Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Чавчавадзе И. Записки проезжего от Владикавказа до Тифлиса

перевод Е.Гогоберидзе

I

Ровно в шесть часов утра немытый и нечесанный ямщик подал почтовый возок к подъезду гостиницы, в которой я остановился прошлой ночью. Дело было во Владикавказе.

Удивительно! Как прекрасно тупое лицо этого ямщика на картинах русских художников, — этого самого ямщика с толстой шеей, ленивой, распущенной повадкой и какими-то нечеловеческими, скотскими движениями! Насколько хорош портрет, настолько — даже вдвойне — отвратительна действительность! Но говорят: «И дым отечества нам сладок и приятен». Насчет сладости дыма я ничего не могу вам доложить, а что касается его приятности, то дым весьма приятен, особенно, когда от него льются из глаз слезы.

Снарядившись в путь, то есть кинув в возок единственную мою кожаную кошелку, величиною с небольшой узелок, я возвратился, чтобы проститься с недавним моим знакомцем, французом.

— Кто изобрел этот экипаж?—спросил он меня, указывая на почтовый возок, на облучке которого, неуклюже рассевшись, дремал еще не очнувшийся от сна ямщик.

— Русские, — ответил я.

— Да! Вряд ли кто это станет оспаривать... Ни один народ на свете! Сочувствую, раз это неизбежно — у вас все внутренности собьются комом, мозги превратятся в болтушку.

— Что поделаешь! Так ездит вся Россия. Выдержу как-нибудь и я.

— Недалеко же она уехала! Счастливого вам пути! А я, по правде сказать, ни за что не рискнул бы прокатиться в таком экипаже! Прощайте! Если случай сведет нас когда-нибудь, прошу не забывать, что мы знакомы.

С этими словами он протянул мне на прощание руку и пожал мою так крепко, как это делают только европейцы.

Я уселся в возок.

Я,мшмк кинул на меня хмурый взгляд, подобрал вожжи, зачмокал на тощих лошадей и взмахнул кнутом. Тощие лошаденки и ухом не повели.

— Ну, чо-орт, трогай, что ли! — прикрикнул он, снова подергал вожжами и затопал ногами по днищу облучка.

Будьте благонадежны: лошади даже не шевельнулись! Мой приятель-француз надрывался от хохота, наблюдая за всем этим из окна. Чему радовался этот глупец?

— Вся Россия так ездит? Ха-ха-ха! — смеялся он.— Вот так ездит! Кому же за нею угнаться?

Рассмеялся и я, хотя мне нечему было радоваться.

Ямщик сердито уставился на меня. Затем, с трудом ворочая толстой шеей, снова поворотился к лошадям и дважды огрел их кнутом. Лошади поняли, что исхода нет; ответив на удары дружным брыканьем, тронулись, наконец, с места и пустились тряской рысцой.

И пошло! Бестолково зазвякали разбитые колокольцы, возок запрыгал по камням, и начало меня мотать и кидать из стороны в сторону...

II

Так распростился я с Владикавказом и двинулся навстречу моей родине. Мост через Терек я миновал, не только не испив воды Терека, но даже не взглянув на него. Я боялся, как бы не заподозрили меня в том. что я — тергдалеули, один из тех, кто пил воду Терека. Люди, хлебнувшие этой воды, как-то не нравятся нашим грузинам, не по вкусу им. И для сего имеются у них вполне достаточные основания; во-первых, они не нравятся потому, что тергдалеули в самом деле хлебнули воды Терека; во-вторых, потому, потому что они — тергдалеули; в-третьих, потому... потому... потому, что они и в-третьих,—люди, хлебнувшие воды Терека. Поди и опровергни столь разумные доводы нашего охваченного сомнениями грузинского общества!

Ах, этот погибельный Терек! И двуличен же он оказывается! Гляди, как притаился и замер! Стоило ему повернуться к нам спиною и лицом к России, стоило только вступить в луга и долины, как его богатырский голос тотчас же оборвался. Тут, у Владикавказа, наш неистовый Терек уже не тот, о котором сказал поэт:

Терек мчится. Терек ревет.

Вторят ему скалы.1

Тут он такой кроткий, такой тихий, словно его высекли или дали высокий чин. Возможно, однако, что он умолкает здесь потому, что вокруг него уже не толпятся свитою вторящие ему скалы, из чьих

...Скалистых сердец

Туманы темные надвинулись

И гневно миру

Грозят потопом.2

Но так или иначе, горе тебе, мой Терек! Ты, брат, подобно некоторым людям перенимаешь, очевидно, нравы той страны, в которую приходишь. А как не вспомнить с сожалением твои громовые раскаты, твой мощный гул, смятение и тревогу, твою нескончаемую борьбу со скалами, камнями и порогами, словно гигантским твоим страстям тесно на узком ложе? Много примечательного в тебе, в твоем могучем, непреклонном течении, непокорный наш Терек! Здесь же ты притих, словно сраженный, обессиленный лев. И жалко и грешно!

Мир глухой! Чего вас кружишь и кого куда забросишь!3

Был уже полдень, когда я приехал на станцию Ларси. До Ларси мне на долю не выпало особых радостей, кроме одной, — чем ближе подъезжал я к моей стране, тем богаче красками, напоминавшими мне родину, становилась природа, тем тревожнее и яростнее становился Терек.

Я вошел в пустую станционную комнату. Захотелось чаю, и я приказал поставить самовар какому-то безногому солдату, оказавшемуся станционным сторожем. Я прилег в ожидании самовара на деревянную тахту и предался раздумью.

Четыре года прожил я в России и не видел родины. Четыре года!.. Поймешь ли ты, читатель, какими годами были для меня эти четыре года? Во-первых, они—целая вечность для того, кто провел их вдали от своей страны. Во-вторых, эти четыре года были фундаментом жизни, первоисточником жизни, волоском, который судьба, точно мост, перекинула между светом и тьмою. Но не для всякого! Только для тех, кто поехал в Россию, чтобы образовать свой ум, привести в движение мозг и сердце, дать им толчок. Это те самые годы, когда в уме и в сердце юноши завязывается завязь жизни. Это та самая завязь, из которой, быть может, разовьется прекрасная, рдеющая виноградная гроздь, а быть может, и пустоцвет. О, вы, золотые мои четыре года! Благо тому, под чьей ногою не подломился перекинутый вами мосток; благо тому, кто плодотворно использовал вас...

III

Едва я покинул Владикавказ и едва повеяло на меня дыханием моей страны, как сердце забилось совсем по-иному. Тряска прыгающего по камням возка отвлекала меня от самых значительных мыслей. Но теперь, когда я в станционной комнате растянулся на тахте так, как. это делали мои деды и прадеды, теперь — дай бог милости и вам! — я, наконец, сосредоточился и полностью отдался своим думам. Во мне разом поднялось все, что я покинул в своей прекрасной, убранной, точно невеста, стране, все, что я видел, познал и пережил. И, набегая одна на другую, встали в моем сознании противоречивые, пестрые мысли. Они так стремительно сменяли друг друга, что я ни на секунду не мог остановиться ни на одной из них; одним словом, в мозгу моем произошла полнейшая революция: те мысли, что лежали на дне, всплыли на поверхность, а те, что были на поверхности, опустились на дно. Да не испугает тебя слово «революция», читатель! Революция — путь к успокоению. Так и все в мире: вино должно раньше перебродить, помутнеть и, только отстоявшись, оно приобретает прозрачность.

Я пребывал в этом состоянии, когда вдруг одна мысль пронизала меня молнией от головы до пят. За первой последовала вторая, за второй— третья, пока, наконец, они не слились в единую связную цепь.

«Как встречусь я с родиной, и как она встретит меня? — думал я. — Что нового услышит от меня моя страна, и что она скажет мне? Кто знает, быть может, родина отвергнет меня, — того, кто был пересажен на чужую почву и созрел на ней? А может, не отвергнет, примет, поскольку во мне все же осталась закваска моей страны? И как мне быть, если родина откроется мне, поведает о своих тревогах, горестях, радостях, надеждах или о своей безнадежности, а я, позабывший ее язык, не пойму ее речей, ее чаяний? А может случиться и так, что она примет, прижмет к груди, как свое дитя, и станет жадно меня слушать. Найду ли я тогда в себе силы сказать родное, близкое ей слово и этим словом озарить ее, павшую духом, надеждой на воскресение, безутешную — утешить, плачущей — утереть слезы, труженице — облегчить труд и соединить те искорки, что тлеют и не могут не тлеть в каждом человеке. Станет ли у меня сил? Станет ли сил произнести внятное ей слово?»

Я пришел к тому, что родина примет меня и признает, потому что я плоть от плоти ее и кровь от крови ее. Я пойму язык ее и речи, ибо сын своей родины слушает родную речь не только ушами, но и сердцем, которому внятно даже молчание. Моя речь не останется непонятной, потому что матери всегда понятна речь рожденного ею. Но ведь все, что я говорю, относится к словам, а суть — в деле.

«А если страна твоя потребует от тебя дела, как поступишь ты тогда?»— спросил я себя и примолк. Я почувствовал, что этот вопрос разорвал упомянутую выше многоцветную вязь моих дум.

— Действительно, что же мне делать? — вслух спросил я себя.

— Чаю откушать пожалуйте, — ответил мне станционный сторож, который в эту самую минуту внес самовар и поставил его на стол.

— Чаю?

— А разве не для того самовар заказывали?—спросил глупый сторож и вышел.

Но не прошло и нескольких минут, как дверь снова открылась, и и нее просунулась голова какого-то офицера. Выражение его лица свидетельствовало о том, что он коротко знаком с вином и водкою. На взгляд ему было лет тридцать. По всему было видно, что он отнюдь не проезжий.

— Разрешите представиться, — сказал он по-русски.—Честь имею, подпоручик Н, стою тут же, в Ларсе, командую ротой.

— Очень рад, — ответил я, встал и пожал протянутую мне руку.

— Откуда изволите ехать?

— Из Петербурга.

— Очень приятно! Единственное мое развлечение в этом гиблом. диком местечке — это встречи с проезжающими из просвещенной страны. Всякий одаренный разумом человек обязан перед богом и человечеством общаться с просвещенными людьми, дабы сознание его не притуплялось. Очень рад! Беседа питает ум...

Проговорив это, он снова протянул мне руку, и я еще раз ее пожал.

— Кто вы изволите быть по роду деятельности? — спросил он меня.

— Служу в приказчиках у одного купца, армянина.

— В приказчиках... — повторил он и презрительно скривил рот.

— Так точно, сударь.

Услышав это, мой новый знакомый тотчас же принял вельможный вид, приосанился и резко изменил разговор, начатый было в почтительных тонах.

— Так откуда вы е-е-едете? — удивленно и даже насмешливо переспросил он меня.

— Из Петербурга.

— Хм! — усмехнулся офицер. — Из Петербурга. Прекрасно, прекрасно, удостоились, значит, лицезреть Петербург. Петербург превосходный город,.— сказал он и развязно уселся на стул. — Петербург... О, Петербург — большой город! Петербург — огромнейший город! Уж никак не похож на ваш паршивый городишко! Разве ваш Тифлис — город? Плюнешь в одном конце — попадешь в другой... То ли дело Пе-тербург!.. Вы же видели Петербург!.. Сердце России! Правда, до сей поры вся Россия думала, будто Москва — ее сердце, но я избавил Россию от этого глупого заблуждения: разрешите доложить, я — писатель. Позвольте представиться. Вы на меня так не смотрите! Это я доказал, что сердце России — Петербург. Вы видели Излеровский сад?

Слушал я этого офицера и думал: не спятил ли он с ума? Однако, кроме этих безумных речей, никаких других признаков сумасшествия я не заметил.

Так видели вы Излеровский сад или не видели? — переспросил он.

— Как же вам удалось доказать, что сердце России — Петербург? - спросил я, не отвечая на последний вопрос.

—Нет, вы мне сначала скажите: Излеровский сад видели? У вас, у туземцев, нет привычки к ученым разговорам, поэтому вы все прыгаете с предмета на предмет. Вы не умеете складно, последовательно рассуждать! Происходит это, конечно, от непросвещенности... Вы, пожалуй, даже не знаете, что такое цивилизация, ассоциация, аргументация, интеллигенция, кассация и филология?.. Не беда, это пройдет! Образуетесь и вы... Слава богу, из России шлют множество офицеров, чтобы просветить вас... Нет, вы мне сначала скажите: Излеровский сад видели или нет? Если не видели, значит, не видели и Петербурга!

— Видел.

— Ах, видели! Значит, вступили в круг просвещенных людей! Очень рад, очень рад! Излеровский сад! Какой сад, а?! Вот поистине рай, населенный феями! Что такое фея, вам известно? Слово это ученое, быть может, оно вам и неизвестно. Если перевести на простонародный язык, — это значит, в саду полно веселых женщин. И какой огонь у них и глазах! Выбирай, какую хочешь, — стоит только протянуть руку. Все это от просвещения! А ваши женщины прячутся, чуть завидят мужчину. Нет, Петербург... Большой город, весьма просвещенный город, а Излеровский сад — венец просвещения, это такой сад, что... — Тут ученый офицер, причмокнув, поцеловал кончики пальцев. — Надеюсь, этот самовар для вас?

— Надежда вас не обманула.

— Надеюсь, вы, как человек, прибывший из просвещенной страны, угостите меня чаем?

— Не обману и этой надежды. Есть, конечно, и ром?

— Насчет этого — прошу прощения. Это плохо. Вы грузин или армянин?

— Грузин.

— Очень приятно, что грузин. Хотя наш Лермонтов и говорит: «бежали робкие грузины», но грузины все же лучше этих армяшек. Папиросы есть, конечно?

— Есть.

— Надеюсь, угостите?

— Извольте, с превеликим удовольствием!

— В таком случае, налейте чаю, а потом поговорим по-ученому. Вам, конечно, трудно понять ученую речь, но я буду переводить некоторые ученые слова на простой язык и тем облегчу вам понимание ученой речи.

Я налил чаю и поставил перед ним стакан. Отхлебнув, он задымил папиросою и начал:

— Страна ваша, говоря по-ученому, непросвещенная страна. То есть, говоря попросту, без всякого просвещения. Понятно?

— Превосходно понимаю.

— Я же сказал, что помогу вам, разъяснив ученые слова. Итак, начнем с того, что страна ваша — непросвещенная страна, то есть без всякого просвещения. Чай как будто московский?

— Нет, купил в Ставрополе.

— Не важно! Значит, как я уже сказал, мы начнем с того, что страна ваша — непросвещенная страна. Это надо понимать так, что страна ваша — темная. Понятно?

— Да, вполне.

— Ну, а раз мы начали с того, что в стране вашей нет просвещения, то надо раньше всего объяснить, что такое просвещение. Поясняю на примере. Представьте себе темную комнату. Представили или нет?

— Представил.

— Нет, может у вас окно осталось незакрытым, закройте и его.

— Закрыл, — сказал я, подавляя смех.

— Очень хорошо! Если закрыли и это окно, опустите занавески.

— Опустил.

— Опустили, — значит, в комнате темно. Вам ничего не видно. Вдруг вносят свечу — комната осветилась. Это и есть просвещение-папиросы, сказать по правде, не дурны. Петербургские, верно?

— Нет, купил во Владикавказе.

— Не важно! Так вы поняли смысл просвещения?

— Прекрасно понял.

— Теперь, когда я разъяснил вам смысл просвещения, я хотел бы от вас узнать следующее: как у вас насчет цивилизации? — Ничего не могу вам на этот счет доложить. Я давно не был на родине.

— Не беда! Я сейчас точно определю, как обстоят с нею дела. Генералы у вас, у грузин, как будто имеются?

— Наберется, верно, человек двадцать.

— Как, двадцать? О-о, это нешуточное дело! — торжественно произнес наш офицер.—Двадцать! Народу с горсточку — и двадцать генералов. Да, государь мой, цивилизация у вас основательная. Подумать только! Двадцать генералов! Просто не верится! А может быть, говоря ученым языком, вы причислили к настоящим генералам и действительных статских советников, то есть, говоря по-простецки, статских генералов, или, выражаясь еще проще, генералов без эполет; не принимаете ли вы, говоря совсем уж просто, бритых генералов за настоящих? Очевидно, так оно и есть!

— Нет, уверяю вас, — поклялся я, — я вам докладывал только о настоящих генералах.

— Двадцать настоящих генералов! Честь и слава Руси православной! Куда ни ступит — всюду утверждает цивилизацию. Сколько всего лет, как русские пришли сюда?

— Лет семьдесят будет.

— По два генерала на каждое семилетие? Не малое дело, не малая цивилизация! И какие генералы! Настоящие генералы! Если, с божьей помощью, цивилизация пойдет у вас такими же шагами и дальше, то через семьдесят лет у вас прибавится еще двадцать генералов, значит, всего их будет сорок. Великое дело, я и не подозревал! Да и откуда было мне. знать? Еще нет и трех лет, как я в этой стране... Сказать правду, у меня и времени не было свободного, чтобы, с точки зрения науки, заняться вашей страной. Я занялся тут кое-чем другим. Нелегкое дело, громадного искусства требует. Исследовал многое, перечитал всякие истории и убил на эти ученые занятия все свое время. Но подвиг мой не пропадет даром, потомки помянут и мое имя!

— Что же вы сделали такое?

— Что я сделал? Шутка сказать! Вот что, сударь. В России отобрали у помещиков крепостных. Остался помещик без слуг и попал он в руки наемников. Пошла на весь мир разруха, наемники все из дому тянут. Стал я вникать, как заботливый сын, болея душой, а эту скорбь отчизны моей. И сказал: спасу отечество! И, слава богу, спас! Придумал нечто такое, отчего впредь слуге неповадно будет воровать. Некий простейший случай помог мне найти лекарство. Попался денщик—преловкий вор, ни куска сахару в сахарнице не оставлял. Судил я, рядил, как помочь делу. Решил запирать шкатулку, но то забуду запереть, то ключ на столе оставлю; стоит только отлучиться из дому, денщик сахар тащит да тащит. Взял я, наконец, поймал двух мух, посадил в сахарницу, закрыл крышку, а на ключ не запер. Вы, верно, спросите меня, для чего? Для того, что когда денщик вознамерится утащить сахар, он должен открыть шкатулку. А как только откроет шкатулку, мухи сейчас же улетят. Возвратясь домой, заглядываю в шкатулку и, не найдя мух, устанавливаю, что кто-то поднимал крышку. Кто же мог ее тронуть, как не мой денщик? С тех пор, как я это придумал, денщику уже не удается красть сахар. И вот, я каждое утро, напившись чаю, ловлю по комнате мух. Изловив, сажаю в шкатулку с сахаром и весь день живу без забот: знаю, что меня никто не обокрадет. Как вам нравится мое изобретение? Дешевое и бесподобное средство против воровства! И годится оно во всех случаях, когда приходится держать что-нибудь в шкатулках. Я никому не говорил о своем изобретении, но я так полюбил вашу страну, что сообщаю его вам и прошу довести до сведения ваших непросвещенных помещиков. Вот только с водкой пока ничего не могу поделать. Пробовал сажать мух в бутылку, да тонут проклятые — губа не дура! Но что-нибудь я уж изобрету... Нет, как вам нравится, — хитро ведь придумано? Вот еще французы —мастера на всякие хитрые штучки, да дороги их машины. А мое изобретение не обойдется ни гроша. Ну, что стоит поймать двух мух и посадить их в коробку? Пустяки! Теперь судите сами, какие плоды принесет изобретенное мною средство? Когда все узнают о моем изобретении, пожалуй, мух придется даже покупать. Таким образом, появится в мире еще один предмет купли-продажи: гуляя в один прекрасный день по родному городу, вы увидите вдруг магазин, торгующий мухами. Не худо ведь? Сколько голодных людей, благодаря мухам, добудут себе кусок хлеба?! А что муха теперь? — Ничего! Какая от нее польза? Никакой! Вот как много дают стране плоды усилии и трудов ученого, умного человека! Я не собирался сюда ехать, меня долго упрашивали. Я говорил в душе: если господом богом дан мне талант, я должен употребить его на пользу своим соотечественникам, но ведь эти вновь завоеванные края больше нашего нуждаются в просвещении. Здесь нужны просвещенные люди. Погодите немного, что тут будет! Я вам уже рассказал о своем изобретении, завтра кто-нибудь, подобный мне, придумает нечто новое. А то объявится еще и такой человек, что устроит в вашем городе Излеровский сад: ученый человек все может. Таким образом просвещение перекочует из Петербурга сюда. И тогда — сами увидите — в один прекрасный день будет устроено гуляние в Излеровском саду, и в саду этом смело появятся ваши женщины. Захочешь — одной скажи «милая», захочешь— другой, не станут перечить. Вот когда народ дождется своего рая, а рай, говоря простым языком... Но как же это сказать — рай и в просторечии рай... Вы понимаете?..

— Да, превосходно!

IV

В тот же день вечером я поднялся к Степанцминда. Вечер был такой чудесный, что я остался там на ночь, чтобы насытить взор прекрасным зрелищем. О, Грузия!

Где лучший в мире уголок.

Где Грузия другая.

Я вышел из комнаты и взглянул на ледяную вершину, возвышающуюся прямо против Степанцминда, — ее зовут Казбек-горой. Как величественна эта гора! Вот кто может сказать: небо мне — шапка, земля — подножье. Вся белая, четко вырисовывалась она на небесной лазури. Ни единое, хотя бы с кулачок, облачко не закрывало ее высокого чела, ни серебрящейся льдами головы. Одна единственная и очень яркая звезда неподвижно сверкала, словно оцепенев от изумления при гиде величавых черт ледника Мкинвари! Он величав, безмолвен и спокоен, но холоден и бел. Облик его приводит меня в изумление, но не трогает, повергает в холод, а не согревает. Одним словом, это ледник. Мкинвари во всем его величии — потрясает, но любить его невозможно. К чему же мне тогда его величие? Мирская суета, мирские бури и вихри, мирские невзгоды и радости не отразятся на его высоком челе. Хотя подножьем ему служит земля, а голова упирается в небо, он, неприступный, стоит в стороне от всего. Не люблю я ни такой высоты, ни стояния в стороне, ни такой неприступности. Да благословит бог все тот же безудержный, безумный, шальной, неистовый, непокорный, мутный Терек!

Вырываясь из самого сердца черной скалы, он мчится, ревет и исторгает рев из всего, что его окружает. Я люблю мощный гул Терека, его неистовую борьбу, негодующий ропот и смятение. Терек — это образ пробуждающейся жизни; волнующий и достойный пристального внимания образ: в его мутных водах пепел скорбен всей страны. Мкинвари — великолепный образ вечности и самоупоенного величия; он холоден, как вечность, и безмолвен, как это самоупоение. Нет, не люблю я Мкинвари еще и потому, что он неприступно высок! А краеугольный камень мирского счастья кладется всегда внизу, у земли. От земли начинается кладка всякого здания, и никто, никогда не начинал строить сверху. Вот почему мне, сыну своей страны, милее образ Терека, и я люблю его больше.

Нет, не люблю я Мкинвари, его холод обжигает, от белизны ого стареешь Да, он высок. Но на что мне его высота, если мне ее не достичь, а ей не снизойти до меня? Нет, не люблю я Мкинвари! Мкинвари напоминает мне великого Гете, а Терек—буйного, неистового Байрона, Благо тебе, Терек! Ты прекрасен — мятежный, ты не ведаешь покоя. Остановись хоть на краткое мгновение —и станешь зловонной трясиной, и твой угрожающий гул обратится в лягушиное кваканье. Движение и только движение, мой Терек, дарует миру жизнь и силу...

V

Стемнело. Я так ушел в созерцание Мкинвари и Терека, так увлекся своими размышлениями, что и не заметил, как ускользнуло время, солнце простилось с миром и, отдав ему свое тепло, скрылось за горами. Спустилась ночь, не видно ни зги, умолк шум мирской, мир погрузился в безмолвие.

Спустилась ночь, и я не знаю, что было бы со мною, если бы не надежда, что снова придет рассвет. Иначе разве стоило бы жить? Люблю, природа, твой распорядок, согласно которому исход каждой ночи рассвет.

Спустилась ночь, но я все еще стою под открытым небом и упорно, настороженно прислушиваюсь к рокоту буйного Терека. Все смолкло: ты один не умолкаешь, Терек! Поверьте, мне внятна его неуемная жалоба среди этого безмолвного мира. Бывают в жизни мгновения одиночества, когда все в тебе становится как бы внятным природе, а природа как бы полностью раскрывает себя перед тобою. Поэтому ты и можешь сказать, что даже в одиночестве никогда не останешься один — ты, двуногая тварь, именуемая человеком. В эту ночь я чувствовал, что между моими мыслями и жалобой Терека существует тайная связь, некое гармоническое единство. Бьется мое сердце и дрожит рука. Отчего? Подождем, пусть время ответит на этот вопрос...

Спустилась ночь. Замер шорох человеческих шагов, замер веселый людской гомон, ропот страстей и утомительных забот. Уснуло страда-ние мира и нет вокруг ни единой человеческой души! О, как без человека пуст этот до краев полный мир! Нет, не нужна мне эта темная, спокойная ночь, с ее снами и видениями, дайте мне ясный, неспокойный день с его страданием, томлением, борьбой, суетой и тревогой. О, как ты мне ненавистна, темная ночь! Если бы ты не существовала в мире, думается, в нем не случилось бы доброй половины человеческих бед. Это твои явления изначала потрясли ужасом человеческие сознание и сделали его боязливым. Приглушённое страхом, оно с тех пор не может найти пути своего, и вот борется человек, но и доныне нет даже одного на тысячу, чье однажды испуганное сознание победило бы трепет ужаса. Вот в чем причина бедствий человечества! О, темная ночь, я ненавижу тебя! Кто скажет, сколько злобных врагов человека таится сейчас под твоим покровом? Кто знает, сколько кузнецов—палачей человечества — за пологом, которым ты только что заслонила мой взгляд, куют цепи, сковывающие человеческую судьбу? Ты, ночь, их пособница в этом ремесле, имя которому обман! Благодаря твоим чарам испуганное человеческое сознание не видит его и принимает несчастье за счастье. Ты — час шабаша ведьм, провозглашающих здравицу тьме! Отступись от меня, порочная! О, явись мне, светлый день!

VI

На станции я узнал, что почта в горах очень ненадежна, так как на остановках часто недостает лошадей. Мне посоветовали нанять верховую лошадь до Пасанаури и тем же способом, меняя лошадей, передвигаться дальше. Совет показался мне разумным. Я уснул с мыслью, что за игра найму коня и верхом перевалю через горы.

Рассвело. Как хороша ты, утренняя заря! Как прекрасен мир, умытый утренней росою! Мне думалось, что в такое утро должна утихнуть нем земная скорбь, но Терек все же ревет и бьется. Видно, земная скорбь но утихает никогда...

Рассвело, мир зазвучал человеческими голосами. День предался споим беспокойным заботам. Как хорош человек в час пробуждения! Но еще лучше тот, кто не спит, тот, кто и во сне скорбит сердцем о мирской недоле. Моя прекрасная страна, есть ли у тебя такие сыновья? Я буду их искать и, если найду, преклонюсь перед ними.

Я вышел из станционного дома, и мне повстречался какой-то мохевец. Я нанял у него лошадь и уговорился, что он проводит меня верхом Я не только потом не пожалел, но был чрезвычайно доволен тем, что дела мои устроились именно таким образом. Мохевец оказался весьма примечательным человеком. Он был уже не молод, с проседью. Впоследствии выяснилось, что мохевец внимательно и чутко приглядывается к делам той маленькой страны, которую судьба очертила вокруг него и сделала ареной событий его незатейливой жизни.

Мы сели на лошадей и покинули селение Степанцминда. В послед-пин раз взглянул я на Мкинвари. Он как-то высокомерно хмурился со своей высоты. И это зрелище омрачало мне ясное в то утро сознание. Сердце вновь заколотилось, руки задрожали. Я отвел полный ненависти взгляд от великолепия Мкинвари и еще почтительнее простился с Тереком, который бешено мчался у его подножия.

Па моего мохевца стоило посмотреть! Крупный, рослый, он ехал на крохотной горной лошадке, почти всю дорогу смешно трусившей волчьей рысцой. Надвинув на глаза косматую папаху, мой горец так удобно расположился в широком седле, так молчаливо, беспечно и безмятежно колыхался рослым телом в такт рысце своего коня, так блаженно, с таким спокойствием дымил своей трубкой, что думалось: вряд ли найдется еще где-нибудь на свете человек в таком светло-беззаботном расположении духа.

— Как тебя звать, братец? — спросил я. — Лелт Гуния зовут, — ответил он. — Откуда ты?

— Откуда? Из Гайботни. Тут же, на горе, над

— Грузин или осетин?

— Зачем осетин? Грузин, мохевец!

— Хорошие у вас места...

— Неплохие, подстать нашей недоле.

— Такая вода, такой воздух — поистине счастье.

— Хм, — мохевец усмехнулся.

— Чему смеешься?

— Смешному смеюсь. Пустой желудок этим не насытишь!

— Здесь, верно, все-таки бывают хорошие урожаи?

— Бывают, отчего же! Земля не плохая — только мало... Тесно живем.

— Вам много поможет эта большая дорога.

— Какая польза от дороги? Она для тех, у кого есть что продать — добытое, заработанное.

— Вы разве не ходите на заработки?

— Почему не ходить? Ходим!

— Значит, и деньги зарабатываете?

— Зарабатываем. Да не держатся в кармане; мохевец, горец — добыча торгаша-армянина: дома не ест, не пьет, заработанное оставляет в духане.

— Выходит, в долине лучше? Люди сытнее живут.

— Кто знает? И там свое горе, свои беды! Места гиблые, сырые. Люди там: ни краски, ни сил. А здесь — здоровые. Создавший землю поделил: там сытость, тут здоровье.

— Какой же край лучше: здоровый или сытый?

— Надо чтоб вместе. Один без другого — оба плохи.

— А если выбирать?

— Из двух? Выбирать? По мне крутые скалы лучше. Здоровее. В нужде адамовы дети и травой прокормятся. А вот хворь, — что поделаешь с хворью?

Как раз в эту минуту у моего горца неожиданно оборвалось веревочное стремя. Он не удержался, съехал набок. Поправился в седле, соскочил с лошади и стал прилаживать стремя.

— Беда — оседланный конь, — улыбаясь, воскликнул мохевец. Благословен конь, как он есть; перекинул ногу и сидишь спокойно.

Я не стал ждать мохевца и поехал дальше.

VII

— Скажи мне, ради бога, — обратился я к догнавшему меня мохевцу, — что это за монастырь против Степанцминда?

— На том берегу Терека?

— Этот самый...

— Да пребудет милость ее над твоими живыми, да дарует она прощение мертвым, —это церковь святой троицы. В ней убежище было, в старину укрывали сокровища и совет народный...

— Какое убежище? Какой совет?

— Грузинские цари прятали в ней в лихие времена сокровища, много раз переносили из Мцхеты казну, чтобы укрыть ее здесь.

— А что за совет?

— Сонет? Келья здесь есть, где судьи суд творили. Все тяжкие дела, какие случались в Хеви, там решались.

— Можешь мне рассказать, как происходил этот совет, какими занимался делами?

— Отчего же, могу! Объясню, что знаю. Случалось, подымутся в народе большие споры, заварятся большие дела, время больших выборов придет; тогда созывали здесь народный сход, выбирали судьями мудрых старцев, известных своим умом, и сажали их в келью судить. И то, что те судьи решат и скажут именем святой троицы и по испрошенной у господа благодати, — этого никто не мог преступить или нарушить.

— Случалось тебе бывать на таком совете?

— Да разве я застал? Это про старину говорится.

— Почему же теперь этого нет?

— Теперь?

Мой мохевец задумался и ничего не ответил. Спустя короткое время он сам обратился ко мне с вопросом:

— Ты из каких краев?

— Грузин. Разве не видно?

— Как увидишь? Платье не грузинское: оделся, как русский.

— Разве только по платью можно распознать грузина?

— На то и одежда, чтоб на глаз распознать.

— А язык, разговор?

— Многие говорят по-грузински — армянин, осетин, татарин,— всякие народы.

— А мало ли кто наденет грузинское платье!

— На грузине грузинское платье особый вид имеет. Грузин в русской одежде—чужой.

— Что одежда! Было бы сердце грузинское.

— Правильно говоришь! Да кто в сердце заглянет? Сердце — скрыто, его не видать, а одежда — наружу, зрима.

— Одет я в русское платье, а сердцем, поверь, грузин!

— Может и так.

Не знаю, поверил ли мне мой мохевец или не поверил. Как бы там ни было, после этого между нами завязалась следующая беседа:

— Ты не ответил мне на то, о чем я давеча спрашивал, — снова начал я. — Я спросил, почему люди теперь не собираются в церкви святой троицы на совет?

— Ныне? Где ныне народ, где его единство? Мы под русскими! Ныне все упразднили, все к худу идет. Внизу, под троицей, есть деревня Гергети. Люди в Гергети поклялись царям охранять церковь. За то цари освободили их на вечные времена от податей, грамоту пожаловали детям и внукам. И поныне каждую ночь из Гергети посылают сторожить по три человека. Гергетцы по обету стерегут церковь. Русские отменили, не вняли грамоте наших царей. Гергетцы несут теперь повинности наравне со всеми. Не старто старых порядков, не собирается совет у троицы, что судил по испрошенной у господа благодати.

— Значит, старые порядки и прежние времена были лучше?

— А разве не так?

— Чем же они были лучше?

— В старину, худо ли, хорошо ли, мы сами себе принадлежали, на себя опирались, — вот чем было лучше! В старину, если, народ, так уж народ, сердце, так сердце, мужчина, так мужчина, женщина, так женщина! В старину? Друг другу опорою, друг другу помощью были! В старину? Оберегали сирот и вдов, в доме чорту, в поле вражьей силе противостояли, не брали себе того, что дано в удел служителям господа и государя, прикрывали друг друга от дерзкого врага, заботились об упавших, утешали плачущих, жалели человека и были едины. А теперь распалось единство народное, завелся блуд, зависть и корысть одолели, нет прежнего единодушия, пошли вражда и раздоры. Теперь таких людей нет. Кто ныне болеет о сиротах и вдовах, кто утешит да порадует плачущего, кто подымет упавшего! Не стало людей, а кто есть — уроды лицом и сердцем. Ослабел народ, сломался, упал, стал боязлив! Поругано имя грузина, грузинские обычаи и порядки! В старину все по-нашему было. Испортился, испоганился мир. Что теперь наша жизнь? За пищу, за питье — плати, за лес — плати, за дорогу — плати, за молитву и благословение — плати, за суд и расправу — плати! Как жить злосчастному мохевцу?

— Зато ведь настали спокойные времена.

— На что сдался нам пустой покой на пустой желудок? Что такое покой? Оружие без употребления ржавеет, в стоячей воде заводятся лягушки, черви и гады. А в беспокойном, буйном Тереке водятся форели. Пока жив человек, на что ему покой? Bpaгa ли бояться, стока жив народ? Пустого покоя довольно и в могиле!

— Да ведь враг нападал, грабил, разорял ваши семьи?

— Теперь еще злее грабит заимодавец-армянин и разоряет не меньше! В старину, бывало, хоть схватишься с врагом, потешишь руку щитом и шашкой, отобьешься от врага. А что поделаешь с торгашом-армянином? От него не отобьешься, не станешь с ним биться! Какая слава для мужчины? Раньше, схватившись с врагом, равный против равного, добудешь, бывало, себе славное имя, а от торгаша какая слава? Раньше — правильно ты сказал — был враг, но за верность была и большая награда воинам: жаловали землю, даровали свободу от податей. Вон там, над Тереком, виднеется нерукотворная крепость. Зовут ее Арши...

— То есть как, нерукотворная?

— По божьей воле неприступна, нерушима. — Что же ты хотел о ней рассказать?

— Напало на нее как-то в старые времена кахетинское воинство. После битвы завладели кахетинцы крепостью. Хеви пришло в смятение — решили просить помощи у владетеля. Он не мог дать помощи. Не видя спасения, народ опечалился. Кахетинцы перебили много мохевцев, ворвались в крепость, повергли знамена. Жил, говорят, в ту пору некий мудрый старик-мохевец. И была у него дочь — девушка невиданной красоты. Надумал мохевец напоить кахетинское войско. Привез вина и послал его в крепость. Дочери же своей, невиданной солнцем красе, наказал быть вместо виночерпия. Жаждали вина кахетинцы, загляделись на прекрасную девушку, дались в обман и упились вином. Девушка отворила крепостные ворота и сообщила мохевцам о том, как впало в обман кахетинское войско. Собрались мохевцы, незаметно прокрались в крепость и с боевым кличем перебили упившихся кахетинцев. Так мохевцы снова завладели крепостью. Дали знать арагвскому эриставу. Он пожаловал ту крепость отцу девушка в награду и дал на нее грамоту.

— Да разве это доблесть — напоить?

— А разве нет? Умная доблесть. Где силой не возмешь, надо брать хитростью.

— К чему ты рассказал мне эту историю об избиении кахетинцев?

— Теперь все мы, грузины, братья. Про кахетинцев я рассказал не по злобе. Я хотел объяснить тебе, что в старину мы служили, жертвуя головой, зато и одаривали, награждали нас щедро. Мы славным именем, доблестью добывали себе пропитание, человек не пропадал задарма. Теперь же из-за обманов, блуда, клятвопреступлений и предательств едва перебиваемся.

VIII

Не стану входить в обсуждение того, прав или не прав мой мохевец. Мое ли это дело? Я ведь, как путник, мимоходом вспоминаю о том, что от него слыхал.

Задачей моей было сохранить оттенки его мысли и склад его речи. Если это удалось,— задача моя выполнена.

Многое еще рассказал мне мой мохевец, но не все его рассказы стоит печатать во избежание всякого рода случайностей... Скажу только, что своими речами он дал мне понять, какая боль терзает его сердце.

Я угадал, мой мохевец, каким жалом ты ужален! «Мы принадлежали самим себе», — сказал ты. Я услышал, но едва донеслось это до меня, как какая-то внезапная боль пробежала от мозга до сердца; там, в сердце вырыла себе могилу и схоронилась. Доколе же суждено этой боли оставаться в моем сердце, доколе? Ах, доколе, доколе? Любимый мой край, земля моя, дай мне ответ!

1861 г

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел история












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.