Библиотека

Теология

Конфессии

Иностранные языки

Другие проекты







Ваш комментарий о книге

Миллер Г. Книги в моей жизни

ОГЛАВЛЕНИЕ

I. они были живы и они говорили со мной

Я СИЖУ В МАЛЕНЬКОЙ КОМНАТЕ, ОДНА СТЕНА КОТОрой теперь полностью уставлена книгами. Впервые мне выпало удовольствие поработать с чем-то похожим на книжную коллекцию. Здесь, вероятно, не более пятисот томов, но большей частью они выбраны мною. Впервые с тех пор, как я начал карьеру писателя, меня окружает большое число книг, которые мне всегда хотелось иметь. Впрочем, я считаю скорее благоприятным, чем неблагоприятным тот факт, что в прошлом мне пришлось создавать большую часть моих книг, не пользуясь услугами библиотеки.

Первое, что ассоциируется у меня с чтением книг, - это борьба за них. Не за обладание ими, прошу понять меня правильно, а за право просто получить их. Едва лишь страсть овладевала мною, как на моем пути возникали бесчисленные препятствия. Та книга, которую мне хотелось взять в библиотеке, всегда оказывалась на руках. И, естественно, у меня никогда не было денег, чтобы купить ее. Было просто невозможно получить разрешение в библиотеке по соседству - мне было тогда восемнадцать или девятнадцать лет, - чтобы мне выдали такую "развратную" книгу, как "Исповедь безумца" Стрин-дберга. В те времена запрещенные для молодых людей книги украшались звездочками - одной, двумя или тремя - в зависимости от степени приписанной им аморальности. Подозреваю, что этот метод практикуется до сих пор. И надеюсь на это, поскольку не знаю лучшего средства возбудить любопытство, чем подобные тупые запреты и классификация.

Что делает книгу живой? Как часто об этом спрашивают! На мой взгляд, ответ прост. Книга живет благодаря страстной рекомендации одного читателя другому. Ничто не может задушить этот основной импульс в человеке. Несмотря на мнения циников и мизантропов, я убежден, что человеку всегда будет свойственно стремление делиться своими глубочайшими переживаниями.

Книги принадлежат к числу тех немногих вещей, которые вызывают глубокую любовь. И чем лучше человек, тем охотнее делится он самыми любимыми своими сокровищами. Праздно лежащая на полке книга представляет собой впустую растраченный боезапас. Подобно деньгам, книги должны постоянно обращаться. Занимайте и давайте взаймы как можно больше - это относится и к деньгам, и к книгам! Особенно же к книгам, поскольку книги бесконечно важнее денег. Книга - не только друг, она создает новых друзей. Если вы владеете умной и тонкой книгой, она вас обогащает. Но если вы пустите ее в обращение, она обогатит вас в троекратном размере.

И здесь меня охватывает неудержимое желание дать вам бесплатный совет. А именно: читайте как можно меньше - отнюдь не как можно больше! О, можете не сомневаться, я всегда завидовал тем, кто с головой погрузился в книги. Я тоже втайне мечтал наброситься на все те книги, с которыми долго забавлялся в воображении. Но я знаю, что значение имеет не это. Теперь я знаю, что мне не нужно было читать и десятой доли того, что я прочел. Самое сложное в жизни - это научиться делать лишь то, что несомненно полезно и жизненно важно для вашего блага.

Есть прекрасный способ проверить ценность и разумность моего совета. Натолкнувшись на книгу, которую вам хотелось бы прочесть или, как вам кажется, вы должны прочесть, отложите ее в сторону на несколько дней. Но размышляйте о ней столь интенсивно, как только можете. Пусть название и имя автора не выходят у вас из головы. Подумайте, что вы сами могли бы написать, будь у вас такая возможность.

Задайте себе самым серьезным образом вопрос, действительно ли вам необходимо добавить это сочинение в кладовую ваших знаний или к запасу ваших наслаждений. Попробуйте представить себе, что произойдет, если вы откажетесь от этого дополнительного просвещения или удовольствия. Затем, если вы убедитесь, что должны прочесть эту книгу, отметьте необыкновенную проницательность, проявленную вами в данном случае. Оцените также малую значимость книги, ведь какой бы она ни была занимательной, на самом деле в ней содержится очень мало действительно нового для вас. Если вы будете честны с собой, то поймете, что масштаб вашей личности увеличился благодаря простой попытке противостояния собственным импульсам.

Несомненно, подавляющее большинство книг повторяют друг друга. Только немногие оставляют впечатление оригинальных по стилю или по содержанию. Совсем мало книг уникальных - их, быть может, меньше пятидесяти из всей сокровищницы мировой литературы. В одном из своих последних автобиографических романов Блез Сандрар говорит, что Реми де Гурмон10, благодаря своей образованности и пониманию этой присущей большинству книг однотипности, сумел отобрать и прочесть все, что заслуживает внимания в литературе. Сам же Сандрар - кто бы мог подумать? -читатель просто поразительный. Большинство писателей он читает на их родном языке. И этого мало: если автор ему нравится, он читает все, что написал этот человек, а также его письма и все книги, написанные о нем. Мне кажется, в наше время это случай почти беспримерный. Ведь он не только читает много и вдумчиво, но и сам написал великое множество книг. Если уж дано, то все. Ведь Сандрар еще и человек действия, авантюрист и исследователь, прекрасно знающий, как королевским образом "расточать" свое время. В каком-то смысле это Юлий Цезарь литературы.

Как-то раз по просьбе французского издательства Гал-лимар я составил список из ста книг*, которые, по моему мнению, оказали на меня самое сильное влияние. Надо сказать, это странный список, куда вошли такие несовместимые на

См Приложение (примеч автора).

звания, как "Плохой мальчик Пека", "Письма Махатм" и "Остров Питкерн". Первую из них, бесспорно, "плохую" книгу, я прочел в детстве. И решил внести ее в список, потому что ни над одной книгой не хохотал так, как над этой. Позднее, уже подростком, я совершал периодические набеги на местную библиотеку, чтобы нарыть книжек на полке с табличкой "Юмор". Как же мало оказалось таких, которые действительно были смешными! Этот раздел литературы отличается прискорбной скудостью и тупоумием. Кроме "Гекльберри Финна", "Золотого горшка", "Лисистраты", "Мертвых душ", двух-трех рассказов Честертона, "Юноны и павлина", я и назвать-то ничего не могу - и не вижу никаких выдающихся достижений в сфере юмора. Правда, у Достоевского и Гамсуна есть отдельные места, которые смешат меня до слез, - но это лишь отдельные места. Профессиональные юмористы, а имя им легион, наводят на меня смертную скуку. Книги о юморе, например, Макса Истмена, Артура Кёстлера или Бергсона", также кажутся мне ужасными. Если бы сам я сумел написать хоть одну юмористическую книгу, прежде чем умру, то это было бы большим достижением. У китайцев порой встречается такое чувство юмора, которое мне очень близко, очень дорого. Особенно это относится к их поэтам и философам.

В детских книгах, оказывающих на нас самое сильное влияние - я имею в виду волшебные сказки, легенды, мифы, аллегории, - юмор, к несчастью, полностью отсутствует. Похоже, их главные составляющие - это ужас и трагедия, вожделение и жестокость. Но именно при чтении этих книг развивается способность к воображению. Чем старше мы становимся, тем реже встречаемся с фантазией и воображением. Мы обречены тащить лямку скучной работы, которая становится все более монотонной. Ум впадает в такое оцепенение, что лишь необыкновенная книга может вывести его из состояния равнодушия и апатии.

В детском чтении есть один значительный фактор, о котором мы склонны забывать, - физическое окружение чтения. Как отчетливо через много лет вспоминается запах любимой книги, шрифт, переплет, иллюстрации и тому подобное. Как легко определяется место и время первого прочтения. Некоторые книги ассоциируются с болезнью, некоторые - с плохой погодой, некоторые - с наказанием, некоторые - с наградой. Когда вспоминаешь эти события, внешний и внутренний мир сливаются. Такие книги, несомненно, становятся "событиями" в жизни человека.

Есть и еще одно обстоятельство, которое отличает детское чтение от более позднего, - это отсутствие выбора. Книги, которые читаешь в детстве, тебе навязаны. Счастлив ребенок, имеющий мудрых родителей! Тем не менее сила некоторых книг настолько велика, что даже невежественные родители мимо них не проходят. Кто не читал в детстве "Синдбада-морехода", "Ясона и Золотое руно", "Али-Бабу и сорок разбойников", "Сказки" братьев Гримм и Андерсена, "Робинзона Крузо", "Путешествия Гулливера" и им подобные?

И кто, спрашиваю я, не испытывал того неизъяснимого трепета, когда много лет спустя перечитывал первых своих любимцев? Совсем недавно, после почти пятидесятилетнего перерыва, я вновь открыл книгу Хенти "Северный лев". Какое это было потрясение! В детстве Хенти был моим любимым автором. На каждое Рождество родители дарили мне около десятка его книг. Должно быть, я прочел все его благословенные книги еще до четырнадцати лет. Сейчас, и это совершенно поразительно, я могу взять любую его книгу и ощутить то же чарующее наслаждение, какое испытывал в детстве. Он не пытался "подладиться" под своего читателя. Скорее, он стремился войти с ним в личные отношения. Полагаю, всем известно, что Хенти писал исторические романы. Для ребятишек моего времени они были жизненно необходимы, так как позволяли нам впервые приобщиться к всемирной истории. "Северный лев", к примеру, повествует о Густаве-Адольфе и Тридцатилетней войне. Именно там появляется странная, загадочная фигура Валленштейна. Когда я недавно дошел до страниц, посвященных Валленштейну, мне показалось, будто я прочел их всего несколько месяцев назад. Закрыв книгу я написал одному из друзей, что именно на страницах о Валленштейне мне впервые встретились слова "судьба" и "астрология". Слова многозначительные, во всяком случае для мальчика.

Я начал с разговора о моей "библиотеке". Мне сравнительно поздно довелось с удовольствием почитать о жизни и эпохе Монтеня. Подобно нашему времени, это был век нетерпимости, преследований и массовой резни. Разумеется, я часто слышал об отходе Монтеня от активной жизни, о его преданности книгам, о спокойном и разумном существовании, столь обогатившем его душу. Конечно, об этом человеке вполне можно сказать, что он владел настоящей библиотекой! На какое-то мгновение я ему позавидовал. Если бы, подумал я, за моим правым плечом в этой маленькой комнатке разместились бы все книги, которые я обожал ребенком, подростком, молодым человеком, как я был бы счастлив! У меня всегда была привычка исписывать все поля любимых мною книг. Как замечательно было бы, думал я, увидеть эти заметки вновь, вспомнить мысли и чувства, испытанные много лет тому назад. Я подумал об Арнольде Беннете12, о выработанной им прекрасной привычке вклеивать в конец каждой книги, которую он читал, несколько чистых страничек, куда по ходу чтения он мог вносить свои замечания и впечатления. Всегда любопытно узнать, каким ты был, как вел себя, как реагировал на мысли и поступки в разные периоды своего прошлого. Заметки на полях дают возможность легко раскрыть прежнее "я".

Когда сознаешь, сколь огромную эволюцию претерпевает человек за время своей жизни, невольно спрашиваешь себя: "Жизнь действительно прекращается со смертью тела? Не жил ли я прежде? Не появлюсь ли я вновь на земле или, возможно, на какой-нибудь другой планете? Быть может, я столь же вечен, как и все остальное во вселенной?" Возможно также, ты вынужден будешь задать себе и куда более важный вопрос: " Усвоил ли я урок свой здесь, на земле?"

Я с удовольствием отметил, что Монтень часто говорит о своей плохой памяти. Он утверждает, что был неспособен пересказать содержание или даже припомнить свои впечатления от некоторых книг, многие из которых были им прочитаны не один, а несколько раз. Я убежден, однако, что у него должна была быть хорошая память в других вещах. Почти каждый имеет память недостаточную и с изъянами. Люди, способные обильно и точно цитировать тысячи прочитанных ими книг, излагать во всех деталях сюжетную линию какого-нибудь романа, приводить имена и даты исторических событий, обладают чудовищной памятью, которая всегда внушала мне отвращение. Я принадлежу к тем, кто имеет слабую память в некоторых вещах и сильную - в других. Короче говоря, такую память, которая нужна мне. Если я действительно хочу что-то запомнить, мне это вполне удается, хотя требует немало времени и значительных усилий. Я на этот счет спокоен, ибо знаю, что ничего не теряю. Но я знаю также, что очень важно культивировать "забывчивость". Я никогда не забываю вкус, запах, аромат, атмосферу, равно как и подлинную значимость той или иной вещи. Есть только один вид памяти, который мне хотелось бы сохранить, - память прустов-ского типа. Мне достаточно знать, что существует такая безупречная, полная, точная память. Часто ли случается, что, заглянув в прочитанную давно книгу, вдруг натыкаешься на места, где каждое слово обладает обжигающим, незабвенным, вечно живым звучанием? Недавно, при завершении рукописи второго тома "Розы Распятия", мне пришлось заглянуть в мои выписки из "Заката Европы" Шпенглера, сделанные много лет назад. Там были некоторые места, должен сказать, в немалом количестве, где стоило лишь мне прочесть начальные слова, и остальные следовали за ними, словно музыка. Смысл некоторых слов забылся, равно как и значение, которое я им некогда придавал, но не сами слова. Каждый раз, когда мне попадались эти места и я перечитывал их вновь и вновь, язык становился все более ярким, все более многозначительным, все более насыщенным тем таинственным звучанием, которое любой великий писатель придает своему языку и которое становится знаком его уникальности. Во всяком случае, я был так поражен жизненностью и гипнотическим характером этих мест из Шпенглера, что решил привести многие из них целиком. Это был своеобразный эксперимент между мной и моими читателями - эксперимент, который я должен был проделать. Избранные для цитирования фразы стали моими собственными, и я чувствовал, что обязан передать их дальше. Разве не обрели они в моей жизни такое же значение, как случайные встречи, кризисы и события, описанные мной как мои собственные? Почему не передать дальше цельного Освальда Шпенглера1", если уж он превратился в событие моей жизни? Я принадлежу к тем читателям, которые время от времени делают длинные выписки из прочитанных ими книг. Я нахожу эти цитаты везде, едва лишь начинаю копаться в своих заметках. К счастью или к несчастью, они не всегда оказываются у меня под рукой. Иногда я трачу целые дни, стараясь припомнить, куда спрятал их. Так однажды, открыв одну из моих парижских записных книжек с целью посмотреть что-то другое, я натолкнулся на одну из тех выписок, что живут со мной многие годы. Это цитата из Готье, приведенная Хевло-ком Эллисом в предисловии к роману "Наоборот". Начинается она так: "Автор "Цветов зла" любил стиль, ошибочно названный декадентским, который представляет собой не что иное, как искусство, достигшее той крайней степени зрелости, которая плодоносит под лучами заходящего солнца стареющих цивилизаций: изысканный, усложненный стиль, наполненный тенями и поисками, постоянно стремящийся выйти за пределы языка, заимствующий слова из всех словарей, краски - из всех палитр, звуки из всех клавиатур..." Дальше идет сентенция, которая всегда действует как внезапно вспыхнувший семафор: "Декадентский стиль есть предельное высказывание Слова, призванного к финальному выражению и загнанного в его последнее убежище".

Подобные изречения я часто записывал крупными буквами и помещал над моей дверью, чтобы друзья, уходя от меня, обязательно прочли их. Некоторые люди подчиняются противоположному побуждению - и утаивают эти драгоценные откровения. Моя же слабость в том, чтобы всякий раз кричать с верхушки крыши об открытиях, которые кажутся мне жизненно важными. К примеру, дочитав какую-нибудь удивительную книгу, я почти всегда сажусь за стол и пишу письма друзьям, иногда авторам, изредка издателю. То, что я пережил по ходу чтения, становится темой моих повседневных разговоров, входит даже в состав поглощаемой мной еды и питья. Я назвал это слабостью. Быть может, это не так. "Плодитесь и размножайтесь!" - велел нам Господь. Грэм Хоу, автор "Воинственного танца", выразился иначе и, полагаю, лучше. "Творите и делитесь с ближним" - вот его совет. И хотя чтение на первый взгляд не кажется похожим на акт творения, в глубоком смысле это именно так. Без читателя-энтузиаста, реального двойника автора и часто его тайного соперника, книга обречена умереть. Человек, расточающий хвалу определенной книге, умножает не только ее жизнь, но и сам акт творения. Он вдыхает дух в других читателей. Он повсюду поддерживает дух творчества. Сознает он это или нет, но то, что он делает, есть труд, восхваляемый Господом. Ведь хороший читатель, подобно хорошему писателю, знает, что все происходит из одного источника. Он знает, что не смог бы разделить личный опыт или иного автора, если бы не был подобен ему до мозга костей. Говоря об авторе, я имею в виду Автора с большой буквы. Писатель, несомненно, лучший из читателей, так как при сочинении или, как уже было сказано, "творении" он всего лишь читает и расшифровывает великую весть творения, открывшуюся ему по доброте Господней.

В Приложении читатель найдет список авторов и названий - список откровенный и необычный*. Я упоминаю об этом потому, что считаю важным с самого начала подчеркнуть связанный с чтением психологический феномен, о котором почти ничего не говорится в большинстве работ на данную тему. А именно: многие из тех книг, что постоянно пребывают в сознании человека, никогда не были им прочитаны. Иногда это становится на удивление важным. Существуют по меньшей мере три категории подобных книг. К первой относятся книги, которые человек искренне намеревается прочесть, но, по всей видимости, не прочтет никогда; ко второй относятся книги, которые, как кажется человеку, ему нужно прочесть, поэтому некоторые из них он, несомненно, до своей смерти все-таки прочтет; к третьей относятся книги, о которых много говорят и пишут, однако сами они остаются непрочитанными, поскольку ничто, кажется, не способно сломать воздвигнутую вокруг них стену предубеждения.

Первая категория включает в себя сочинения монументальные и большей частью классические, по поводу которых обычно стыдятся, что не читали их: громадные тома, за которые берешься время от времени - лишь для того, чтобы отбросить в убеждении, что читать их невозможно. Список варьируется в зависимости от личных склонностей. Для меня,

Он состоит из прочитанных мною книг и тех. которые я все еще надеюсь прочесть (примеч. автора).

если ограничиться только самыми выдающимися именами, он состоит из произведений таких прославленных авторов, как Гомер, Аристотель, Фрэнсис Бэкон, Гегель, Руссо (за исключением "Эмиля"), Роберт Браунинг, Сантаяна. Во вторую категорию я включаю "Аравийскую пустыню"14, "Историю упадка и разрушения Римской империи", "Сто двадцать дней Содома", "Записки" Казаковы, "Мемуары" Наполеона, "Историю Французской революции" Мишле. В третью "Дневник" Пениса, "Тристрама Шенди", "Вильгельма Мейстера", "Анатомию меланхолии", "Красное и черное", "Мария-эпикурейца", "Воспитание Генри Адамса".

Порой случайного упоминания об авторе, которого ты так и не собрался прочесть или же оставил всякую мысль о том, что когда-либо прочтешь, скажем, ссылки в книге обожаемого тобой писателя или слов друга, также любящего читать, -достаточно, чтобы броситься на поиски книги, посмотреть на нее новым взглядом и понять, что она принадлежит к числу твоих. Однако чаще бывает, что книга, которую ставишь невысоко или сознательно отвергаешь, так и остается непрочитанной. Некоторые темы, некоторые особенности стиля или ассоциации, по неудачному стечению обстоятельств намертво приклеившиеся к самим названиям некоторых книг, порождают почти непреодолимое отвращение. Ничто на свете, к примеру, не заставит меня обратиться вновь к "Королеве фей" Спенсера, которую я начал в колледже и, к счастью, забросил, поскольку покинул это заведение весьма поспешно. Более никогда не прочту я ни единой строчки Эдмунда Бёрка, или Аддисона, или Чосера, хотя последний из названных, как мне кажется, все-таки заслуживает внимания. Сомневаюсь, чтобы я взялся вновь за двух других авторов - Расина и Корнеля, хотя Корнель интригует меня благодаря недавно прочитанному блестящему эссе о "Федре" в книге "Фалды клоуна"*. С другой стороны, есть книги, заложившие основы литературы, но при этом столь далекие от личных размышлений и опыта, что становятся "неприкасаемыми". Некоторые авторы, которых считают

Под редакцией Уоллеса Фоули. Подзаголовок: "Исследование любви в литературе"; Деннис Добсон; Лондон, 1947 (примеч. автора).

оплотом нашей западной культуры со всеми ее особенностями, более чужды мне по духу, чем китайцы, арабы или примитивные народы. Некоторые из самых захватывающих литературных произведений порождены культурами, которые не оказали непосредственного влияния на наше развитие. К примеру, из волшебных сказок наиболее мощное влияние оказали на меня японские, с которыми я познакомился благодаря книге Лафкадио Херна, одной из самых экзотических фигур в американской литературе. Когда я был ребенком, ничто не привлекало меня больше, чем истории из "Арабских ночей". Фольклор американских индейцев оставляет меня равнодушным, тогда как африканский фольклор близок мне и дорог*. И как я уже много раз повторял, когда я читаю китайскую литературу (исключая Конфуция), мне кажется, что это написано моими собственными предками.

Я сказал, что иногда на поиски погребенной книги пускаешься благодаря какому-нибудь уважаемому писателю. "Как! Он любит такую книгу!" - говорите вы себе, и барьеры тут же падают, ум ваш не только открыт и благосклонен, но прямо-таки пылает. Часто случается, что интерес к мертвой книге пробуждает в вас не друг со сходными вкусами, а случайный знакомый. Порой этот человек производит впечатление олуха, и кажется удивительным, что в память запала книга, которую он рекомендовал - или даже не рекомендовал, а просто упомянул по ходу разговора как "странную". В рассеянном состоянии духа или обыкновенного безделья внезапно всплывает воспоминание об этом разговоре, и мы готовы взять книгу на испытательный срок. Тогда наступает миг откровения - шок открытия. Примером такого рода служит для меня "Грозовой перевал". Книгу эту хвалили при мне столь много и столь часто, что я решил: английский роман - да еще написанный женщиной! - не может быть так хорош, как о нем говорят. И вот однажды друг, чей вкус казался мне поверхностным, обронил несколько многозначительных слов по этому поводу. Хотя я постарался сразу выкинуть из памяти его суждение, яд проник в меня. Сам того не сознавая, я вынашивал тайное намерение заглянуть когда-нибудь в эту прослав

См. "Негритянскую антологию" Сандрара (примеч. автора).

ленную книгу. Наконец, всего несколько лет назад, Джин Вар-да вручил мне ее". Я прочел ее залпом, крайне удивленный, как, полагаю, многие до меня, изумительной мощью и красотой. Да, это один из самых великих англоязычных романов. А я, из гордости и предубеждения, едва не упустил возможность прочесть его.

Совершенно другая история произошла с книгой "О граде Божием". Много лет назад я, как и все, прочел "Исповедь" Блаженного Августина. И она произвела на меня глубокое впечатление. Потом, в Париже, кто-то всучил мне "Град Божий" в двух томах. Я нашел его не только смертельно скучным, но местами чудовищно смешным. Один английский книготорговец, услышав - к своему удивлению, конечно, - от одного из наших общих друзей, что я прочел этот труд, известил меня, что даст хорошую цену за одну лишь аннотацию к нему. Я сел читать его снова, заставляя себя исписывать поля обильными комментариями - в большинстве своем уничижительными, и, потратив около месяца на эту дурацкую работу, отправил книгу в Англию. Двадцать лет спустя я получил открытку от этого самого книготорговца, где он сообщал, что надеется вскоре прислать мне сигнальный экземпляр, так как наконец-то отыскал издателя. Больше я о нем ничего не слышал. Drole d'histoire!"

На протяжении всей моей жизни слово "исповедь", вынесенное в заголовок, всегда притягивало меня, как магнит. Я уже упоминал "Исповедь безумца" Стриндберга. Теперь нужно упомянуть знаменитую книгу Марии Башкирцевой1' и "Исповедь двух братьев" Поуисов. Есть, однако, некоторые прославленные исповеди, которые мне так и не удалось одолеть. Одна принадлежит Руссо, другая - Де Квинси. Совсем недавно я предпринял еще одну попытку прочесть "Исповедь" Руссо, но через несколько страниц оставил это занятие. С другой стороны, я твердо намерен ознакомиться с его "Эмилем" - когда найду издание с удобочитаемым шрифтом. То немногое, что я прочел, показалось мне чрезвычайно привлекательным.

' Он же дал мне еще одну изумительную книгу- - "Гептамерон" художника Джордже де Кирико (примеч. автора) "Странная история (фр)

Я считаю, что самым прискорбным образом ошибаются те, кто утверждает, будто фундаментом знаний, или культуры, или чего бы то ни было обязательно являются те классики, которые находятся в каждом списке "лучших" книг. Я знаю, что во многих университетах целые программы базируются на подобных, тщательно составленных списках. По моему мнению, каждый человек должен выстроить собственный фундамент. Суть индивидуальности в том и состоит, что она уникальна. Каким бы ни был материал, определивший само существование нашей культуры, каждый человек должен решить для себя, что именно он возьмет и воспримет, дабы сформировать свою собственную судьбу. Отобранные профессорами великие произведения представляют собой их выбор. Интеллектуалы подобного сорта по природе своей склонны воображать, будто им предназначено стать нашими проводниками и наставниками. Может случиться и так, что мы, если предоставить нас самим себе, со временем примем их точку зрения. Однако нет более верного способа провалить такую возможность, как обнародовать списки избранных книг - так называемых основ. Человек должен пройти собственный путь. Первым делом ему нужно познакомиться с миром, в котором он живет и которым пользуется. Ему не следует пугаться, что он читает слишком много или слишком мало. К чтению он должен относиться так же, как к пище или физическим упражнениям. Хорошего читателя притягивают хорошие книги. От своих современников он узнает, что есть вдохновенного, или познавательного, или просто забавного в литературе прошлого. Он будет получать удовольствие, совершая подобные открытия сам и по-своему. Не могут быть утеряны или забыты достоинство, очарование, красота, мудрость. Но любая вещь теряет всякую ценность, всякое очарование и притягательность, если к ней тащат за волосы. Разве не замечали вы, умудренные пережитой головной болью и разочарованием: чем меньше навязываешь книгу другу, тем лучше? Если вы слишком расхваливаете какую-нибудь книгу, то пробуждаете сопротивление в вашем слушателе. Следует знать, когда и в каком объеме давать дозу - а также повторять ее или нет. Как на это часто указывали, индийские и тибетские гуру на протяжении веков практиковали высокое искусство расхолаживать своих пылких кандидатов в ученики. Сходную стратегию можно применять и в том, что касается чтения книг. Расхолодите человека надлежащим образом, то есть не теряя из виду заданную цель, и вы тем самым выведете его на правильную дорогу куда быстрее. Важно не какие книги и какой опыт нужны человеку, а то, что он сам вносит в них.

Из всего, что есть в жизни непостижимого, самое загадочное то, что мы называем влияниями. Несомненно, влияния подчиняются закону тяготения. Но следует помнить, что нас тянет в определенную сторону потому, что мы устремляемся, быть может, сами того не сознавая, именно в эту сторону. Очевидно, что мы не находимся во власти любого влияния. Но мы не всегда знаем, какие силы и факторы влияют на нас в тот или иной период нашей жизни. Некоторые люди не способны познать себя или определить мотивы своего поведения. В сущности, большинство людей. Другие же обладают столь ясным, столь четким пониманием своей судьбы, что им и выбирать, кажется, не нужно: они создают влияния, необходимые для достижения их целей. Я намеренно употребил слово "создают", ибо есть поразительные примеры того, как личность буквально вынуждена создавать нужные влияния. Мы вступаем здесь в странную область. Я решил ввести столь трудный для понимания элемент по той причине, что там, где дело касается книг, как и друзей, возлюбленных, приключений, открытий, все чрезвычайно запутано. Желание прочесть книгу часто провоцируется неожиданной случайностью. Начать с того, что все происходящее с человеком есть следствие обстоятельств. Выбранные им для чтения книги не являются исключением. Он может прочесть "Жизнеописания" Плутарха или "Пятнадцать решающих сражений в мировой истории" потому, что обожаемая тетушка сунула ему их под нос. Он может не прочесть их, если ненавидит свою тетку. Как получается, что из тысячи названий, которые попадают в поле зрения даже в раннем детстве, кто-то безоговорочно склоняется к одним авторам, а кто-то к другим? Книги, которые читает человек, определяются тем, что это за человек. Допустим, человека оставляют в комнате наедине с книгой, единственной книгой: из этого вовсе не следует, что он обязательно прочтет ее просто потому, что ему больше нечем заняться. Если книга ему противна, он ее отбросит, невзирая на то, что будет сходить с ума от безделья. Некоторые люди по ходу чтения внимательнейшим образом читают все сноски, тогда как другие на них даже не смотрят. Некоторые люди готовы предпринять опасное путешествие, чтобы прочесть книгу, одно заглавие которой заинтриговало их. Приключения и открытия Никола Фламмеля16, связанные с желанием прочесть "Книгу Авраама-Еврея", составляют одну из золотых страниц в истории литературы.

Как я уже говорил, случайная реплика друга, неожиданная встреча, сноска, болезнь, одиночество, странные причуды памяти - словом, тысяча и одна вещь могут побудить человека к поискам книги. Бывают периоды в жизни, когда ты отметаешь любые замечания, намеки или советы. И бывают периоды, когда срываешься с места, словно ошпаренный. Чтение - одно из величайших искушений для писателя, когда он занят созданием новой книги. Мне кажется, что в тот момент, как я начинаю писать, у меня разгорается также и страсть к чтению. Вообще, вследствие какого-то извращенного инстинкта, в тот момент, как я берусь за новую книгу, меня распирает желание заняться тысячью разных дел - не от желания, как это часто случается, уклониться от работы. Я открыл, что могу писать и одновременно делать другие вещи. Когда человека охватывает импульс к созиданию, он становится - по крайней мере так было со мной - созидательным во всех сферах разом.

Должен признаться, что чтение оказалось самым сладостным и одновременно самым пагубным занятием в те дни, когда у меня еще не возникало помыслов писать. Оглядываясь назад, я думаю, что чтение было чем-то вроде наркотика, который поначалу стимулирует, а затем ввергает в депрессию и паралич. Едва лишь я начал серьезно писать, привычное чтение изменилось. В него проник новый элемент. Я бы сказал, оплодотворяющий элемент. В молодые годы, когда я отбрасывал ту или иную книгу, мне часто казалось, что я сам могу сделать гораздо лучше. Чем больше я читал, тем более становился критичен. Меня уже ничто не удовлетворяло. Постепенно я начал презирать книги - а также их авторов. И часто безжалостно обличал писателей, которых больше всего любил. Разумеется, всегда была горстка авторов, чья магическая сила сбивала меня с толку и никак мне не давалась. Когда мне самому пришла пора измерить свои возможности выражения, я принялся перечитывать этих "чародеев" новыми глазами. Я читал хладнокровно, используя все свои аналитические способности. С целью - хотите верьте, хотите нет - украсть у них их тайну. Да, я был тогда настолько наивен, что верил, будто могу узнать, как ходят часы, если разберу их до последнего винтика. Но, хотя вел я себя как глупый и тщеславный мальчишка, этот период оказался одним из самых благодарных из всех моих книжных запоев. Я понял кое-что насчет стиля, искусства повествования, воздействия на читателя и как его достичь. Лучше всего я усвоил, что в создании хорошей книги действительно заключена тайна. К примеру, сказать, что стиль - это человек, значит не сказать почти ничего. Даже когда мы имеем человека, мы не имеем почти ничего. В человеке все уникально и непостижимо: как он пишет, как разговаривает, как ходит, как все делает. Однако придавать этому большого значения не стоит. Самая важная вещь - настолько очевидная, что на нее сплошь и рядом не обращают внимания, - состоит не в том, чтобы удивляться подобным материям, а в том, чтобы выслушать человека и позволить его словам действовать на вас, изменять вас, все больше и больше делать вас тем, чем вы на самом деле являетесь.

Самый важный фактор в оценке любого искусства - его воздействие. Это изумление и упоение ребенка, впервые соприкоснувшегося с миром книг; это восторг и отчаяние юноши, открывающего "своих" авторов; но куда более значимыми, поскольку сочетаются с ними, являются другие, действующие острее и продолжительнее элементы, а именно: восприятия и рефлексии зрелого человека, посвятившего свою жизнь делу, созиданию. Когда читаешь письма Ван Гога брату, поражаешься тому, сколь много сумел он вместить в них за свою короткую и бурную карьеру художника: здесь и размышления его, и анализы, и сравнения, и восторженные замечания, и критические оценки. Для художников здесь нет ничего необычного, но у Ван Гога это достигло масштабов поистине героических. Ван Гог наблюдал не только природу, людей, предметы, но также и картины других, изучая их методы, технику, стиль и подходы. Он много и серьезно размышлял над тем, что наблюдал, и эти мысли вкупе с наблюдениями пропитали его творчество. Он отнюдь не был примитивным или "диким". Подобно Рембо, он ближе всех подошел к состоянию "стихийного мистика".

Я отнюдь не случайно выбрал художника, а не писателя, чтобы пояснить свою мысль. Вышло так, что Ван Гог, не имевший никаких литературных претензий, написал одну из величайших книг нашего времени, причем сам он даже и не сознавал, что пишет книгу. Жизнь его, представленная в письмах, содержит больше откровений и волнует сильнее, чем какое бы то ни было произведение искусства, - сильнее, я бы сказал, чем подавляющее большинство знаменитых исповедей или автобиографических романов. Он откровенно, ничего не утаивая, рассказывает нам, повествуете своей душевной борьбе и муках. Он обнаруживает редкое понимание ремесла художника, хотя его чаще превозносят за страстность и умение видеть, нежели за знание основ мастерства. Его жизнь - урок на все времена, так как в ней становятся ясными ценность и смысл призвания. Ван Гог в одно и то же время - смиренный ученик, студент, возлюбленный, брат всех людей, критик, аналитик и создатель великих творений. Как мало людей, о которых мы можем это сказать! Возможно, он был помешанным или, скорее, одержимым, но он не был фанатиком, трудившимся в полном мраке. Достаточно сказать, что он обладал редкой способностью критически оценивать и судить собственные работы. Ведь он оказался куда лучшим критиком и судьей по сравнению с людьми, профессия которых, к несчастью, состоит в том, чтобы критиковать, судить и осуждать.

Чем больше я читаю, тем больше понимаю, что пытаются сказать мне другие в своих книгах. Чем больше я пишу, тем снисходительнее становлюсь по отношению к моим собратьям-писателям. (Исключая "плохих" писателей, так как с ними я не желаю иметь никакого дела.) Но с теми, кто искренен, с теми, кто честно стремится выразить себя, я гораздо более мягок и терпим, чем в те дни, когда не написал еще ни одной книги. Я могу чему-то набиться у самого жалкого писателя при условии, что он творит на пределе своих сил. И я действительно очень многому научился у некоторых "жалких" писателей.

Читая их книги, я вновь и вновь поражался их свободе и дерзости, которые почти невозможно вернуть обратно, как только оказываешься "в упряжке", как только приходит знание законов и границ ремесла. Но лишь при чтении любимых авторов начинаешь полностью сознавать всю ценность самого процесса в искусстве письма. Тогда читаешь, глядя во все глаза. И, никоим образом не теряя способность просто наслаждаться, постигаешь изумительное восхождение духа. При чтении таких писателей элемент тайны никогда не уходит, но заключающий их мысли сосуд становится все более и более прозрачным. С восторгом осушив его, возвращаешься к своей работе возрожденным. Критика преобразуется в благоговение. И начинаешь молиться так, как никогда прежде не молился. Ты молишься уже не за себя, а за брата Жионо18, брата Сандрара, брата Селина - в сущности, за всю когорту собратьев-авторов. И безоговорочно признаешь уникальность своего собрата-художника, понимая, что только через эту уникальность утверждается общность. Ты больше не спрашиваешь, что отличает тебя от любимого автора, а, напротив, хочешь найти больше общего. Даже самый заурядный читатель испытывает подобное стремление. Разве не говорит он, дочитав последнюю книгу своего любимого автора: "Почему бы ему не написать побольше книг!" А если после недавно умершего автора вдруг обнаруживают забытую рукопись, связку писем или неизвестный дневник, какой поднимается восторженный крик! Как все радуются даже крошечному посмертному фрагменту! Даже обрывок счета, просмотренного автором, и тот вызывает в нас трепет. Стоит автору умереть, как его жизнь внезапно приобретает для нас особый интерес. Смерть его часто помогает нам увидеть то, что мы не видели, пока он был жив: его жизнь и творения составляли одно целое. Разве не очевидно, что за искусством воскрешения (биографией) скрываются глубокая надежда и вожделение? Нам недостаточно того, что Бальзак, Диккенс, Достоевский обрели бессмертие в своих произведениях, - мы хотим возродить их во плоти. Каждая эпоха прилагает усилия, чтобы сделать великих людей литературы своими, включить их жизнь в свои представления об образцовом и значимом. Порой кажется, что влияние мертвых гораздо сильнее, чем влияние живых. Если бы Спаситель не воскрес, люди, без сомнения, воскресили бы Его своей скорбью и вожделением. Тот русский писатель, который говорил о "необходимости" воскрешения мертвых, говорил искренне.

Они были живы и они говорили со мной! Это самый простой и самый красноречивый способ воздать тем авторам, которые оставались со мной многие годы. Разве не странно так говорить, учитывая, что мы имеем дело - в книгах - со знаками и символами? Как ни одному художнику никогда не удавалось перенести природу на полотно, так ни один автор по-настоящему не может передать нам свою жизнь и свои мысли. Автобиография - это чистейшей воды вымысел. Выдумка всегда ближе к реальности, чем факт. Фабула отнюдь не сущность человеческой мудрости, а ее горькая скорлупа. Можно по-прежнему, во всех разделах и разрядах литературы, разоблачать историю, развенчивать научные мифы, подвергать переоценке эстетические взгляды. Как показывает углубленный анализ, ничто не является тем, чем кажется или чем стремится быть. Мы все еще жаждем.

Они были живы и они говорили со мной! Разве не странно понимать и получать наслаждение от того, что невыразимо? Это не общение посредством слов, это человек соединяется со своим ближним и своим Творцом. И тогда ты вновь откладываешь книгу, и у тебя нет слов. Иногда так бывает потому, что кажется, будто автор "сказал все". Но я думаю сейчас не об этом. Я думаю, что подобное воцарение безмолвия имеет куда более глубокое значение. Из молчания извлечены слова - в молчание они вернутся, если были использованы правильно. В промежутке же происходит нечто необъяснимое: мертвец, назовем вещи своими именами, сам себя оживляет, овладевает вами, и вы, переворачивая страницы, полностью меняетесь. Он сделал это при помощи знаков и символов. Что это как не магическая сила, которой он обладал и, возможно, до сих пор обладает?

Сами того не ведая, мы владеем ключом от рая. Мы много говорим о понимании и общении - не только с такими же, как мы, людьми, но и с умершими, и с теми, кто еще не родился, и с обитателями других сфер, других вселенных. Мы верим, что будут открыты великие тайны. Мы надеемся, что наука - или в крайнем случае религия - укажет нам путь. Мы грезим о жизни в отдаленном будущем, которая будет совершенно не похожа на ту, которую мы знаем; мы наделяем самих себя мистическими способностями. Однако писатели уже доказали не только свою магическую силу, но и существование вселенных, без труда проникающих в нашу маленькую вселенную и столь нам знакомых, как если бы мы посетили их самолично. У этих людей не было "тайных" учителей, которые посвящали их. Они появились на свет от родителей, подобных нашим собственным, они росли в той же среде, что и мы. Что же тогда делает их стоящими особняком? Не одно только воображение, ведь и в других сферах жизни люди проявляли равную силу воображения. Не одно только мастерство, ведь и другие художники используют не менее сложные технические приемы. Нет, в писателе для меня кардинально важной является его способность "эксплуатировать" то громадное безмолвие, что окутывает всех нас. Из всех художников он один в высшей степени сознает, что "в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог". Улавливая дух, наполняющий все творение, он переводит его в знаки и символы. Претендуя на то, чтобы общаться с ближними, он, сам того не ведая, учит нас соединяться с Создателем. Используя язык в качестве инструмента, он показывает, что это не язык вовсе, а молитва. Особого рода молитва, которая ничего не просит у Создателя. "Хвали, душа моя, Господа". Так это звучит - не важно, на каком наречии и по какому поводу. "Буду восхвалять Господа, доколе жив; буду петь Богу моему, доколе семь".

Разве не о "небесном творении" говорится здесь?

Так не будем спрашивать, что делают в потустороннем мире великие и прославленные. Знайте, что они по-прежнему поют хвалу Господу. Здесь, на земле, они просто упражнялись. Там их песни достигают совершенства.

В очередной раз должен я упомянуть русских, тех загадочных писателей девятнадцатого века, которые знали, что есть лишь одна задача, лишь одна высшая радость - установить совершенную жизнь здесь, на земле*.

В 1880 году Достоевский произнес речь о "Миссии России", где сказал' "Стать истинным русским означает стать братом всех людей, всечеловеком. . Наше будущее - во всечеловечности, которая достигается не насилием, а мощью, порожденной нашим великим идеалом - объединением всего человечества" (примеч. автора).

ТОЛЬКО В САМЫЕ ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ Я НАЧАЛ ПЕРЕчитывать - и только некоторые книги. Я могу точно назвать те книги, которые первыми отметил, чтобы перечесть: "Рождение трагедии", "Вечный муж", "Алиса в Стране чудес", "Императорская оргия", "Мистерии" Гамсуна. Как я уже не раз говорил, Гамсун - это один из тех авторов, которые оказали жизненно важное влияние на меня как писателя. Ни одна из его книг не заинтересовала меня столь же сильно, как "Мистерии". В тот период, о котором уже было сказано выше, когда я начал разбирать по косточкам своих любимых авторов, чтобы открыть тайную силу их волшебства, мое внимание привлекли следующие люди: прежде всего Гамсун, затем Артур Мейчен19, затем Томас Манн. Когда я дошел до "Рождения трагедии", я вспомнил, как был буквально оглушен магической властью Ницше над словом. Лишь несколько лет назад - спасибо за это Эве Сайкльяноу - я вновь подпал под очарование этой поразительной книги.

Я только что упомянул Томаса Манна. В течение целого года я жил вместе с Гансом Касторпом из "Волшебной горы" как с живым человеком, могу даже сказать, как с кровным братом. Но очень меня интересовало и никак мне не давалось в тот "аналитический" период, о котором я говорил, искусство Манна как автора коротких рассказов или новелл. В то время "Смерть в Венеции" казалась мне недостижимым образцом рассказа. Однако через несколько лет мое мнение о Томасе Манне и его "Смерти в Венеции", в частности, радикально изменилось. Это довольно занятная история, вероятно, стоит того, чтобы ее рассказать. Вот как все произошло... В первые мои дни в Париже я познакомился с очень обаятельным и совершенно беспардонным человеком, которого считал гением. Его звали Джон Николе. Он был художником. Как многие ирландцы, он владел даром слова. Слушать его было исключительным удовольствием, обсуждал ли он живопись, литературу, музыку или просто нес чепуху. У него был вкус к обличению, и, когда он приходил в ярость, на язык ему лучше было не попадаться. Как-то раз я заговорил о своем преклонении перед Томасом Манном и стал восхвалять "Смерть в Венеции". Николе отвечал мне глумливыми насмешками. В отчаянии я сказал, что принесу книгу и прочту ему эту новеллу вслух. Признавшись, что никогда не читал ее, он счел мое предложение превосходным.

Никогда мне не забыть этого опыта. Я не прочел и трех страниц, как Томас Манн стал трещать по всем швам. Николе, заметьте, не сказал ни слова. Но при чтении новеллы вслух в присутствии критически настроенного слушателя весь подпиравший это сооружение скрипучий механизм разоблачил себя сам. Я-то думал, что держу в руках кусок чистого золота, а оказалось, что это папье-маше. Едва добравшись до середины, я швырнул книгу на пол. Заглянув же позднее в "Волшебную гору" и "Будденброков", книги, которые казались мне монументальными, я убедился, что это такая же мишура.

Должен сразу сказать, что подобные переживания случались со мной редко. Было одно просто поразительное - я краснею даже при упоминании! - связанное с книгой "Трое в лодке". Каким образом, черт побери, мог я когда-то считать ее "забавной" - ума не приложу! Но ведь так было. И я отчетливо помню, что смеялся над ней до слез. Однажды, лет через тридцать, я взял ее вновь и стал перечитывать. Никогда не встречался я с таким ничтожным и пошлым вздором. Еще одно разочарование, хотя далеко не такое сильное, ожидало меня, когда я начал перечитывать "Торжество яйца"20. Оно оказалось едва ли не тухлым яйцом*. А ведь когда-то я над ним смеялся и плакал.

О, кем я был, чем я был в те давние тоскливые дни?

Итак, я начал говорить о том, что при повторном чтении я постепенно убеждаюсь, что больше всего мне хочется перечитывать те книги, которые были прочитаны в детстве и ранней юности. Я уже упоминал Хенти, будь его имя благословенно! Есть и другие - такие, как Райдер Хаггард, Мери

Из этого не следует, будто я восстаю против Шервуда Андерсона, который так много значил для меня. Я по-прежнему восхищаюсь такими его нишами, как "Уайнсбург, Огайо" и "Множество браков" (примеч. автора).

Корелли, Булвер-Литтон, Эжен Сю, Джеймс Фенимор Купер, Сенкевич, Уйда ("Под двумя флагами"), Марк Твен (в особенности "Гекльберри Финн" и "Том Сойер"). Не прикасаться к этим книгам с мальчишеских лет, подумать только! Это кажется невероятным. Что же касается По, Джека Лондона, Гюго, Конан Дойла, Киплинга, то я не много потеряю, если никогда не загляну снова в их книги*.

Мне также очень хочется перечитать те книги, которые я некогда читал вслух дедушке, когда тот сидел за своим портняжным столом в нашем старом доме в Четырнадцатом округе в Бруклине. Как я припоминаю, одной из них была биография нашего великого "героя" (тех времен) - адмирала Дьюи. В другой рассказывалось об адмирале Фэррагате и, кажется, о битве в заливе Мобл, если такое сражение вообще имело место. Что касается последней книги, я теперь не сомневаюсь, что при работе над главой "Мой сон о Мобле" в "Азрокондиционированном кошмаре" живо вспоминал это сочинение, посвященное героическим подвигам Фэррагата. Ясно, что моя концепция Мобла была окрашена книгой, которую я прочел пятьдесят лет назад. Но именно благодаря книге о генерале Дьюи я познакомился с моим первым живым героем, и это был вовсе не Дьюи, а наш заклятый враг - филиппинский мятежник Агинальдо. Моя мать повесила над моей постелью портрет Дьюи, пребывающего на борту боевого корабля в открытом море. Внешность Агинальдо я теперь помню смутно, но чисто физически он ассоциируется у меня со странной фотографией Рембо, сделанной в Абиссинии, где тот стоит в одеянии, напоминающем тюремное, на берегу реки. Навязывая мне нашего драгоценного героя, адмирала Дьюи, мои родители были далеки от мысли, что тем самым взращивают во мне семя мятежа. Рядом с Дьюи и Тедди Рузвельтом Агинальдо возвышался словно колосс. Это был первый Враг Общества Номер Один, появившийся на моем горизонте. Я по-прежнему чту его имя, как по-прежнему 417 имена Роберта Ли21 и Туссена Лувертюра, великого освобо

Однако, по некой таинственной причине, я твердо намерен прочесть "Тружеников моря", которых )пустил из виду в то время, когда жадно глотал книги Гюго (примеч автора).

дителя негров, который сражался с вооруженными до зубов солдатами Наполеона и наголову их разбил.

Продолжая в том же роде, как удержаться от упоминания книги Карлейля "Герои, культ героев и героическое в истории"? Или "Представителях человечества" Эмерсона? И как можно не упомянуть об еще одном идоле детских лет - Джоне Поле Джонсе? В Париже, благодаря Блезу Сандрару, я узнал то, что нельзя найти в исторических книгах или биографиях, связанных с Джоном Полом Джонсом. Захватывающая история жизни этого человека легла в основу одной из тех задуманных Сандраром книг, которые он так и не написал - и, вероятно, никогда не напишет. Причина проста. Двигаясь по следам этого отважного американца, Сандрар собрал столь богатый материал, что в буквальном смысле утонул в нем. За время своих странствий, разыскивая редкие документы и скупая редкие книги о неисчислимых приключениях Джона Пола Джонса, Сандрар, но его собственному признанию, истратил в десять раз больше аванса, выплаченного ему издателями. Ухватившись за хвост Джона Пола Джонса, Сандрар совершил настоящее путешествие Одиссея. В конце концов он признался, что когда-нибудь напишет на эту тем)- либо огромный том, либо крохотную книжечку, и я его прекрасно понимаю.

Первым человеком, кому я осмелился читать вслух, был мой дедушка. Не потому, что он к этому побуждал! Я и сейчас слышу, как он говорит моей матери, что она напрасно дает мне все эти книги. Он оказался прав. Мать моя об этом горько пожалела - позднее. Но именно моя мать, которую я, между прочим, с книгой в руках и не видел, сказала мне однажды, когда я читал "Пятнадцать крупнейших сражений в истории", что много лет назад тоже прочла эту книгу - в туалете. Я был ошарашен. Не тем, что она читала в туалете, а что из всех книг она выбрала именно эту, чтобы читать ее там.

Чтение вслух друзьям мальчишеских лет, в частности Джоуи и Тони, первым из числа моих друзей, вызвало у меня сильное удивление. Я очень рано открыл то, что другие, к возмущению и отчаянию своему, открывают гораздо позже, а именно: чтением вслух можно усыпить человека. То ли мой голос был монотонный, то ли я плохо читал, то ли неправильно выбирал книги. Но слушатели мои неизменно впадали в спячку. Что вовсе не отбило у меня охоту к продолжению подобной практики. И нисколько не изменило мнение о моих маленьких друзьях. Нет, я просто пришел к выводу, что книги существуют не для всех. Я и сейчас так думаю. Последнее, что я хотел бы посоветовать, это научить ребенка читать. Если говорить о моих предпочтениях, я бы первым делом проследил, чтобы мальчик выучился на плотника, каменщика, садовника, охотника, рыболова. Сначала и прежде всего - вещи практические, а уж затем излишества. А книги - это излишества. Разумеется, я считаю, что нормальный подросток должен с младенчества уметь танцевать и петь. И играть в игры. К этому я побуждал бы детей изо всех сил. А с чтением книг можно подождать.

Играть в игры... О, это такая важная сфера жизни. Я имею в виду прежде всего уличные игры - игры с детьми из бедных кварталов большого города. Я воздержусь от искушения развить эту тему, иначе мне пришлось бы написать еще одну, и совершенно другую, книгу!

Тем не менее о детстве я говорить никогда не устану. Как не забуду никогда те отчаянные и великолепные игры, в которые мы играли на улицах с утра до ночи, и тех ребят, с которыми я водил дружбу и временами боготворил, к чему мальчики нередко склонны. Все мои переживания - в числе и опыт чтения - я делил с товарищами. В своих книгах я неоднократно упоминал об удивительной проницательности, которую мы проявляли при обсуждении коренных проблем жизни. Такие темы, как грех, зло, перевоплощение, хорошее правительство, этика и мораль, природа божества, утопия, жизнь на других планетах, были для нас повседневной пищей. Мое истинное образование началось на улице, на пустырях в холодные ноябрьские дни или на ночных перекрестках, где мы часто гоняли на коньках. Естественно, одной из наших вечных тем были книги - книги, которые мы тогда читали, хотя считалось, что мы даже не подозреваем об их существовании. Знаю, это прозвучит экстравагантно, но мне кажется, что только величайшие знатоки литературы могут соперничать с уличным мальчишкой, когда дело доходит до извлечения особенностей и сути книг. По моему скромному мнению, мальчик куда глубже постигает Иисуса, чем священник, куда ближе к Платону во взглядах на формы правления, чем все политические деятели мира.

В этот золотой период отрочества в мою книжную вселенную внезапно вторглась целая библиотека детских книг, поселившихся в прекрасном книжном шкафу орехового дерева, со стеклянными дверцами и выдвижными полками. Книги были из собрания, принадлежавшего англичанину по имени Айзек Уолкер, который был предшественником моего отца и имел честь быть одним из первых торговцев готовым платьем в Нью-Йорке. Книги эти я словно вижу до сих пор: все они были в красивых переплетах, названия с золотым тиснением, как и на корешках. Бумага была толстая и глянцевая, шрифт отчетливый и понятный. Короче, это были во всех отношениях роскошные книги. И настолько грозной выглядела их элегантность, что я лишь через некоторое время осмелился прикоснуться к ним.

Сейчас я расскажу одну любопытную вещь. Это связано с моим глубоким и загадочным отвращением ко всему английскому. Полагаю, я не сильно отклонюсь от истины, если скажу, что причиной этой антипатии стало мое знакомство с библиотечкой Айзека Уолкера. Насколько омерзительным показалось мне содержание этих книг, можно судить по тому простому факту, что я абсолютно не помню их названий. Только одно застряло у меня в памяти - "Деревенская площадь", да и в нем я не вполне уверен. Все остальное испарилось. Природу моей реакции отношения я могу выразить в немногих словах. Впервые в жизни я столкнулся с меланхолией и патологией. Казалось, все эти элегантные книги были окутаны густым туманом. Англия превратилась для меня в страну, погрязшую в зловещей тьме, где угнездились грех, жестокость и тоска. Ни один луч света не вырывался из этих заплесневелых томов. Это была извечная слизь, на всех уровнях. Каким бы бессмысленным и иррациональным это ни выглядело, но я сохранил такое представление об Англии и английском до зрелых лет, пока - буду честен - не посетил Англию и не получил возможность встретить англичан на их родине*. (Тем не менее

Когда несколько лет назад я прочел восхитительную и полную воображения книгу - "Страна под Англией" Джозефа О'Нила, - мои прежние чувства к Англии вернулись. Но эта книга написана ирландцем и весьма необычным ирландцем (примеч. автора).

я должен признаться, что мои первые впечатления о Лондоне примерно соответствовали мальчишескому взгляду на него; это впечатление полностью так никогда и не рассеялось.)

Когда я перешел к Диккенсу, эти первые впечатления, разумеется, подтвердились и укрепились. У меня сохранились весьма малоприятные воспоминания от чтения Диккенса. Его книги были мрачными, местами страшными и почти всегда тоскливыми. Один "Дэвид Копперфилд" выделяется из всех в высшей степени радостным и почти человеческим настроением, соответствующим моему восприятию (тогдашнему) мира. К счастью, была одна книга, которую дала мне добрая тетушка* и которая скорректировала этот мрачный взгляд на Англию и английский народ. Если не ошибаюсь, книга эта называлась "История Англии для детей" Эллиса. Я отчетливо помню, какое удовольствие доставила мне эта книга. Конечно, были еще книги Хенти, которые я уже читал или прочел чуть раньше, и из них я вынес совершенно иное понятие об английском мире. Но в книгах Хенти говорилось о ярких исторических событиях, тогда как книги из библиотеки Айзека Уолкера были посвящены недавнему прошлому. Много лет спустя, когда я стал читать сочинения Томаса Харди, ко мне вернулись те же отроческие ощущения - я имею в виду, неприятные. Книги Харди - зловещие, трагические, полные дурных предчувствий и случайных, не заслуженных бедствий - вновь заставили меня вспомнить о моем "человеческом" восприятии мира. В конечном счете я обязан был вынести Харди приговор. Невзирая на атмосферу реализма, которая пропитывает его книги, я должен признать, что в них нет "правды жизни". Я хотел, чтобы мой пессимизм был "честным".

Возвращаясь в Америку из Франции, я познакомился с двумя восторженными поклонниками одного английского писателя, о котором я никогда прежде не слышал, - речь идет о Клоде Хоктоне. Его часто называют "метафизическим романистом". Как бы там ни было, Клод Хоктон сделал больше, чем любой другой англичанин, за исключением У. Трэ

Эта же тетка, сестра моего отца, подарила мне "Самодержца обеденного стола"'", пару книг Сэмюэла Смайлса и "Историю Нью-Йорка, написанную Никербокером" {примеч. автора).

верса Саймона - первого "джентльмена" из числа моих знакомых! - чтобы радикально изменить мое представление об Англии. К настоящему моменту я прочел большую часть его сочинений. Книги Хоктона, независимо оттого, хорошо или плохо они написаны, всегда пленяют меня. Многие американцы знают роман "Меня зовут Джонатан Скривнер", из которого получился бы отличный кинофильм, - впрочем, как и из некоторых других его книг. Менее известны - и об этом можно только жалеть - такие его книги, как "Джулиан Грант сбился с пути", одна из моих самых любимых, и "Меняйся во всем, человечество!".

Но у Клода Хоктона есть один роман - здесь я лишь касаюсь темы, которую надеюсь развить позже, - написанный словно бы специально для меня. Он называется "Хадсон возвращается в стадо". В пространном письме к автору я объяснил, почему мне так кажется. Когда-нибудь это письмо будет опубликовано*. А поразило меня при чтении этой книги то, что в ней как будто изображена моя интимная жизнь в один из ее высшей степени критических периодов. Внешние обстоятельства были "замаскированы", но внутренние выглядели головокружительно реальными. Лучше не написал бы я сам. Одно время я думал, что Клоду Хоктону каким-то загадочным путем удалось выведать факты и события моей жизни. Однако по ходу нашей переписки я вскоре обнаружил, что все его книги рождены только воображением. Быть может, читатель удивится, узнав, что я мог посчитать подобное совпадение "загадочным". Разве жизнь и характеры литературных персонажей не находят своих двойников в реальности? Конечно. Но я по-прежнему нахожусь под впечатлением этой книги. Пусть в нее заглянут те, кто полагают, будто хорошо меня знают.

А сейчас, без всякого повода, если не считать таковым воспоминания о закате детства, внезапно всплывает в памяти имя Райдера Хаггарда. Это один из авторов, включенных мною в список "Ста книг", который я составил для издательства Гал-лимар. И это был тот писатель, который держал меня в плену! Содержание его книг смутно и неопределенно. В лучшем

"Не путать с "Письмом", Aprуc Бук Инк., Моуген Лейк, Нью-Йорк, 1950 (примеч. автора).

случае я могу припомнить лишь некоторые названия: "Она", "Аиша", "Копи царя Соломона", "Алан Квотермейн". Но, думая о них, я испытываю тот же трепет, как в те времена, когда я вновь и вновь переживал встречу Стэнли и Ливингстона в самом центре Черной Африки. Уверен, что, когда начну перечитывать его - а я собираюсь сделать это в самом ближайшем времени, память моя, как и в случае с Хенти, окажется такой же изумительно живой и плодотворной.

Когда закончился подростковый период, стало все труднее найти писателя, способного хотя бы приблизиться к тому впечатлению, которое производили книги Хаггарда. По непостижимым теперь причинам это удалось сделать "Триль-би". "Трильби" и "Питер Иббетсон"24 являют собой уникальную пару. Крайне интересно, например, что написал их немолодой художник, известный своими рисунками в журнале "Панч". В предисловии к "Питеру Иббетсону", опубликованному издательством Модерн Лайбрери, Диме Тейлор рассказывает, как "Дюморье, гуляя однажды вечером с Генри Джеймсом по Хай-стрит, Бейсуотер, предложил своему другу идею романа и изложил сюжет "Трильби". "Джеймс, говорит он, - отклонил предложение". Я бы сказал, к счастью, так как с ужасом представляю, что сделал бы из этой темы Генри Джеймс.

Как ни странно, но именно человек)', который навел меня на след Дюморье, я обязан знакомством с книгой Флобера "Бувар и Пекюше", открытую мною лишь тридцать лет спустя. Этот том вместе с "Воспитанием чувств" он вручил моему отцу в качестве компенсации за свой небольшой долг. Отец, естественно, был возмущен. С "Воспитанием чувств" связана одна необычная ассоциация. Бернард Шоу где-то сказал, что некоторые книги нельзя должным образом оценить и, следовательно, не стоит читать, пока человеку не перевалит за пятьдесят. Среди таких книг он упомянул и это знаменитое сочинение Флобера. Это еще одна книга, которую, подобно "Тому Джонсу" и "Молль Флендерс", я твердо намереваюсь прочесть, как только достигну "совершеннолетия".

Но вернемся к Райдеру Хаггарду... Странно, что такая вещь, как "Надя" Андре Бретона, может хоть каким-то образом быть связана с эмоциональными переживаниями, вызванными чтением книг Хаггарда. Я подробно рассказывал в "Розе Распятия" - или это было в книге "Вспоминать, чтобы помнить"? - о том колдовском впечатлении, которое всегда оказывала на меня "Надя". Читая ее, я каждый раз испытываю то же внутреннее смятение, то же ужасающее и вместе восхитительное ощущение, охватывающее человека, когда он вдруг сознает, что безнадежно заблудился в комнате, знакомой ему до последнего дюйма. Не забуду, как выделил в этой книге кусок, живо напомнивший мне мое первое прозаическое сочинение - или по крайней мере первое, которое я решился показать издателю". (Написав эти строки, я понял, что это не совсем так, поскольку первым моим опытом в прозе было эссе об "Антихристе" Ницше, которое я сочинил для себя самого в лавке моего отца. Точно так же, первый отправленный издателю текст предшествует упомянутому выше на несколько лет, поскольку это была критическая статья, которую я отослал в журнал "Блэк кэт" и которую, к моему изумлению, не только приняли, но и заплатили за нее ни много ни мало доллар семьдесят пять центов, и в то время этой ничтожной суммы оказалось достаточно, чтобы я пришел в неистовый восторг, швырнув новую дорогую шляпу на мостовую, где она была немедленно раздавлена колесами проходившего мимо грузовика.)

Нужно было бы исписать многие страницы, чтобы объяснить, почему писатель масштаба Андре Бретона соединился в моем мозгу именно с Райдером Хаггардом, а не с каким-нибудь другим автором. Быть может, эта ассоциация и не такая уж поразительная, если учесть те своеобразные источники, из которых сюрреалисты черпали вдохновение, подпитку и поддержку. В моем представлении "Надя" по-прежнему остается книгой уникальной. (Сопровождающие текст фотографии имеют собственную ценность.) В любом случае это одна из немногих книг, которую я перечитывал несколько раз, и она не теряла своего первоначального обаяния. Полагаю, этого достаточно, чтобы выделить ее.

Говоря о Райдере Хаггарде и "Наде", я сознательно воздерживался от слова "тайна". Слово это, как в единствен

' Послал я его человеку по имени Фрэнсис К.Хакет, и я всегда буду помнить его тактичный, но вместе с тем обнадеживающий ответ, дай ему Бог здоровья! (примеч. автора).

ном. так и во множественном числе, мне хотелось приберечь для рассказа о моей восхитительной, всепоглощающей страсти к словарям и энциклопедиям. Часто я просиживал в публичной библиотеке целыми днями, изучая слова и дефиниции. Но, если быть честным, я и здесь должен сказать, что свои самые удивительные дни провел дома, в обществе моего товарища Джо ОТигана2'1. Это были унылые зимние дни, когда еды не хватало, а всякие надежды или мысли о том, чтобы получить работу, испарялись. Увлечение словарями и энциклопедиями не затмевают воспоминаний о других днях и вечерах, когда мы с утра до ночи резались в шахматы и в пинг-понг или с маниакальной страстью плодили акварельные рисунки.

Однажды, едва встав с постели, я бросился к моему громадному словарю полному Фанку и Уогнеллу, - чтобы отыскать слово, которое пришло мне на ум в момент пробуждения. Как обычно, одно слово потянуло за собой другое, ибо что такое словарь, как не самая изощренная форма "хоровода", прикинувшегося книгой? Поскольку рядом был Джо, этот вечный скептик, начался спор, продолжавшийся весь день до самой ночи, пока мы без устали искали все новые и новые определения. И именно благодаря Джо О'Ригану, который часто побуждал меня отнестись критически к тому, что я слепо принимал, в душе моей зародились первые сомнения относительно ценности словарей. До этого момента я считал словари непогрешимыми почти как Библия. Подобно многим, я думал, что найденная дефиниция содержит значение или, если можно так выразиться, "истинную сущность" слова. Но в тот день, когда мы двигались от одного производного к другому, из-за чего натыкались на самые неожиданные изменения смысла, на противоречия и полное опровержение прежних значений, весь каркас лексикографии начал расползаться и ускользать от нас. Добравшись до исходного "начала" слова, я обнаружил, что упираюсь в каменную стену. Без сомнения, было невозможно, чтобы слова, которые мы находили, вошли в человеческий язык именно в те периоды! На мой взгляд, возвращение к санскриту, ивриту или исландскому (а какие удивительные слова вышли из исландского языка!) было делом пустым. История отодвинулась больше чем на десять тысяч лет назад, а мы были оставлены здесь, в прихожей, так сказать, отведенной для современности. Слишком много было слов для обозначения метафизических и духовных понятий, свободно применяемых греками, которые полностью потеряли свой смысл - уже одно это обстоятельство привело нас в смятение. Короче говоря, вскоре стало очевидным, что значение слов изменилось, или исказилось до неузнаваемости, или перешло в свою противоположность в зависимости от времени, места и культуры народа, использующего это понятие. Жизнь есть то, чем мы сами ее делаем и как воспринимаем всем своим существом - она вовсе не задана фактически, исторически или статистически. Эта простая истина относится также и к языку. Похоже, меньше всего способен понять это филолог. Но позвольте мне продолжить, перейдя от словаря к энциклопедии...

Было вполне естественно, что в результате наших метаний от значения к значению и наблюдений над употреблением изученных нами слов мы должны были для более полной и глубокой их трактовки обратиться за помощью к энциклопедии. В конце концов сам процесс дефиниции сводится к перекрестным ссылкам и отсылкам. Выяснив, что означает то или иное слово, следует найти слова, которые, если можно так выразиться, окружают его живой изгородью. Значение никогда не дается прямо: оно подразумевается, имеется в виду или вычленяется. И, возможно, это происходит потому, что исходный его источник никогда не известен.

Но ведь у нас есть энциклопедия! О, здесь мы наверняка ощутим себя на твердой почве! Ведь мы будем иметь дело с предметами, а не со словами. Мы сможем выяснить, как появились те непостижимые символы, из-за которых люди сражались и проливали кровь, пытали и убивали друг друга. Вот, например, удивительная статья в Британнике (прославленной энциклопедии) под названием "Тайны"*, и если кто-то желает провести приятный, веселый и поучительный день в библиотеке, то пожалуйста начните с такого слова, как "тайны". Оно проведет вас повсюду, и вы вернетесь домой в смятении, напрочь забыв о пище, сне и прочих потребностях любой самоуправляемой системы. Но вы никогда не постигнете тай

Даже Анни Безант25, как я обнаружил только вчера, упоминает эту статью в своей книге "Эзотерическое христианство" (примеч. автора).

ну! Если же вы, подобно хорошему ученому, решитесь обратиться к другим "авторитетам", а не к тем, которых отобрали для вас энциклопедические всезнайки, очень скоро ваши благоговейный страх и почтение перед кладезем премудрости, заключенным в обложку энциклопедии, увянут и иссякнут. И это хорошо. Не следует доверять этому мертвому знанию. В конце концов кто они, эти погребенные в энциклопедиях ученые мужи? Могут ли они быть окончательными авторитетами? Никоим образом! Окончательным авторитетом всегда должен быть сам человек. Эти сморщенные ученые мужи глубоко "вспахали почву" и обрели большую мудрость. Но предлагают они нам не божественную мудрость и даже не сумму человеческой мудрости (по любому предмету). Они трудились, словно муравьи или бобры, и обычно с той же малой толикой юмора и воображения, как у этих скромных созданий. Одна энциклопедия отдает предпочтение своим авторитетам, другая - совсем иным. Авторитеты - это всегда залежалый товар. Ознакомившись с ними, вы узнаете мало о предмете своих разысканий и гораздо больше о вещах ненужных. Но чаще вас настигают отчаяние, сомнение и смятение. Единственный ваш выигрыш - это обостренное критическое чувство, которое так восхваляет Шпенглер, считавший себя должником Ницше, ибо почерпнул у него главным образом это качество.

Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно создатели энциклопедий, сами того не сознавая, приучили меня бездельничать, наслаждаясь накоплением эрудиции - глупейшим времяпровождением из всех. Чтение энциклопедий было подобно наркотику - одному из тех наркотиков, о которых говорят, будто они не причиняют вреда и не вызывают эффекта привыкания. Подобно неиспорченному, стойкому, здравомыслящему китайцу старых времен, я считаю, что принимать опиум предпочтительнее. Если хочешь расслабиться, стряхнуть с себя груз забот, стимулировать воображение - а что еще нужно для морального духовного умственного здоровья? - то куда лучше, на мой взгляд, разумное потребление опиума, нежели наркотического суррогата энциклопедий.

Оглядываясь назад на эти дни, проведенные в библиотеке, - любопытно, что я не мог вспомнить первый визит в библиотеку! - уподоблю их дням, которые курильщик опиума проводит в своей клетушке. Я регулярно приходил за "дозой" и получал ее. Часто я читал наугад, любую подвернувшуюся книгу. Иногда я погружался в техническую литературу, или в учебники, или в справочники, или в литературные "курьезы". В читальном зале библиотеки на 42-й улице Нью-Йорка была одна полка, набитая мифологиями (многих стран, многих народов), которые я пожирал, словно изголодавшаяся крыса. Порой, словно побуждаемый некой ревностной миссией, я в одиночестве рылся в каталогах. В другом случае я считал чрезвычайно важным - и это действительно было важным, настолько глубоким оказалось мое наваждение, - изучить повадки кротов, или китов, или тысячи и одной разновидности рептилий. Такое слово, как впервые встретившаяся мне "эклиптика", могло отправить меня в погоню, которая длилась неделями, пока в конце концов я не садился на мель в звездных глубинах созвездия Скорпиона.

Здесь я должен отклониться от темы, чтобы упомянуть те маленькие книжечки, на которые натыкаешься случайно, но воздействие их оказывается настолько сильным, что они затмевают многотомные энциклопедии и прочие компендиумы человеческих знаний. Книги эти, по размеру микроскопические, а по впечатлению монументальные, можно уподобить драгоценным камням, скрытым в недрах земли. Подобно ценным породам, они обладают неким кристаллическим или "исконным" свойством, что придает им простую, неизменную и вечную ценность. Почти всегда они существуют, как и природные кристаллы, в небольших количествах и разновидностях. Я выбрал наугад две из них, поскольку они хорошо иллюстрируют мою мысль, хотя знакомство мое с ними произошло много позже того периода, о котором я говорю. Первую из них - "Символы откровения" - написал Фредерик Картер, с которым мы встретились в Лондоне при довольно странных обстоятельствах. Вторая называется "Круг", и она вышла под псевдонимом Эдуарде Сантьяго. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы сотня людей, способных проявить интерес к последней книге. Это одна из самых необычных из известных мне книг, хотя тема ее - апокатастасис - принадлежит к числу вековечных в истории религии и философии. Одной из причудливых особенностей этого уникального и редкого издания стала орфографическая ошибка, сделанная по вине издателя. В верхнем углу каждой страницы жирным шрифтом напечатано: АПОКАСТАСИС. Но более причудливое, хотя и способное вогнать в холодный пот поклонников Уильяма Блейка, это репродукция посмертной маски поэта (из Национальной портретной галереи в Лондоне), которую можно увидеть на странице 40.

Поскольку я долго и со многими подробностями говорил о пользовании словарем, о дефинициях, о невозможности получить с их помощью точное определение, и поскольку нормальный читатель вряд ли склонен выяснять значение такого слова, как апокатастасис, то позволю себе привести три определения, приведенные в полном словаре Фанка и Уогнелла:

"1. Возврат к или по направлению к прежней точке или состоянию; восстановление; полная реставрация.

2. Теология. Окончательное восстановление святости или милости Божьей по отношению к тем, кто умер без покаяния.

3.Астрономия. Периодический возврат вращающегося тела к определенной точке на его орбите".

В сноске на странице 4 Сантьяго приводит следующую цитату из "Вергилия" Ж.Каркопино (Париж, 1930):

"Слово апокатастасис использовали уже халдейские мудрецы, чтобы описать возвращение планет небесной сферы в точку их начального движения. Греческие же доктора употребляли это слово, чтобы описать восстановление здоровья пациента".

Что касается маленькой книжечки Фредерика Картера "Символы откровения", то читателю, возможно, будет интересно узнать, что именно автор этой книги снабдил Д.Г.Лоуренса бесценным материалом для написания "Апокалипсиса". Хотя сам Картер этого не знал, но из его книги я почерпнул материал и вдохновение, благодаря которым смогу когда-нибудь написать "Дракона и Эклиптику". Это завершение или краеугольный камень моих так называемых "автобиографических романов" будет, как я надеюсь, вещь сжатая, прозрачная, алхимическая - тонкая, как облатка, и абсолютно герметичная.

Величайшей из всех таких маленьких книжечек, несомненно, является "Дао дэ цзин"26. Полагаю, это не только образец высшей мудрости, но и творение, уникальное по степени конденсации мысли. Как философия жизни оно не только сохраняет достоинство рядом с куда более объемистыми философскими системами, предложенными великими мыслителями прошлого, но и во всех отношениях, на мой взгляд, их превосходит. Там есть один элемент, который делает его совершенно отличным от других философских построений, - юмор. За исключением прославленного последователя Лао-Цзы, появившегося несколько веков спустя, мы не встретимся с юмором в этих возвышенных сферах, пока не дойдем до Рабле. Будучи в такой же мере врачом, как философом и писателем с могучим воображением, Рабле представил юмор именно тем, что он есть на самом деле великим освободителем. Однако рядом с тонким, мудрым, одухотворенным бунтарем старого Китая Рабле выглядит неотесанным крестоносцем. Нагорная проповедь являет собой, возможно, единственное короткое послание, способное выдержать сравнение с миниатюрным евангелием Лао-Цзы, евангелием мудрости и душевного здоровья. Быть может, это послание является более возвышенным, чем труд Лао-Цзы, но я сомневаюсь, что в нем содержится больше мудрости. И оно, разумеется, полностью лишено юмора.

"Серафита"27 Бальзака и "Сиддхартха" Германа Гессе - эго две чисто литературные книжечки, которые входят, по моему разумению, в особую категорию. "Серафиту" я впервые прочел по-французски, хотя мой французский тогда оставлял желать лучшего. Человек, познакомивший меня с этой книгой, использовал ту самую хитроумную тактику, о которой я говорил ранее: почти ничего не сказав о самой книге, он упомянул лишь, что эта вещь для меня. Его мнение оказалось достаточным стимулом. Это и в самом деле была книга "для меня". Она попала ко мне в нужный момент моей жизни и произвела желаемое воздействие. С тех пор я стал, если можно так выразиться, "экспериментировать" с этой книгой, которую подсовывал людям, не готовым ее прочесть. Эти эксперименты многому меня научили. "Серафита" одна из тех действительно очень редких книг, которые пробивают дорогу к читателю без посторонней помощи. Либо она "обращает" человека в свою веру, либо наводит на него тоску и внушает отвращение. Рекомендовать ее широкой публике нет никакого смысла. Ибо ценность ее заключается в том, что в любые времена читать ее будут только немногие избранные. Правда, в начале своего пути она была очень модной. Разве все мы не знаем историю с молодым студентом из Вены, который, заговорив с Бальзаком на улице, попросил разрешения поцеловать руку, написавшую "Серафиту"? Однако мода умирает быстро, и это большое счастье, поскольку лишь тогда книга начинает свое настоящее путешествие по дороге к бессмертию.

"Сиддхартху" я сначала прочел по-немецки, причем в то время, когда по меньшей мере лет тридцать не читал ничего на немецком языке. Эту книгу я стал бы читать, заплатив любую цену, так как она явилась, как мне сказали, плодом визита Гессе в Индию. На английский ее никогда не переводили*, и мне тогда было трудно раздобыть французский перевод, опубликованный в 1925 году парижским издательством Грассе. Внезапно у меня оказалось сразу два экземпляра на немецком: один прислал мой переводчик Курт Вагензейл, второй жена Георга Дибберна, автора "Погони". Едва я закончил читать оригинальную версию, как мой друг Пьер Лалёр, парижский книготорговец, прислал мне несколько экземпляров издания Грассе. Я немедленно перечитал книгу по-французски и с восторгом убедился, что не упустил ничего из содержания, невзирая на мой полузабытый немецкий. С тех пор я часто говорил друзьям, лишь отчасти преувеличивая, что смог бы прочесть и понять "Сиддхартху" точно так же, если бы она была доступна только на турецком, финском или венгерском, хотя не знаю ни единого слова из этих диковинных языков.

Будет не вполне правильно сказать, что огромное желание прочесть эту книгу возникло у меня лишь потому, что Герман Гессе побывал в Индии. Мой аппетит возбудило само слово Сиддхартха - эпитет, который я всегда связывал с Буддой. Задолго до того, как я принял Иисуса Христа, меня привлекали Лао-Цзы и Гаутама Будда. Просветленный принц!

В настоящее время издательство Нью Дирекшнз обещает выпустить ее английский перевод (примем автора)

Иисусу это определение никак не подходит. Я бы назвал кроткого Иисуса мужем скорби. Слово "просветление" задело во мне чувствительную струну: из-за него словно бы померкли другие слова, которые, справедливо или ошибочно, ассоциируются с основателем христианства. Я имею в виду такие слова, как грех, вина, искупление и прочие. До сих пор я предпочитаю гуру любому христианскому святому или лучшему из двенадцати апостолов. С гуру была и всегда будет связана столь драгоценная для меня аура "озарения".

Мне хотелось бы поговорить о "Сиддхартхе" подробнее, но, как и в случае с "Серафитой", я знаю: чем меньше будет сказано, тем лучше. Поэтому я ограничусь лишь цитатой на благо тех, кто умеет читать между строк - эти несколько строк взяты из автобиографического эссе Германа Гессе, опубликованного лондонским издательством Херайзен в сентябре 1946 года:

"Еще один выдвинутый ими [друзьями] упрек я также нахожу совершенно справедливым: они обвиняли меня в недостатке чувства реальности. Ни мои сочинения, ни мои полотна совершенно не соответствуют реальности, и когда я пишу, то часто забываю о вещах, которые ожидает увидеть образованный читатель в хорошей книге, - и прежде всего мне недостает чувства подлинного уважения к реальности".

Похоже, я неумышленно затронул один из недостатков или одну из слабостей слишком страстного читателя. Как сказал Лао-Цзы, "когда человек, жаждущий обновить мир, приступает к делу, быстро обнаруживается, что этому не будет конца". Увы, даже слишком верно! Каждый раз, когда я чувствую потребность выступить на защиту новой книги - со всей дарованной мне силой убеждения, - я создаю больше работы, больше муки и больше расстройства для себя самого. Я уже говорил о своей мании сочинять письма. Я рассказал, как сажусь за стол, едва закрыв хорошую книгу, и начинаю оповещать о ней весь мир. Вы полагаете, это прекрасно? Быть может. Но это также полнейшая глупость и пустая трата времени. Именно тех людей, которых я стремлюсь заинтересовать - критиков, редакторов и издателей, - меньше всего трогают мои восторженные вопли. Я пришел к выводу, что моей рекомендации вполне достаточно, чтобы редакторы и издатели потеряли к книге всякий интерес. Похоже, любая книга, которой я покровительствую и для которой пишу предисловие или рецензию, обречена*. Но здесь, возможно, действует мудрый и справедливый, хотя и неписаный закон, который я бы сформулировал так: "Не вмешивайся в судьбу другого, даже если этим другим является книга". К тому же я все больше и больше постигаю причину этих своих опрометчивых поступков. Должен с грустью признать, что я отождествляю себя с бедным автором, которому стараюсь помочь. (Смешная сторона ситуации состоит в том, что некоторые из этих авторов давно скончались. Они мне помогают, а не я им!) Разумеется, я всегда убеждаю себя следующим образом: "Какая жалость, что такой-то или сякой-то не прочел эту книгу! Какую радость она ему доставит! Какую поддержку!" Я никогда не перестану думать, что книги, которые другие находят самостоятельно, служат так же хорошо.

Именно из-за моего неумеренного энтузиазма по отношению к таким книгам, как "Совершенный коллектив", "Погоня", "Голубой мальчик", "ПодстрочникКабесыдеВака", "Дневник" Анаис Нин (до сих пор не опубликованный), и другим, многим другим начал я докучать порочному и изменчивому племени редакторов и издателей, которые диктуют миру, что мы должны или не должны читать. В частности, по поводу двух писателей я сочинил столь пылкие и убедительные послания, какие только можно вообразить. Даже школьник не мог бы проявить такого энтузиазма и такой наивности. Помню, что обливался слезами, когда писал одно из этих писем. Оно было адресовано издателю хорошо известных книг в бумажных обложках. Вы полагаете, этого деятеля растрогало бурное изъявление моих чувств? Ему понадобилось полгода, чтобы ответить мне в сухой, хладнокровной и лицемер

Исключением стал "Настоящий блюз"24, которому во французском издании предпослано предисловие в форме письма за моей подписью. Мне сказали, что книга эта продается, как горячие пирожки. Тем не менее я не придаю этому значения: несомненно, она продавалась бы так же и без моего предисловия (примеч. актора)

ной манере, которая так характерна для издателей: мол, "они" (всегда темные лошадки) с глубоким сожалением (та же старая песня) пришли к выводу, что мой протеже для них не подходит. В качестве бесплатного приложения они сослались, как превосходно продаются выбранные ими для публикации книги Гомера (давно покойного) и Уильяма Фолкнера. Подтекст понятен: найдите нам таких же писателей, и мы жадно схватим наживку! Это может звучать гротескно, но это истинная правда. Именно так и думают издатели.

Однако же я считаю этот мой порок совершенно безобидным в сравнении с пороками политических фанатиков, мошенников-милитаристов, развращенных крестоносцев и прочих омерзительных типов. Не могу понять, что я совершаю дурного, когда на весь мир признаюсь в своем восхищении и любви, признательности и безмерном уважении к двум ныне живущим французским писателям - Блезу Сандрару и Жану Жионо. Наверное, меня можно обвинить в нескромности, меня можно признать наивным идиотом, меня можно раскритиковать за мой вкус или отсутствие такового; в высшем смысле меня можно обвинить в том, что я "вмешиваюсь" в судьбу других; меня можно разоблачить, как очередного "пропагандиста", но разве этим я причинил какой-нибудь ущерб людям? Я уже не юноша. Если быть точным, мне пятьдесят восемь лет. ("Je me nomme Louis Salavin"*.) Страсть моя к книгам не только не исчезает, но, напротив, растет. Быть может, в экстравагантности моих суждений содержится толика безрассудства. Однако я никогда не отличался тем, что име-1гуют "благоразумием" или "тактом". Я бывал резок - но, во всяком случае, прям и чистосердечен. В общем, если я действительно виновен, заранее прошу прощения у моих старых друзей Жионо и Сандрара. И прошу их отречься от меня, если вдруг окажется, что я выставил их на посмешище. Однако слов своих назад не заберу. Все предшествующие страницы да и вся моя жизнь ведут меня к этому признанию в любви и восхищении.

" Меня зовут Луи Салавен29 (фр.).

Ваш комментарий о книге
Обратно в раздел культурология












 





Наверх

sitemap:
Все права на книги принадлежат их авторам. Если Вы автор той или иной книги и не желаете, чтобы книга была опубликована на этом сайте, сообщите нам.