вещами — автомобиль определенного типа, спортивная обувь, модельное платье — или за статусом: правильный район проживания, или школа, или работа. Почти все эти объекты желания даже не существовали в более ранние времена и вряд ли стали бы предметом желания жителя нищей страны третьего мира, который свое время тратит на удовлетворение более базовых потребностей, таких как жилье или еда. Консюмеризм и наука маркетинга, которая его обслуживает, обращаются к желаниям, в буквальном смысле созданным самим человеком, желаниям, которые в будущем сменятся другими.107 Наши теперешние желания созданы нашим социальным окружением, а оно, в свою очередь, есть целиком продукт нашего исторического прошлого. И конкретные предметы желания — это только один аспект «человеческой природы», изменившийся со временем; развилась также важность желания по сравнению с другими элементами человеческого характера. Поэтому Универсальная История Гегеля учитывает не только прогресс знания и институтов, но и изменение самой природы человека, поскольку в природе человека не иметь фиксированной природы, не быть, но становиться чем-то другим по отношению к тому, чем он был.
В чем Гегель отличается от Фонтенеля и от большинства радикальных историков, пришедших после него, — это в том, что он не верил, будто исторический процесс будет продолжаться бесконечно, а считал, что этот процесс придет к концу с установлением свободных обществ в реальном мире. Это будет, говоря другими словами, конец истории. Конечно, здесь не имеется в виду, что прекратится поток событий, связанных с рождениями, смертями, общественной деятельностью человечества, или что будет достигнут предел фактических знаний о мире. Но Гегель определял историю как прогрессивное движение человека к более высоким уровням разума и свободы, и этот процесс имеет логический конечный пункт в достижении абсолютного самосознания. Это самосознание, считал Гегель, содержится в его философской системе, как человеческая свобода заключается в либеральном государстве, возникшем после Французской революции в Европе и после Американской революции в Северной Америке. Когда Гегель объявил, что история закончилась после битвы под Иеной в 1806 году, он явно не имел в виду, что либеральное государство победило во всем мире, в тот момент его победа была не очевидна даже в этом уголке Германии. Это следовало понимать так, что принципы свободы и равенства, лежащие в основе современного ему либерального государства, были открыты и реализованы в большинстве развитых стран и что нет альтернативных принципов или форм социальной или политической организации, высших, чем либерализм. Иными словами, либеральные общества свободны от «противоречий», характеризующих более ранние формы организации общества, и поэтому приведут к концу диалектику истории.
Еще когда Гегель только сформулировал свою систему, люди не были настроены принимать всерьез его заявление, что история заканчивается на современном либеральном государстве. Почти сразу же Гегель подвергся атаке со стороны другого великого писателя Универсальной Истории — Карла Маркса. Мы, в частности, потому не осознаем свой большой интеллектуальный долг перед Гегелем, что его наследие пришло к нам через Маркса, который использовал существенные фрагменты гегельянской системы в собственных целях. Маркс воспринял от Гегеля утверждение о фундаментальной историчности деяний человека, понятие о том, что человеческое общество развилось от первобытных социальных структур к более сложным и высокоразвитым. Он также соглашался, что исторический процесс в основе своей диалектичен, то есть что ранние формы политической и социальной организации содержали внутренние «противоречия», которые стали со временем очевидны, привели к краху этих форм и замене их чем-то высшим. И Маркс разделял веру Гегеля в возможность конца истории. То есть он предвидел окончательную форму общества, свободного от противоречий и с достижением этой формы исторический процесс должен был прекратиться.
В чем Маркс отличался от Гегеля — в том, какое именно общество должно возникнуть в конце истории. Маркс считал, что либеральное государство не в состоянии разрешить одно фундаментальное противоречие — противоречие классового конфликта, борьбу между буржуазией и пролетариатом. Маркс обернул историзм Гегеля против самого Гегеля, утверждая, что либеральное государство представляет собой не универсализацию свободы, но победу свободы лишь для одного класса — класса буржуазии. Гегель верил, что отчуждение — отделение человека от самого себя и последующая потеря контроля над своей судьбой — адекватно разрешается в конце истории философским признанием, возможным в либеральном государстве свободы. Маркс же замечал, что в либеральном обществе человек остается отчужден от самого себя, поскольку капитал, создание человека, превращается в его владыку и хозяина и управляет им самим.108 Чиновничество либерального государства, которое Гегель назвал «универсальным классом», так как оно представляет интересы народа в целом, по Марксу представляет лишь частные интересы внутри гражданского общества, то есть интересы господствующих в нем капиталистов. Гегель как философ не достиг абсолютного самосознания, но сам был; продуктом своего времени, апологетом буржуазии. Конец истории в Марксистском смысле наступит только с победой истинного «универсального класса», пролетариата, и последующим достижением глобальной коммунистической утопии, которая раз и навсегда положит конец классовой борьбе.109
В наше время марксистская критика Гегеля и либерального общества настолько известна, что вряд ли стоит ее повторять. И все же монументальное поражение марксизма как базиса для реального общества — ставшее более чем очевидным через 140 лет после выхода «Коммунистического манифеста» — подняло вопрос о том, не была ли Универсальная История по Гегелю более пророческой. В середине нашею столетия этот вопрос поставил Александр Кожев, французский философ русского происхождения, который в тридцатых годах провел в Париже в ?cole Pratique de Hautes ?tudes серию семинаров, имевшую большой резонанс.110 Если Маркс был величайшим интерпретатором Гегеля в девятнадцатом веке, то Кожев явно был его величайшим интерпретатором в двадцатом. Как и Маркс, Кожев не считал себя обязанным всего лишь истолковать мысль Гегеля, но развивал ее творчески, строя на ней собственное понимание современности. Раймон Арон дает нам взглянуть на яркость и оригинальность Кожева:
«[Кожев] захватывал аудиторию интеллектуалов, склонных к сомнению и критике. Почему? Его талант, его диалектическая виртуозность в чем-то ему помогали... [Его ораторское искусство] было тесно связано с его личностью и предметом разговора. Предметом была и мировая история, и «Феноменология» [Гегеля]. Вторая проливала свет на первую. Все приобретало смысл. Даже те, кто с подозрением относится к разговрам об историческом провидении, кто подозревает искусственность под маской искусства, не могли устоять против волшебства, и в тот момент разумность, которою оратор наделял время и события, казалась вполне доказанной».111
Стержнем учения Кожева было удивительное заявление, что Гегель был по сути прав и что мировая история, со всеми ее вывихами и поворотами, сделанными в последующие годы, на самом деле кончилась в 1806 году. Трудно прорваться сквозь слои иронии Кожева к тому, что он действительно хотел сказать, но за этим очевидно странным суждением кроется мысль, что принципы свободы и равенства, рожденные Французской революцией, воплотились в том, что Кожев назвал современным «универсальным и однородным государством», воплотившим конечный пункт идеологической эволюции человечества, вне которой дальнейший прогресс невозможен. Кожев, разумеется, знал о том, что после 1806 года произошло много кровавых войн и революций, но это он рассматривал по Сути как «подтягивание провинций».112 Другими словами, коммунизм не являлся высшим состоянием по сравнению с либеральной демократией, он был частью той же стадий истории, которая в конце концов универсализирует распространение свободы и демократии на весь мир. Хотя большевистская и китайская революции казались то время монументальными событиями, единственным долговременным эффектом их должно было стать распространение уже установленных принципов свободы и равенства на ранее отсталые и угнетенные народы и понуждение развитых, стран, уже живущих по этим принципам, к более полной их реализации.
Яркость мысли Кожева, как и ее необычность, видна из следующей выдержки:
«Наблюдая, что происходит вокруг меня, и обдумывая, что произошло в мире после битвы под Иеной, я понял, что Гегель был прав, когда видел в этой битве конец Истории, правильно его назвав. В этой битве и посредством ее авангард человечества фактически установил предел и цель, то есть конец исторической эволюции Человека. То, что происходило дальше, было не чем иным, как географическим распространением универсальной революционной силы, актуализованной во Франции Робеспьером — Наполеоном. С подлинно исторической точки зрения две мировые войны с их шлейфом больших и малых революций имели только один эффект: подтягивание отсталых цивилизаций периферийных провинций на уровень наиболее продвинутой (реально или виртуально) европейской исторической позиции. Если советизация России и коммунизация Китая хоть чем-то больше значат, чем демократизация имперской Германии (такая, которая была осуществлена гитлеризмом), или восхождение того к независимости, или даже самоопределение папуасов, то лишь тем, что китайско-советская актуализация робеспьерианского бонапартизма обязывает постнаполеоновскую Европу ускорить устранение существенных и в той или иной степени анахронических последствий ее дореволюционного прошлого».113
Полным воплощением принципов Французской революции были для Кожева страны послевоенной Западной Европы, то есть те капиталистические демократии, которые добились высокой степени материального изобилия и политической стабильности,114 поскольку это были общества без сохранившихся фундаментальных «противоречий». Самоудовлетворенные и самоподдерживающиеся, они не имели дальнейших великих политических целей, за которые следовало бы бороться, и могли заниматься чисто экономической деятельностью. Кожев в конце жизни оставил преподавание ради административной работы в аппарате Европейского Сообщества. Конец истории, как он считал, означал не только конец масштабной политической борьбы и конфликтов, но и конец философии; а Европейское Сообщество казалось подходящим институтом для воплощения конца истории.
За Универсальными Историями, созданными монументальными трудами Гегеля и Маркса, последовали другие, не столь внушительные. Вторая половина девятнадцатого века видела достаточно много относительно оптимистичных теорий о прогрессивной социальной эволюции, в частности позитивиста Огюста Конта и социал-дарвиниста Герберта Спенсера. Последний считал, что социальная эволюция есть часть процесса биологической эволюции и подчиняется тем же законам выживания наиболее приспособленных.
Двадцатый век также был свидетелем нескольких попыток создать Универсальные Истории — хотя и гораздо более мрачной окраски, — в том числе «Закат Европы» Освальда Шпенглера и «постижение истории» Арнольда Тойнби, который черпал вдохновение из книги Шпенглера.115 И Шпенглер, и Тойнби делят историю на истории различных народов — «культур» у первого и «обществ» у второго, каждое из которых объявляется подчиненным некоторым единообразным законам роста и загнивания. Таким образом, они нарушили традицию, начатую христианскими историками и дошедшую до кульминации у Гегеля и Маркса, — считать историю человечества единообразной и направленной. В определенном смысле Шпенглер и Тойнби вернулись к циклической истории отдельных народов, свойственной греческой и римской историографии, Хотя обе работы в свое время широко читались, в них обеих есть похожий органический дефект: проведение сомнительной аналогии между культурой или обществом и биологическим организмом. Шпенглер остается популярным из-за своего пессимизма, и, по-видимому, он оказал влияние на государственных деятелей вроде Генри Киссинджера, но ни один из этих авторов не достиг глубины своих немецких предшественников.
Последней значительной Универсальной Историей, написанной в двадцатом веке, была не работа отдельного исследователя, а коллективный труд группы специалистов по общественным наукам, в основном американцев, написанный после Второй мировой войны под общей рубрикой «теории модернизации».116 Карл Маркс в предисловии к английскому изданию «Капитала» утверждал, что «Страна, которая промышленно развита более других, показывает менее развитым образ их собственного будущего». Так было высказано, сознательно или нет, первое допущение теории модернизации. В большой мере опираясь на работы Маркса и социологов Вебера и Дюркхайма, теория модернизации утверждает, что промышленное развитие следует логически последовательной закономерности роста и в свое время создаст единообразные социальные и политические структуры, объединяющие разные культуры и страны.117 Изучая такие страны, как Великобритания или Соединенные Штаты, которые ранее других индустриализовались и демократизировались, можно открыть общую закономерность, по которой в конечном счете будут развиваться все страны.118 В то время как Макс Вебер придерживается безнадежного и пессимистического взгляда на растущий рационализм и секуляризм исторического «прогресса» человечества, послевоенная теория модернизации придает его идеям решительно оптимистический и, как хочется сказать, типично американский оттенок. Хотя среди приверженцев теории модернизации нет согласия о том, какой будет нелинейная эволюция истории и есть ли у модернизации альтернативные пути, никто из них не сомневается, :что история обладает направленностью и что в ее конце лежит либеральная демократия промышленно развитых стран. В пятидесятых и шестидесятых годах они с большим энтузиазмом хотели припрячь свою новую общественную науку, чтобы помочь обретшим независимость странам третьего мира в экономическом и политическом развитии.119
В конце концов теория модернизации пала жертвой обвинения в этноцентричности, то есть в том, что она возводит опыт развития Северной Америки и Западной Европы в ранг универсальной истины, не признавая ее «культуральной ограниченности»120. «В результате политической и культуральной гегемонии Запада, — писал один критик, — поощряется этноцентрическая точка зрения, что только политическое развитие Запада дает жизнеспособную модель»121. Эта критика была глубже простого замечания, что есть много альтернативных путей, кроме тех, по которым пошли страны вроде Великобритании и Америки. Она ставила под вопрос само понятие модернизации, в частности вопрос о том, все ли страны захотят принимать западные принципы либеральной демократии и нет ли других равно жизнеспособных исходных и конечных культуральных пунктов.122
Обвинение в этноцентризме прозвучало для теории модернизации похоронным звоном, поскольку социологи, формулировавшие эту теорию, придерживались тех же релятивистских допущений, что и их критики: они считали, что нет научной или эмпирической почвы, на которой можно защищать ценности либеральной демократии, и могли только оправдываться, что совсем не хотели быть этноцентричными.123
Вполне допустимо сказать, что невероятный исторический пессимизм, порожденный двадцатым веком, дискредитировал почти все Универсальные Истории. Использование марксовой концепции «Истории» для оправдания террора в Советском Союзе, Китае и других коммунистических странах придало этому слову весьма зловещую коннотацию в глазах многих. Идея, что история имеет направление, смысл, что она движется поступательно или хотя бы что она всеобъемлюща, очень чужда многим направлениям мысли нашего времени. Говорить сейчас о Мировой Истории, как это делал Гегель, — значит вызвать фырканье и презрительное снисхождение со стороны интеллектуалов, которые считают, что воспринимают мир во всей его сложности и трагичности. И не случайно, что в нашем веке единственными достигшими какой-то популярности писателями Универсальной Истории были Шпенглер и Тойнби, описавшие закат и разложение западных ценностей и институтов.
Но, хотя наш пессимизм и понятен, ему противоречит эмпирический ход событий второй половины столетия. И надо спросить себя, не становится ли наш пессимизм своего рода позой, принятой так же легко, как оптимизм в девятнадцатом веке. Потому что наивный оптимист, чьи ожидания обманулись, выглядит глупо, в то время как пессимист, прогнозы которого не оправдались, сохраняет вид серьезный и глубокомысленный. Так что идти второй дорогой безопаснее. Но появление демократических сил там, где, никто не ожидал их существования, нестабильность авторитарных форм правления и полное отсутствие непротиворечивых теоретических альтернатив либеральной демократии заставляет нас снова поднять старый вопрос Канта: существует ли Универсальная История человечества, если смотреть с точки зрения куда более космополитичной, чем была возможна в кантовские времена?

6. МЕХАНИЗМ ЖЕЛАНИЯ

Давайте вернемся, так сказать, к началу и рассмотрим, не обращаясь к авторитетам прошлых теоретиков истории, вопрос: имеет ли история направление, и есть ли смысл думать, что может существовать универсальная эволюция в направлении либеральной демократии?
Для начала рассмотрим только вопрос о направленности истории, не задумываясь, подразумевает ли эта направленность прогресс в смысле морали и человеческого счастья. Действительно ли почти все общества развиваются в определенном направлении или их истории движутся по циклическим или просто случайным путям?124 Если верно последнее, то возможно повторение любой социальной или политической практики прошлого: может возвратиться рабство, европейцы коронуют принцев или императоров, а американские женщины утратят право голосовать. Если же история имеет направленность, то ни одна форма, ушедшая в прошлое, водном и том же обществе не повторится (хотя в других обществах, находящихся на разных ступенях развития, она, естественно, может повториться на том же эволюционном пути).
Но если история никогда не повторяется, то должен существовать постоянно действующий и единообразный Механизм, или набор исторических причин, диктующий развитие эволюции в определенном направлении, который каким-то образом сохраняет в настоящем память о прошедших периодах. Циклические или случайные пути развития истории не исключают возможности социальных изменений и ограниченной регулярности в развитии, но они не требуют единого источника исторических причин. Они должны также включать в себя процесс регенерации, который полностью стирает осознание прошедших достижений, потому что без возможности полного исторического забвения каждый последующий цикл строился бы, пусть в малом, на опыте предыдущих.
В первой попытке понять Механизм, который придает истории направленность, возьмем пример с Фонтенеля и Бэкона и положим ключом к направленности истории знание — в частности, знание о природном универсуме, который дает нам наука. Потому что если посмотреть на весь спектр социальных усилий человека, то единогласно признается недвусмысленно накапливающимся и направленным лишь одно из них: современная наука о природе. Невозможно сказать то же самое о живописи, поэзии, музыке или архитектуре: не является очевидным, что Раушенберг лучший художник, чем Микеланджело, или что Шёнберг как композитор превосходит Баха просто потому, что Раушенберг и Шёнберг жили в двадцатом веке; Шекспир и Парфенон являются в определенном смысле совершенством, и нет смысла говорить о «движении вперед» по отношению к ним. С другой стороны, естественные науки строятся на основе собственных достижений: сейчас определенные «факты», которые были скрыты от великого Исаака Ньютона, доступны любому студенту-физику просто потому, что этот студент родился позже. Научное понимание природы не циклично и не случайно: человечество не возвращается периодически к прежнему уровню невежества, и результаты современной науки не подвержены людским капризам. Люди обладают свободой предпочтения одних естественных наук другим и результатами могут пользоваться по своему усмотрению, но ни диктаторы, ни парламенты не могут отменить законов природы, как бы им этого ни хотелось.125
Научное знание может накапливаться в течение долгих периодов, и оно оказывало последовательное, хоть зачастую не осознаваемое действие на формирование фундаментального характера человеческих обществ. Общества, знавшие металлургию железа и сельское хозяйство, весьма отличались от знавших лишь каменные: топоры, охоту и собирательство. Но качественное изменение в отношениях науки к историческому процессу произошло лишь с возникновением современных естественных наук, то есть с открытием научного метода такими людьми, как Декарт, Бэкон и Спиноза, в шестнадцатом-семнадцатом веках. Возможность покорения природы, открытая современной наукой, не является универсальной чертой всех обществ, она должна была быть создана в определенный исторический момент в определенных европейских сообществах. Но когда научный метод был найден, он стая общим достоянием человека разумного, потенциально доступным каждому, вне зависимости от культуры или страны. Открытие научного метода создало фундаментальное и не циклическое деление исторического времени на до и после. И в период «после» прогрессивное и непрерывное развитие современной науки создало направленный Механизм, объясняющий многие аспекты последующего исторического развития.
Первый из способов, которым современная наука порождает исторические изменения, одновременно направленные и универсальные, это военное соревнование. Универсальность науки обеспечивает базис глобальной унификации человечества прежде всего из-за той превалирующей роли, которую играют в международной системе войны и конфликты. Современная наука дает решающее военное преимущество тем обществам, которые могут разрабатывать, производить и внедрять технологии наиболее эффективно, и относительное преимущество, созданное техническим превосходством, растет вместе с ростом скорости технологических изменений.126 Зулусские копья не могли противостоять британским винтовкам, какова бы ни была храбрость зулусов: владение наукой — вот причина, по которой европейцы в восемнадцатом-девятнадцатом веках покорили почти все страны, принадлежащие ныне к третьему миру, а диффузия этой науки из Европы позволяет третьему миру в двадцатом веке возвращать себе суверенитет.
Возможность войны — величайшая сила, вынуждающая общества к рационализму и к созданию единообразных социальных структур в различных культурах. Любое государство, желающее сохранить свою политическую автономию, вынуждено усваивать технологии своих врагов и соперников. И более того, угроза войны заставляет государства выстраивать свои социальные системы по чертежам, наиболее выгодным для создания и внедрения технологий. Например, государства должны иметь определенный размер, чтобы конкурировать с соседями, а это порождает сильные стимулы к национальной идентичности; необходимо иметь возможность мобилизации ресурсов в национальном масштабе, а это требует создания сильной центральной власти, имеющей полномочия взимать налоги и издавать законы, необходимо разрушать различные формы региональных, религиозных и родственных связей, создающих угрозу национальному единству, требуется повышать уровень образования для создания элиты, способной работать с технологией, необходимо поддерживать контакт с сопредельными государствами и приглядывать за происходящим вдоль своих границ, а с появлением во времена наполеоновских войн массовых армий появилась и необходимость хотя бы не закрывать беднейшим классам путь к гражданским правам, если государство хочет иметь способность к тотальной мобилизации. Все эти тенденции могли возникнуть и по другим мотивам — например, экономическим, — но война ставит вопрос о необходимости общественной модернизации ребром и устраивает этой модернизации решительную проверку.
Есть многочисленные исторические примеры так называемой «оборонной модернизации», когда страны были принуждены к реформам из страха перед военной угрозой.127 Великие централизующие монархии шестнадцатого и семнадцатого столетия вроде Франции Людовика XIII или Испании Филиппа II во многом ради того пытались консолидировать власть над своими территориями, чтобы обеспечить себе доходы, необходимые для оплаты войн с соседями. В семнадцатом веке эти монархии жили в мире всего лишь три года из ста; неимоверные экономические требования армии были главным побудительным мотивом для центральных правительств, чтобы сломить власть феодальных и региональных институтов и создать то, что мы называем структурами «современного» государства.128 Победа абсолютной монархии, в свою очередь, оказала уравнительное действие на французское общество, устранив привилегии аристократии и открыв двери для новых социальных групп, сыгравших критическую роль во Французской революции.
Аналогичный процесс произошел в Оттоманской империи и в Японии. Вторжение французской армии под командованием Наполеона в 1798 году в Египет потрясло египетское общество и повело к серьезной реформе египетской армии под командованием ее оттоманского паши Мухаммеда Али. Эта новая армия, обученная с помощью европейцев, оказалась столь успешной, что бросила вызов власти Турции над большей частью Ближнего Востока и заставила оттоманского султана Махмуда II предпринять серию далеко идущих реформ, повторяющих те, что были проведены европейскими монархами на два века раньше. Махмуд сломал старые феодальные порядки, перебил янычаров (элитный корпус дворцовой стражи), открыл в 1826 году сеть светских школ и резко усилил центральную власть чиновников. Точно так же превосходство морской артиллерии коммодора Перри решительно убедило японских даймё, что у них нет иного выбора, как открыть страну и принять вызов иностранной конкуренции. (Это прошло не без сопротивления; даже в пятидесятых годах девятнадцатого века артиллерист Такасима Сюхан был арестован за агитацию в пользу принятия западной военной технологии.) Под лозунгом «Богатая страна — сильная армия» новое руководство Японии заменило старые храмовые школы государственной системой принудительного образования, вместо воинов-самураев набрало массовую армию крестьян и ввело в национальном масштабе системы налогов, банков и валюты. Преобразование японского общества, выполненное в период реставрации Мэйдзи, и рецентрализация японского государства были продиктованы настойчивой необходимостью для Японии изучить и освоить западные технологии, чтобы не пасть жертвой европейского колониализма, как случилось с Китаем.129
В других случаях бывало, что позорное поражение в войне стимулировало проведение рационализирующих общественных реформ. Реформы фон Штайна, Шарнхорста и Гнайзенау в Пруссии были мотивированы тем, что Наполеон оказался способен разгромить страну в битве при Иене — Ауэрштадте только из-за отсталости прусского государства и его отчужденности от общества. Военные реформы, такие как учреждение всеобщей воинской повинности, сопровождались введением в Пруссии кодекса Наполеона — событие, которое Гегель отметил как приход в Германию современности.130 Россия — пример страны, где модернизация и реформы за последние 350 лет происходили главным образом из-за военных амбиций и неудач.131 Военная модернизация была корнем усилий Петра Великого превратить Россию в современную ему европейскую монархию; город Санкт-Петербург изначально планировался как военно-морская база в устье Невы. Поражение России в Крымской войне непосредственно повело к реформам Александра Второго, в том числе освобождению крестьян, а поражение в Русско-японской войне сделало возможными либеральные реформы Столыпина и период экономического роста с 1905 по 1914 год.132
Возможно, наиболее свежим примером оборонной модернизации была начальная фаза перестройки Михаила Горбачева. Из его речей и речей других советских руководителей совершенно ясно, что главной причиной предпринятой фундаментальной реформы советской экономики было осознание, что без реформ у Советского Союза в двадцать первом веке возникнут серьезные трудности с сохранением конкурентоспособности, экономической и военной. В частности, Стратегическая Оборонная Инициатива (СОИ) президента Рейгана представляла серьезную угрозу, потому что из-за нее целое поколение советских ядерных вооружений могло сразу оказаться устаревшим, и эта инициатива переносила соревнование сверхдержав в область микроэлектроники и прочих новых технологий, где у Советского Союза было серьезное отставание. Советские руководители, в том числе многие военные, понимали, что с унаследованной от Брежнева коррумпированной экономической системой не удержаться на уровне в мире СОИ, и потому готовы были пойти на кратковременное отступление ради долговременного выживания.133
Таким образом, как это ни парадоксально, постоянные войны и гонки вооружений между народами играют роль мощного унификатора. Даже если война иногда ведет к разрушению государств, она заставляет их принимать современную технологическую цивилизацию вместе с теми общественными структурами, которые эту цивилизацию поддерживают. Современная наука навязывает себя человеку, хочет он этого или нет: у большинства стран нет возможности отвергнуть технологический рационализм современности, если они хотят сохранить свою самостоятельность. В этом мы видим подтверждение истинности наблюдения Канта, что исторические изменения приходят в результате «антиобщественной общественности» человека: не сотрудничество, а конфликт заставляет людей объединяться в общества, а потом полнее развивать потенциал этих обществ.
На какой-то период можно избегать требований технологического рационализма, если государство размещается на изолированной или не привлекающей соперников территории. Бывает, что странам просто везет. Исламская «наука» не способна была создать истребители-бомбардировщики F-4 или танки «Чифтен», которые нужны были Ирану Хомейни для отражений агрессии амбициозного соседа — Ирака. Исламский Иран мог нападать на западный рационализм, который такое оружие производил, только потому, что имел возможность это оружие закупать на свои нефтяные доходы. Тот факт, что иранские муллы могли просто наблюдать, как хлещет из земли ценный ресурс, позволял им заниматься такими проектами, как распространение Исламской революции во всем мире — проектами, которые другие страны, такого счастья не имеющие, себе позволить не могли.134
Второй способ влияния современной науки на направленность исторического процесса — это прогрессивное покорение природы с целью удовлетворения желаний человека, то, что мы по-другому называем экономическим развитием. Индустриализация — это не просто интенсивное внедрение техники в производственный процесс и создание новых машин. Это еще и применение человеческого разума к процессам социальной организаций и создание рационального разделения труда. Эти параллельные применения разума — для создания новых машин и для организации производственного процесса — принесли такой успех, который превзошел самые необузданные ожидания ранних пропагандистов научного метода. В Западной Европе доход на душу населения вырос к настоящему времени более чем в десять раз по сравнению с серединой восемнадцатого века, и уровень его тогда был уже выше, чем во многих современных странах третьего мира.135 Экономический рост, вызвал .некоторые единообразные преобразования во всех обществах, независимо от их исходной социальной структуры.
Современные естественные науки управляют направлением экономического развития, определяя постоянно меняющийся горизонт возможностей производства.136 Направление, в котором разворачивается этот технологический горизонт, весьма тесно переплетено с развитием все более разумной организации труда.137 Например, технологические улучшения связи и транспорта — строительство дорог, кораблей и портов, изобретение железных дорог и тому подобное — делают возможным расширение рынков, что, в свою очередь, позволяет значительно снизить экономические затраты за счет рациональной организации труда. Работы, которые были неприбыльными, когда завод продавал продукцию паре местных деревень, вдруг становятся рентабельными, если рынок распространяется на всю страну или даже на несколько стран.138 Рост производительности в результате этих перемен увеличивает масштаб международного рынка и требует еще большего разделения труда.
Требования рациональной организации труда диктуют определенные согласованные масштабные изменения в структуре общества. Индустриальное общество должно быть по преимуществу урбанистическим, поскольку только в большом городе можно найти адекватное предложение квалифицированного труда и поскольку в городах есть инфраструктура и услуги для поддержки больших и . высокоспециализированных предприятий. Апартеид в Южной Африке рухнул в конечном счете потому, что строился на вере, будто черную рабочую силу можно как-то удержать вне городов. Чтобы рынки труда действовали эффективно, труд должен становиться все более мобильным: рабочие не могут быть постоянно привязаны к конкретной работе, месту или набору социальных отношений, но должны иметь свободу передвижения, изучения новых работ и технологий и продажи своего труда тому, кто предложит более высокую цену. Это оказывает сильное подрывное действие на традиционные социальные группы, такие как племена, кланы, большие семьи, религиозные секты и так далее. Эти группы могут создавать более удовлетворительные условия жизни с точки зрения человеческой натуры, но поскольку они не организованы на рациональных принципах экономической эффективности, они уступают место тем, которым такая организация свойственна.
Заменяют их «современные» бюрократические формы организации. Работники должны приниматься в эти организации на основе своей квалификации и способностей, а не в результате семейных связей иди статуса; а производительность их труда измеряется согласно всеобщим установленным правилам. Современные бюрократии осуществляют рациональную организацию труда, беря сложные работы и разбивая их на иерархию более простых, многие из которых могут выполняться рутинно. Рациональная бюрократическая организация в долгосрочной перспективе, скорее всего, проникнет во все аспекты жизни общества индустриальной страны, независимо от того, является такая организация правительственным ведомством, профсоюзом, корпорацией, политической партией, газетой, благотворительным фондом, университетом или профессиональной ассоциацией. Американцев, работающих не по найму и потому не входящих ни в какую бюрократическую организацию, сейчас только один из десяти. Эта «непланируемая революция» повторилась во всех индустриализованных странах, независимо от того, социалистические они или капиталистические, и независимо от различий в религиозных и культурных основах доиндустриальных обществ, из которых они возникли.139
Это не доказывает, что промышленное развитие обязательно приводит к бюрократии постоянно растущего масштаба или к колоссальным промышленным объединениям. Начиная с некоторого уровня, эффективность больших бюрократий падает, пораженная недугом, который экономисты называют «неэкономичностью из-за масштаба» (diseconomy of scale), и поэтому более эффективной становится замена большой бюрократической структуры несколькими поменьше. И некоторые современные отрасли промышленности, например индустрия программного обеспечения, не обязаны размещаться в больших городах. Тем не менее эти более мелкие единицы должны быть организованы согласно рациональным принципам, и им нужна поддержка урбанизированного общества.
Рациональная организация труда не должна рассматриваться как феномен, независимый по сути от технологических новшеств: и то, и другое есть аспект рационализации экономической жизни, первая — в сфере социальной организации, вторые — в сфере машинного производства. Карл Маркс считал, что производительность современного ему капитализма основывается главным образом на машинном производстве (то есть на применении технологий), а не на разделении труда, и надеялся, что когда-нибудь это разделение можно будет упразднить.140 Технологии позволят стереть различия между городом и деревней, нефтяным бароном и фермером» банкиром и мусорщиком и создать общество, где человек сможет «охотиться утром, ловить рыбу днем, выращивать скот вечером и заниматься критикой после обеда».141 Ничто из последующих событий в истории мирового экономического развития не подтверждает мысли, что это так: рациональная организация труда остается существенным элементом производительности современной экономики, хотя отупляющее действие неквалифицированного труда на человека смягчено прогрессом технологий. Попытки коммунистических режимов упразднить разделение труда и положить конец рабству специализации привели только к тирании более чудовищной, чем проклятая Марксом тирания на манчестерских фабриках.142 Мао стремился стереть различия между городом и деревней и между умственным и физическим трудом несколько раз, особенно заметно во время Большого скачка конца пятидесятых годов и Культурной революции десять лет спустя. Обе эти попытки привели к невообразимым человеческим страданиям, превзойденным только попыткой Красных Кхмеров слить город и деревню в Камбодже после 1975 года.
Ни организация труда,143 ни бюрократии144 к моменту промышленной революции новыми не были, новой была только их тщательная рационализация согласно принципам экономической эффективности. Это требование рациональности накладывает единообразие на развитие индустриализованных обществ. Люди в доиндустриальных обществах могли преследовать тысячу и одну целы религия или традиция говорили, что жизнь аристократа-воина выше жизни городского купца, священник мог на некоторые предметы устанавливать «справедливые цены». Но общество, живущее по таким правилам, не может эффективно распределять свои ресурсы, а поэтому не может экономически развиваться так же быстро, как живущее по правилам рациональным.
Для иллюстрации гомогенизирующей силы разделения труда рассмотрим его действия на общественные отношения на конкретных примерах. К моменту победы генерала Франко в Гражданской войне Испания была по преимуществу сельскохозяйственной страной, Социальной базой испанских правых было местное дворянство и землевладельцы, способные мобилизовать себе в поддержку крестьян на основе традиций и личной преданности. Мафия, действующая хоть в Нью-Джерси, хоть в Палермо, своей сплоченностью обязана примерно аналогичным личным и семейным связям,, как и власть местных полевых командиров, продолжающих определять жизнь деревни в таких странах третьего мира, как Сальвадор и Филиппины. Развитие экономики в Испании пятидесятых —шестидесятых годов ввело в испанской деревне рыночные отношения, тем самым проведя не запланированную социальную революцию, разрушившую традиционные отношения патрона и клиента.145 Массы крестьян оторвались от земли и ушли в города, лишив местное дворянство поддержки; сами землевладельцы перешли к более эффективным видам хозяйствования, ориентируясь на национальные и международные рынки, а крестьяне, оставшиеся в деревне, стали работниками по контракту, продающими свой труд.146 Появись Франко сейчас, он бы не нашел социальной базы, из которой мог бы набрать себе армию. Давление экономической рационализации объясняет также, почему мафия существует на сравнительно мало развитом юге Италии, а не на промышленном севере. Отношения патрона и клиента, основанные на внеэкономических связях, явно присутствуют в современном обществе — кто не знает, как продвигают детей начальства вне очереди или как нанимают на работу по знакомству, но обычно такие отношения объявляются незаконными и действуют тайно.
В данной главе мы пытались поставить вопрос: есть ли у истории направленность? Мы это сделали в намеренно наивной форме, поскольку среди нас полно пессимистов, готовых отрицать, что у истории есть какое бы то ни было направление. Мы выбрали естественные науки в качестве предполагаемого «механизма» направленных исторических изменений, потому что это единственная масштабная человеческая деятельность, единогласно признаваемая кумулятивной, а потому направленной. Поступательное движение современной науки позволяет понять многие конкретные подробности исторической эволюции, например, почему люди ездили на лошадях и железных дорогах и лишь потом стали передвигаться на автомобилях и самолетах, или почему современные общества более урбанизированы, чем более ранние, или почему в индустриальных обществах политическая партия, профсоюз или национальное государство сменили Племя или клан в роли стержня групповой лояльности.
Но, хотя современные естественные науки и могут объяснить некоторые явления достаточно очевидным образом, есть множество других явлений — начиная от форм правления, выбранных конкретными обществами, — которые наука объясняет лишь с большим трудом. Более того, хотя современная наука и может рассматриваться как возможный «регулятор» направленных изменений истории, она ни в коем случае не может считаться их причиной. Потому что немедленно возникает вопрос: почему именно современная наука? Пусть внутренняя логика науки объясняет, почему наука развивается именно так, как развивается, и делает то, что делает, сама наука не объясняет нам, почему человек развивает науку. Наука как социальное явление развивается не просто потому, что человек проявляет любопытство к устройству вселенной, но потому, что наука позволяет человеку удовлетворить свое желание безопасности и бесконечного приобретения материальных благ. Современные корпорации поддерживают научно-исследовательские работы не из абстрактной любви к знаниям, но чтобы зарабатывать деньги. Стремление к экономическому росту кажется универсальной характеристикой практически всех современных обществ, но если человек не есть просто экономическое животное, то мы сочтем приведенное выше объяснение неполным. К этому вопросу мы вскоре еще вернемся.
Мы сейчас не связываем никаких моральных или этических оценок с исторической направленностью, вызываемой современной наукой. Следует принять как данность, что такие явления, как разделение труда и растущая бюрократизация, глубоко двойственны в своем влиянии на счастье человека, как подчеркивали Адам Смит, Маркс, Вебер, Дюркхайм и другие социологи, впервые указавшие на эти факторы как на главные характеристики современной жизни. Мы никак не обязаны сейчас предполагать, что возможности современной науки по подъему экономической производительности делают человека более моральным, более счастливым или в чем бы то ни было лучшим, чем он был раньше. В качестве исходного пункта нашего анализа мы хотим предварительно показать наличие серьезных причин для предположения, что история, порожденная последовательностью действий современной науки, движется в едином согласованном направлении, и рассмотреть последствия, вытекающие из такого предположения.
Если открытия современной науки порождают направленность истории, естественно возникает вопрос: может ли этот процесс быть обращен вспять? Может ли исчезнуть доминация научного метода над нашей жизнью, и возможен ли для индустриального общества возврат к до-современному, до-научному обществу? Короче говоря, обратима ли направленность истории?

7. ВАРВАРОВ У ВОРОТ НЕТ

В фильме «Воин дорог» австралийского режиссера Джорджа Миллера дана картина нашей современной нефтяной цивилизации, рухнувшей в результате апокалиптической войны. Наука утрачена, современные вестготы и варвары носятся на «харлеях» и пескоходах, похищая друг у друга бензин и боеприпасы, потому что технология их добычи и изготовления утрачена.
Возможность катаклизма, разрушающего нашу современного технологическую цивилизацию и внезапно возвращающего человечество к варварству, всегда была любимым предметом научной фантастики, особенно в послевоенный период, когда изобретение атомного оружия сделало такую возможность весьма правдоподобной. Часто такое варварство, в которое рушится мир, является не чистым возрождением ранних форм общественной организации, но любопытной смесью старых общественных форм с современными технологиями, и герцоги с императорами летают на космолетах среди звезд. Но если наши допущения о взаимосвязи современной науки и современной общественной организации верны, то такие «смешанные» исходы не смогут существовать долго: без запрета на научный метод или отказа от него современная наука в конце концов себя восстановит и вынудит воссоздание многих аспектов современного, рационального социального устройства.
Так что давайте зададимся вопросом: может ли человечество в целом обратить направленность истории путем утери научного метода или запрета на него? Этот вопрос распадается на два: первый — может, ли современная наука быть сознательно отвергнута существующими обществами; второй — может ли глобальный катаклизм послужить причиной невольной утраты современной науки?
Сознательный отказ от технологий и рационализированного общественного устройства предполагался многими группами, начиная от романтиков начала девятнадцатого века и кончая хиппи шестидесятых годов и аятоллой Хомейни с исламскими фундаменталистами. В настоящий момент источником наиболее последовательной и четкой оппозиции технологической цивилизации является экологическое движение. Современный энвайронментализм объединяет много различных групп и направлений, но наиболее радикальные среди них нападают в целом на весь современный проект овладения природой посредством науки и предполагают, что человек будет счастливее, если не манипулировать природой, но вернуть ее как можно ближе к исходному, до-индустриальному состоянию.
Почти все эти антитехнологические доктрины восходят к мысли Жан-Жака Руссо, первого философа нового времени, усомнившегося во благе исторического «прогресса». Руссо еще до Гегеля понимая историчность сути человеческого опыта, и то, что сама человеческая природа со временем меняется. Но он в отличие от Гегеля считал, что исторические изменения идут человеку весьма не во благо. Говоря о способности современной экономики удовлетворять потребности человека, Руссо во «Втором рассуждении» указывал, что истинных потребностей у человека очень немного: нужно укрытие от стихий и пища; даже безопасность не является с необходимостью основным требованием, потому что она предполагает, будто люди, живя рядом друг с другом, естественно будут друг другу угрожать.147 Все прочие желания человека для счастья существенными не являются; они возникают из способности человека сравнивать себя с другими и считать себя обделенным, если у него нет того, что есть у других. Эти желания созданы современным консюмеризмом, иначе говоря — человеческой суетностью, или тем, что сам Руссо называет человеческой amour-propre. Проблема здесь в том, что эти новые желания, созданные самим человеком в исторические времена, бесконечно растяжимы, и их в принципе невозможно удовлетворить. Современная экономика, при всей ее невероятной эффективности и инновативности, создает на каждое удовлетворенное желание новое, которое также необходимо удовлетворить. Люди становятся несчастливы не потому, что не могут удовлетворить некоторый фиксированный набор желаний, но потому, что все время возникает разрыв между новыми желаниями и их исполнением.
Руссо иллюстрирует это явление примером коллекционера, который сильнее переживает пробелы в своей коллекции, нежели радуется тому, что уже имеет. Более современный пример можно найти в сегодняшней весьма инновативной промышленности электронных бытовых приборов. В двадцатых и тридцатых годах вершиной потребительских вожделений было радио в семье. Сегодня в современной Америке вряд ли найдется подросток, у которого не было бы несколько штук приемников и который не был бы при этом крайне неудовлетворен тем, что у него нет приставки «нинтендо», или портативного CD-плейера, или пейджера. И к тому же очевидно, что приобретение этих предметов не повысит степень его удовлетворенности, поскольку японцы сразу же придумают какой-нибудь новый прибор, который подросток возжаждет приобрести.
Как же может человек стать счастливым? По утверждению Руссо, для этого надо соскочить с беличьего колеса современной технологии и бесконечного цикла порождаемых ею желаний и восстановить в какой-то степени цельность человека естественного. Естественный человек не жил в обществе, не сравнивал себя с другими, не жил в искусственном мире страхов, надежд и ожиданий, созданных обществом. Он был счастлив ощущением собственного существования, жизнью естественного человека в естественном мире. Он не пытался покорить природу с помощью разума: в этом не было нужды, поскольку природа по существу является благой, и разум не был естественным для человека как одиночного существа.148
Критика человека цивилизации у Руссо поставила первый и самый серьезный знак вопроса над проектом покорения природы как таковым, над точкой зрения, считающей леса и горы источником сырья, а не местами отдохновения и созерцания для человека. Эта критика Человека Экономического, увиденного Джоном Локком и Адамом Смитом, остается основой для большинства современных атак на неограниченный экономический рост и является (зачастую бессознательной) интеллектуальной базой почти всего современного энвайронментализма.149 По мере того, как прогрессируют индустриализация и экономическое развитие, а следующее из них разрушение естественной среды становится все более и более очевидным, критика экономической модернизации, предложенная Руссо, набирает все больше и больше сторонников. Можно ли представить себе возникновение крайне радикального знвайронментализма, который будет пытаться отвергнуть на базе обновленного руссоизма весь проект покорения природы, а также всю технологическую цивилизацию, которая на нем основана? Ответ, по разным причинам, скорее всего все-таки «нет».
Первая причина этого связана с ожиданиями, порожденными теперешним экономическим ростом. Отдельные лица и небольшие группы могут «вернуться к природе», бросив работу банкиров или риэлтеров ради жизни у озера в Андиронакских горах, но отказ от технологии в масштабе всего общества означал бы полную де-индустриализацию американской или европейской страны или, скажем, Японии, и ее трансформацию, по сути, в бедную страну третьего мира. Наверное, стало бы меньше загрязнения вод и отравления воздуха, меньше контроля над рождаемостью, а потому и меньше сексуальной свободы. Вместо освобождения от цикла новых желаний большинство людей получило бы жизнь бедного крестьянина, привязанного к земле в бесконечном цикле изнурительной работы. Конечно, многие страны поколениями жили на уровне поддерживающего жизнь сельского хозяйства, и живущие тогда люди, без сомнения, достигали определенного уровня счастья, но возможность, что они могут к этому вернуться, испытав консюмеризм технологического общества, весьма сомнительна, и ещё сомнительнее, что удастся уговорить на это целую страну. Более того, если останутся страны, которые не выберут де-индустриализацию, то жители деиндустриализованных стран будут иметь перед глазами постоянный пример для сравнения. Решение Бирмы после Второй мировой войны отвергнуть цель индустриализации, общую для остальных стран третьего мира, и остаться в международной изоляции могло сработать в до-индустриальном мире, но его очень тяжело оказалось придерживаться в регионе, полном процветающих Сингапуров и Таиландов.
Лишь немного менее фантастической кажется альтернатива частичного отказа от технологий с попытками как-то заморозить технологическое развитие на современном уровне или разрешать технологические новшества весьма селективно. Это могло бы помочь сохранить текущие жизненные стандарты, по крайней мере в краткосрочной перспективе, но совершенно неясно, почему жизнь на произвольно выбранном уровне технологии окажется достаточно удовлетворительной. В ней не будет ни блеска динамичного и растущего общества, ни подлинного возврата назад к природе. Попытка заморозить технологии удавалась для малых религиозных групп, таких как аманиты и меннониты, но ее куда труднее было бы реализовать в большом и многослойном обществе. Социальное и экономическое неравенство, существующее в современных развитых обществах, является с политической точки зрения куда менее взрывоопасным, если подлежащий делению экономический пирог постоянно растет; и оно было бы куда более серьезным, если бы Соединенные Штаты стали похожи на огромную и застойную Восточную Германию. Далее, замораживание технологии на уже высоком уровне современных развитых стран вряд ли было бы радикальным решением для предотвращения экологического кризиса и не ответило бы на вопрос, выдержит ли глобальная экосистема, если страны третьего мира догонят развитые страны. Селективное допущение новшеств ставит трудные вопросы о том, какая власть будет решать вопрос о приемлемости технологий. Политизация новшеств неизбежно окажет замораживающее действие на экономический рост в целом,
Более того, защита окружающей среды, далеко не требуя отказа от современных технологий и созданного ими экономического мира, может в долгосрочной перспективе потребовать существования такого мира как своего предварительного условия. Вообще, если не считать крыла «Фунди» движения Зеленых в Германии и некоторых других крайностей, природоохранное движение в целом признает, что наиболее реалистическим решением проблем окружающей среды было бы создание альтернативных технологий либо технологий активной защиты среды. Здоровая окружающая среда — это роскошь, которую могут себе позволить обладатели богатства и экономического динамизма; а самые худшие разрушители окружающей среды, как в смысле избавления от ядовитых отходов, так и в смысле сведения тропических лесов, — это развивающиеся страны, относительная бедность которых не оставляет им другого выхода, кроме безоглядного использования природных ресурсов; либо такие страны, где не хватает общественной дисциплины для проведения в жизнь природоохранных законов. Несмотря на опустошения, вызванные кислотными дождями, площадь лесов на северо-западе Соединенных Штатов и во многих местах Северной Европы сейчас выше, чем была сто или даже двести лет назад.
По всем этим причинам кажется маловероятным, чтобы наша цивилизация добровольно выбрала руссоистский вариант и отвергла ту роль, которую стала играть современная наука в нашей экономической жизни. Но давайте рассмотрим более экстремальный случай, когда такой выбор был бы не добровольным, а навязанным нам катаклизмом — либо глобальной ядерной войной, либо экологическим коллапсом, — который, вопреки всем нашим усилиям; подорвал бы основы нашей экономической жизни. Совершенно очевидно, что возможность уничтожить плоды современной науки существует; и действительно, современные технологии позволяют сделать это в течение нескольких минут. Но возможно ли уничтожить самое современную науку, освободить нас от тисков научного метода и навечно вернуть человечество На донаучный уровень цивилизации?150
Давайте рассмотрим такой случай, как глобальная война с использованием оружия массового поражения. Со времен Хиросимы мы считаем, что такая война должна быть атомной, но то же самое может произойти в случае использование какого-нибудь нового ужасного биологического или химического агента. Пролагая, что такая воина не приведет к ядерной зиме или иному природному процессу, который сделает Землю полностью необитаемой для человека, мы должны тем не менее предположить, что этот конфликт уничтожит большую часть населения, структуру власти и богатство воюющих сторон и, наверное, их главных союзников, причем для нейтральных наблюдателей последствия будут столь же опустошительными. Могут быть глобальные природные последствия, в результате которых военный катаклизм сольется с г экологическим. Произойдут также серьезные изменения в мировой политике: воюющие стороны могут перестать быть великими державами, их территория будет поделена и оккупирована странами, которые сумели не влезть в конфликт, или будет отравлена настолько, что там никто жить не захочет. Война может охватить все технически развитые страны, способные производить оружие массового поражения, уничтожив их заводы, лаборатории, библиотеки и университеты, уничтожая знание о том, как делать оружие столь страшной разрушительной силы. И хотя остальной мир избежит прямых последствий войны, может возникнуть такое отвращение к войне и технологической цивилизации, что многие государства добровольно отвергнут передовое оружие и породившую его науку. Уцелевшие могут решить с большей убежденностью в своей правоте, чем теперь, отказаться от политики ядерного сдерживания, которая так явно провалила .задачу спасти человечество от уничтожения, и поступать более умеренно и разумно: стараться контролировать новые технологии куда более тщательно, чем это принято ,в современном нам мире. (Экологическая катастрофа вроде таяния полярных шапок или опустынивания Северной Америки и Европы из-за глобального потепления может привести к той же попытке контролировать научные открытия, ведущие к катастрофе.) Ужасы, навлечённые на человечество наукой, могут привести к воскрешению анти-современных и анти-технологических религий, которые воздвигнут эмоциональные и моральные барьеры на пути создания новых и потенциально смертоносных технологий.
И даже в этих экстремальных обстоятельствах маловероятным кажется снятие тисков технологий с человеческой цивилизации и лишение наук возможности себя воспроизвести. Причины этого снова-таки лежат в отношениях науки и войны. Поскольку даже если удастся уничтожить современное оружие и конкретные знания, позволяющие, его создавать, нельзя будет уничтожить память о методе, который сделал это оружие возможным. Унификация современной цивилизации из-за современных средств транспорта и связи означает, что любая часть человечества знает о научном методе и его потенциале, даже если сейчас эта часть неспособна создавать технологии или успешно их применять. Так что, другими словами говоря, на самом деле у ворот нет варваров, не понимающих потенциала современной науки. И пока это так, государства, имеющие возможность применять науку для военных целей, будут иметь преимущество перед государствами, такой возможности лишенными. Бессмысленная разрушительность только что миновавшей войны не обязательно научит людей понимать, что никакая военная технология не может быть употреблена в разумных целях; могут появиться и новые технологии, о которых люди будут верить, что уж эти-то дают решающее преимущество. Хорошие страны, усвоившие урок умеренности, преподнесенный катастрофой, и пытающиеся контролировать технологии, которые эту катастрофу вызвали, скоро окажутся в окружении плохих стран, увидевших в катастрофе возможность для осуществления собственных амбиций. И, как учил Макиавелли в начале современной эпохи, хорошим государствам придется учиться у плохих, чтобы выжить и вообще остаться государствами.151 Им понадобится поддерживать определенный уровень технологий, хотя бы для самозащиты, и уж точно придется поощрять технологические новшества в военной области, раз их противники будут такие новшества вводить. Даже колеблясь и стараясь не ослаблять контроля, хорошие государства, которые будут стараться держать новые технологии под контролем, вскоре вынуждены будут выпустить технологического джинна из бутылки.152 Зависимость человека от науки после катаклизма может даже усилиться, если она окажется по природе своей экологической, то есть если лишь с помощью науки можно будет сделать Землю снова обитаемой.
Воистину циклическая история возможно только в том случае, если мы допустим, что существующая цивилизация может исчезнуть полностью, не оставив никаких следов тем, кто придет потом. Но это фактически случалось до изобретения современной науки. Наука же столь сильна и в добре, и в зле, что очень сомнительно, может ли она быть забыта или «отменена» иначе как при полном уничтожении человеческого рода. И если давление, поступательной современной науки необратимо, то направленная история и все разнообразные экономические, социальные и политические последствия ее также не обратимы ни в каком фундаментальном смысле.

8. БЕСКОНЕЧНОЕ НАКОПЛЕНИЕ

Нашей стране не повезло. В самом деле, этот марксистский эксперимент решили поставить на нас — судьба нас к нему толкнула. Вместо какой-нибудь африканской страны стали экспериментировать с нами. Кончилось тем, что мы доказали нежизнеспособность этой идеи. Нас просто столкнули с пути, по которому шли цивилизованные страны мира. И это сказывается сейчас, когда сорок процентов народа живет за чертой бедности, и хуже того, в постоянном унижении, когда приходится получать продукты по талонам. Это постоянное унижение, ежечасное напоминание, что ты раб в своей стране.
Борис Ельцин в речи на митинге «Демократической России» 1 июня 1991 года

Все, что мы до сих пор показали, — это что поступательное движение современной науки порождает направленность истории и некоторые единообразные изменения в различных странах и культурах. Технология и рациональная организация труда — это предварительные условия индустриализации, которая порождает, в свою очередь, такие социальные явления, как урбанизация, бюрократизация, ломка широких семейных и племенных связей и рост уровня образованности. Мы также показали, что господство современной науки над человеческой жизнью вряд ли можно обратить вспять при каких-либо предвидимых обстоятельствах, даже самых экстремальных. Но мы не показали, что наука каким-то неизбежным путем ведет к капитализму в сфере экономики или к либеральной демократии в политике.
В самом деле, есть примеры стран, прошедших первые этапы индустриализации, ставших экономически развитыми, урбанизированными и светскими, обладающих сильными и последовательными государственными структурами, но при этом не ставших ни капиталистическими, ни демократическими. Главным примером такой страны много лет служил сталинский Советский Союз, который между 1928 годом и концом тридцатых годов претерпел колоссальную трансформацию из аграрной страны в индустриальную державу, не предоставив своим гражданам ни политической, ни экономической свободы. И действительно, скорость, с которой произошло это преображение, с виду служила для многих доказательством, что централизованное планирование под защитой тирании полицейского государства более эффективно в достижении быстрой индустриализации, чем деятельность свободных людей на свободных рынках. Исаак Дойчер, писавший в пятидесятых годах, мог еще утверждать, что экономика с центральным планированием эффективнее анархически действующей рыночной экономики и что национализированная промышленность лучше осуществляет модернизацию заводов и оборудования, чем промышленность частного сектора.153 Существование до 1989 года стран Восточной Европы, одновременно экономически развитых и социалистических, вроде бы показывало совместимость централизованного планирования с экономической современностью.
Одно время эти примеры из коммунистического мира заставляли предположить, что поступательное развитие современной науки может с тем же успехом приводить к рациональной и бюрократической тирании из кошмара Макса Вебера, Что и к открытому, творческому и либеральному обществу. Значит, наш Механизм должен быть расширен. Он должен не только объяснять, почему экономически развитые страны являются урбанизированными обществами и рациональными бюрократиями, но и показывать, почему следует ожидать в конце концов эволюции в направлении экономического и политического либерализма. В этой главе и в следующих мы исследуем отношения нашего Механизма к капитализму в двух различных случаях: в развитых индустриальных обществах и в развивающихся. Установив, что Механизм в некотором отношении определяет неизбежность капитализма, мы вернемся к вопросу о том, следует ли ожидать, что он порождает также и демократию.
Вопреки предубеждению, которое питают к капитализму традиционно-религиозные правые и марксистско-социалистические левые, объяснить окончательную победу капитализма как единственной жизнеспособной экономической системы в мире с помощью Механизма легче, чем победу либеральной демократии в политической сфере. Это потому, что в области разработки и использования технологий, а также в приспособляемости к быстро меняющимся условиям глобального разделения труда капитализм оказался куда более эффективен, чем системы централизованного планирования, в условиях зрелой индустриальной экономики.
Индустриализация, как мы теперь знаем, это не одноразовое мероприятие, быстро продвигающее страну к экономической модернизации, но постоянно развивающийся процесс без ясной конечной цели, при котором сегодняшняя современность завтра быстро становится древностью. Средства удовлетворения того, что Гегель назвал «системой потребностей», постоянно изменяются по мере того, как изменяются сами потребности. Для теоретиков прошлого вроде Маркса и Энгельса индустриализацию составляла легкая промышленность вроде текстильных мануфактур в Англии или фарфорового производства во Франции. Потом произошло распространение железных дорог, черной металлургии, химической промышленности, кораблестроения и других видов тяжелой промышленности, рост объединенных национальных рынков, которые составляли современную промышленность для Ленина, Сталина и их советских последователей. Великобритания, Франция, США и Германия достигли этого уровня развития примерно к Первой мировой войне; Япония и остальная Западная Европа— к моменту Второй мировой, а Советский Союз и Восточная Европа—в пятидесятые годы. Сегодня они составляют образец промежуточной и давно пройденной для передовых стран фазы промышленного развития. Стадию, сменившую эту фазу, называли по-разному: «зрелое индустриальное общество», стадия «высокого массового потребления», «эра техноэлектронники», «векинформации» или «постиндустриальное общество».154 Хотя конкретные названия отличаются друг от друга, все они подчеркивают весьма возросшую роль информации, технических знаний и услуг за счет сокращения доли тяжелой промышленности»
Современная наука — в знакомых нам формах технологических новшеств и рациональной организации труда — продолжает диктовать характер «постиндустриальных» обществ, как диктовала характер обществ, входящих в первую фазу индустриализации. Дэниел Белл в 1967 году указывал, что среднее время от первоначального открытия до технического новшества и признания его экономических возможностей уменьшается: 30 лет между 1880 и 1919 годами, 16 лет от 1919 до 1945 года и 9 лет от 1945 до 1967 года.155 Эта цифра еще сильнее уменьшилась, когда производственный цикл в наиболее передовых отраслях вроде создания компьютеров и программного обеспечения стал измеряться не годами, а месяцами. Такие цифры не указывают на невероятное разнообразие продуктов и услуг, созданных после 1945 года, причем многие были совершенно новы; не указывают они также на сложность экономической структуры и новых форм технического знания — не только в науке и технике, но в маркетинге, финансах, распределении и так далее, — необходимой для поддержания работоспособности.
И в то же время глобальное разделение труда, предсказанное, но лишь частично осуществленное во времена Маркса, стало реальностью. Международная торговля росла последние лет тридцать в среднем на 13% в год, а в некоторых конкретных лекторах, например в международных банковских операциях, намного быстрее. За десять лет до того скорость ее роста редко превышала 3% в год.156 Постоянное уменьшение стоимости услуг транспорта и связи привело к масштабной экономии средств, которая была бы невозможна на самых крупных национальных рынках, например, на рынках США, Японии или отдельных стран Западной Европы. Это был еще один результат той же непланируемой и постепенной революции: унификация очень большой части человечества (вне пределов коммунистического мира) в единый рынок для немецких автомобилей, малазийских транзисторов, аргентинской говядины, японских факсовых аппаратов, канадской пшеницы и американских самолетов.
Технологические новшества и крайне сложное разделение труда вызвали невероятный рост спроса на технические знания, на всех уровнях экономики, а следовательно, на людей, которые, грубо говоря, не делают, а думают. Имеются в виду не только ученые и инженеры, но и структуры, которые их поддерживают, — общественные школы, университеты, индустрия связи. Повышенное содержание «информации» в продукции современной экономики отражается в росте сектора услуг — специалистов, менеджеров, офисных работников, людей, работающих в торговле, маркетинге, финансах, работников государственного аппарата и сферы здравоохранения — за счет «традиционных» производственных профессий.
Эволюция в направлении децентрализации принятия решений и децентрализации рынков становится практически неизбежной для любой индустриальной экономики, которая надеется стать «постиндустриальной». Экономика централизованного планирования могла не отстать от капиталистических соперников в век угля, стали и тяжелой промышленности,157 но ей куда труднее справиться с требованиями информационного века. Можно сказать, что в сложном и динамичном мире «постиндустриальной» экономики марксизм-ленинизм как экономическая система встретил свое Ватерлоо.
Тщательный анализ показывает, что поражение централизованного планирования связано с проблемой технологических новшеств. .Научные исследования лучше всего вдут в атмосфере свободы, где людям разрешено свободно думать и общаться, и, что еще важнее, новаторство вознаграждается. В Советском Союзе и в Китае научные исследования поощрялись, в особенности в «безопасной» сфере фундаментальных теоретических исследований, и создавались материальные стимулы для новаций в определенных областях, в частности аэрокосмической и военной. Но современная экономика должна быть новаторской повсюду, не только в области высоких технологий, но и в более прозаических занятиях вроде маркетинга гамбургеров и изобретения новых видов страховки. Советское государство могло лелеять физиков-ядерщиков, но мало что оставалось создателям регулярно взрывавшихся телевизоров или тем, кто стремился бы выпускать на рынок новые продукты для новых потребителей — область, в Советском Союзе и Китае полностью отсутствовавшая.
Страны с централизованной экономикой не могли рационально распоряжаться инвестициями или эффективно внедрять технологические новшества в производственный процесс. Это возможно только в случае, когда менеджеры владеют адекватной информацией о последствиях своих решений в виде складывающихся на рынке цен. В конечном счете это конкуренция гарантирует, что обратная связь через систему цен будет точна. Ранние реформы в Венгрии и Югославии и более ограниченные реформы в Советском Союзе дали менеджерам больше самостоятельности, но в отсутствии рациональной системы цен эта самостоятельность мало что дала.
Сложность современной экономики оказалась просто за пределами управленческих возможностей централизованного управления, каковы бы ни были его технические возможности. Вместо ценовой системы, определяемой спросом, —советские планировщики пытались декретировать «социально справедливое» распределение ресурсов сверху. Много лет они верили, что хорошие компьютеры и методы линейного программирования позволят осуществлять эффективное распределение ресурсов из центра. Это оказалось иллюзией. Госкомцен, комитет по ценам бывшего Советского государства, должен был пересматривать около 200000 цен в год, или три-четыре цены в день на каждого сотрудника этой системы. И это было всего 42% от всех ценовых решений, принимаемых в год советским руководством,158 а это была еще только доля всех ценовых решений, которые надо было бы принимать, чтобы советская экономика могла предложить такое же разнообразие продуктов и услуг, как капиталистическая экономика Запада. Чиновники, сидящие в Пекине или Москве, могли бы еще поддерживать видимость эффективной ценовой политики, когда надо было надзирать за экономикой, производящей товары и услуги сотнями или тысячами, но это стало невозможным в век, когда один самолет состоит из сотен тысяч деталей. В современной экономике к тому же цены все сильнее отражают качество: «крайслер ле барон» и «БМВ» являются оба автомобилями примерно одних и тех же характеристик, и все же потребители отдают предпочтение последнему, потому что такое у них «ощущение». Возможность, что чиновники сумеют определить это различие отчетливо, скажем скромно, проблематична.
Необходимость, чтобы органы централизованного планирования надзирали за ценами и распределением продуктов, не позволяет централизованной экономике принимать участие в. международном разделении труда, а потому препятствует масштабной экономии средств, которая этим разделением обеспечивается. Коммунистическая Восточная Германия, имевшая население в семнадцать миллионов, доблестно пыталась повторить всю мировую экономику в собственных границах и даже смогла создать плохие версии огромного числа продуктов, которые гораздо дешевле было бы купить за границей — от загрязняющего среду автомобиля «трабант» до микросхем памяти, получивших премию Хонеккера.
И наконец, централизованное планирование подрывает важнейший аспект человеческого капитала — трудовую этику. Даже крепкая трудовая этика может быть разрушена экономической или социальной политикой, лишающей людей стимула работать, и воссоздать ее бывает крайне трудно. Как будет показано далее в части четвертой, есть серьезные причины считать, что крепкая трудовая этика во многих обществах есть не результат модернизации, а скорее наследие от культуры и традиций общества до модернизации. Наличие сильной трудовой этики не является абсолютным условием успеха «постиндустриальной» экономики, но она очень помогает и может стать решающим противовесом тенденции такой экономики отдавать предпочтение потреблению перед производством.
Общим ожиданием было, что технократические императивы промышленной зрелости приведут в конечном счете к ослаблению централизованного управления в коммунистических странах, и оно будет заменено более либеральными и рыночно ориентированными системами. Суждение Раймонда Арона, что «технологическая сложность усилит класс менеджеров за счет ослабления класса идеологов и военных» отражало более раннее суждение, что технократы явятся «могильщиками коммунизма».159 Эти предсказания оказались вполне верными; в чем на Западе ошиблись — это в сроках их выполнения. Государства Советского Союза и Китая оказались способны привести свои обществах веку угля и стали: используемая технология не была сверхсложной, и ею могли овладеть в большинстве своем неграмотные крестьяне, оторванные от полей и поставленные к конвейеру. Специалисты с техническим опытом, необходимые для управления такой экономикой, оказались послушными и вполне доступными, политическому контролю.160 Однажды Сталин отправил в ГУЛАГ известного авиаконструктора Туполева, где он создал один из лучших своих самолетов. Наследники Сталина сумели .привлечь на свою сторону менеджеров и технократов, предлагая им статус и награды взамен на лояльность по отношению к системе.161 Мао в Китае пошел другим путем: чтобы не создавать привилегированной технической интеллигенции, как в Советском Союзе, он объявил ей народную войну, сперва во время Большого скачка вперед в конце пятидесятых годов, затем во время Культурной революции конца шестидесятых. Инженеров и ученых послали на уборку урожая и на другие виды тяжелого физического труда, а места, требующие технических знаний, достались политически правильно ориентированным идеологам.
Этот опыт должен предостеречь нас от недооценки возможности тоталитарных или авторитарных Государств сопротивляться императивам экономической рациональности достаточно долгое время — в случае Советского Союза и Китая более тридцати лет. Но это сопротивление в конце концов выливается в экономический и политический застой. Полный провал попыток Советского Союза и Китая продвинуться дальше уровня индустриализации пятидесятых годов лишил их возможности играть важную роль на международной арене или даже эффективно соблюдать свою национальную безопасность. Истребление технически грамотных кадров во время Культурной революции оказалось для Китая катастрофой, отбросившей страну лет на тридцать назад. Одним из первых актов Дэн Сяопин на после возвращения к власти в середине семидесятых годов было поэтому восстановление престижа и достоинства технической интеллигенции и защита ее от выходок идеологической политики. Для этого он выбрал путь кооптации, принятый Советским Союзом тридцатью годами раньше. Но попытки призвать техническую элиту на службу идеологии работают в обе стороны: элита, подучив относительную свободу мысли и исследования внешнего мира, знакомится со многими циркулирующими в мире идеями и усваивает их. Как справедливо опасался Мао, техническая интеллигенция стала главным носителем «буржуазного либерализма» и сыграла ключевую роль в последующем процессе демократических реформ.
К концу восьмидесятых годов Китай, Советский Союз и страны Восточной Европы, по-видимому, поддались требованиям передовой индустриализации.162 Несмотря на ужесточение режима, последовавшее после площади Тяньаньмынь, китайское руководство согласилось с необходимостью рынков и децентрализации принятия экономических решений, а также тесной интеграции в систему мирового капиталистического разделения труда и проявило желание допустить большее социальное расслоение, сопровождающее возникновение технократической элиты. Страны Восточной Европы после демократических революций 1989 года также все выбрали возврат к рыночной экономике, хотя и в различные сроки и различными путями. Советское руководство не хотело бросаться в полномасштабное введение рынка, но после политического преображения, принесенного провалом августовского путча 1991 года, стало двигаться к осуществлению либеральных экономических реформ.
У обществ есть некоторая свобода в том, до какой степени можно регулировать и планировать капиталистическую экономику. Логика нашего Механизма эту степень никак не диктует. Тем не менее осуществление модернизации экономики под давлением технологии создает для развитых стран серьезные стимулы принять основные условия универсальной капиталистической культуры экономики, допустив достаточную экономическую конкуренцию и рыночное ценообразование. Ни один другой путь к полной экономической модернизации не смог доказать своей жизнеспособности.

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история











 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.