Библиотека
Теология
КонфессииИностранные языкиДругие проекты |
Ваш комментарий о книге Лосев А. История античной эстетики. Последние векаОГЛАВЛЕНИЕЧасть Четвертая. АФИНСКИЙ НЕОПЛАТОНИЗМII. ПРОКЛ§8. Символическое толкование мифологииД. ЗАКЛЮЧЕНИЕ1. Обзор предыдущегоЭтот обзор предыдущего, как это ясно само собой, должен коснуться вопроса о происхождении мифологической рефлексии, вопроса о ее развитии и вопроса о ее падении. а) Когда зародилась мифологическая рефлексия? Очевидно, только тогда, когда вера в буквальную мифологию отошла на второй план, то есть когда уже переставали фиксировать миф как живую субстанцию. Такая эпоха, которую можно начинать с VII-VI вв. до н.э., отойдя от буквального мифа, только и могла заниматься его отдельными сторонами, что и означало переход от непосредственных операций с мифом к его рефлексии. Здесь перед нами прошли фиксации различных односторонних пониманий мифа. В мифе увидели сначала господство только материальных стихий (досократики), а в дальнейшем – отдельные логические категории с некоторого рода их системой (Платон и Аристотель). И материальные стихии досократиков и платоно-аристотелевская идея стали аллегорией потому, что из цельного мифа они зафиксировали только его объективную сторону и конструировали миф только как объект. б) Однако такое одностороннее использование разных сторон мифа, с которого вообще началась мифологическая рефлексия, в Древней Греции не могло продолжаться слишком долго. Уже с возникновением стоицизма в конце IV в. до н.э. обнаружилась потребность и более синтетического подхода к мифу. Древний миф теперь стали понимать не просто как материальный образ и не просто как идеальную категорию, но как живой организм, который уже был некоторого рода синтезом идеи и материи, хотя и далеким от полноты. Эта полнота стала заметнее в связи с использованием у стоиков платонического учения об идеях. Живой организм, управляющий своей собственной вечной идеей, был уже такой рефлексией, которая значительно приблизилась к фиксации более целостных элементов единого мифа. Но этого единого мифа у стоиков все-таки еще не появлялось, поскольку организм, даже управляемый своей собственной вечной идеей, все еще не мог исчерпать мифа целиком, так как идея была результатом разумного построения, а жизнь не была только разумным построением и происхождение внеразумных элементов в жизни живого организма все еще приходилось относить к внеразумной стихии судьбы. Ранний стоицизм в своем понимании мифа как живого организма на фоне судьбы уже перестал быть только теорией объекта; и, поскольку миф стал пониматься здесь как организм, тем самым стоицизм вносил в объективную стихию самодвижное начало, то есть в значительной мере превратил миф в субъект. А когда субъект становится самодвижным началом, тем самым он становится уже индивидуумом. Такова была заслуга уже позднейшего, платонического, стоицизма в толковании мифа. Но каким же образом мифологическая рефлексия могла бы обнять миф целиком, то есть одновременно и как объект и как субъект? Ведь сама рефлексия с того и началась, что в едином мифе стали отдельно фиксировать материальную и отдельно идеальную его стороны, а в идеальной стороне – отдельно ее объективный момент и отдельно ее субъективный момент. Чтобы вернуться к мифу в его буквальном понимании, надо было вообще снять это различие материального и идеального. Надо было начать фиксировать в мифе то, чем он был сначала сам по себе, до выделения в нем материальных и идеальных моментов, то есть то, что было выше самого разделения материального и идеального в мифе. Только таким образом и можно было вернуться к цельному мифу. Это и было сделано в неоплатонизме, который учил о таком первоединстве, которое выше идеи и материи и которое впервые их порождает. Это и значило начать рассматривать миф в его субстанциальной самостоятельности, то есть рассматривать миф в его исконном и вполне буквальном значении. в) Таким образом, перебирая в течение целого тысячелетия отдельные стороны мифа и тем самым создавая мифологическую рефлексию, античные мыслители в период III-VI вв. н.э. дошли до той последней стороны мифа, которая была не чем иным, как именно самостоятельной субстанцией мифа, так что тем самым мифологическая рефлексия снимала уже себя и доходила до исконной фиксации буквального мифа, но не только в его дорефлективной непосредственности, а и в его сознательной и до конца логически продуманной диалектической конструкции. Так закончила свое существование тысячелетняя мифологическая рефлексия, и так она своими же собственными средствами дошла до самоотрицания и до открытого исповедования мифологии в ее древней и вполне наивной непосредственности. 2. Последний вывод: тождество диалектики и мифологииа) Наконец, возникает вопрос о том, что же нового сделал Прокл в этой общей проблеме диалектического толкования старинной античной мифологии. То, что Прокл старался разгадать философский смысл каждого отдельного мифа, это, конечно, нельзя считать новизной, поскольку подобного рода толкованиями мифологии занималась почти вся античная философия. Также нельзя считать новизной и применение Проклом диалектического метода, поскольку применение это мы не раз констатировали и в нашем анализе других неоплатоников. Больше новизны или, лучше сказать, больше настойчивости можно найти в использовании Проклом генологического принципа, хотя и в этом у него было достаточно предшественников. Нам представляется, что новизна Прокла во всей античной истории мифологических толкований больше всего проявилась в бесстрашном отождествлении мифологии с диалектической системой философии вообще. Здесь не так удивительно диалектическое понимание мифологии, как мифологическое понимание диалектики. Когда берется образ какого-нибудь божества, демона или героя, то для неоплатоника совершенно ясно, что для таких широких и общих мифологических построений необходимо привлечение тоже таких же широких и общих диалектических категорий. Если диалектика требовала признания не только вещей, но также и идей этих вещей, с античной точки зрения это никого не может удивлять, как и то, что идеи вещей осмысливают и оформляют вообще всю вещественную и материальную область. Здесь мог ставиться вопрос только о последовательности мысли, то есть о том, насколько продуманно выступали в такой диалектической системе отдельные мифологические образы. И то, что Прокл до конца продумал всю эту диалектику мифологической системы, было только естественным результатом многовекового исторического развития. Но удивление читателя и исследователя Прокла вызывает не диалектическое понимание мифологии, но, как сказано, одновременно проводившееся у Прокла также и мифологическое понимание самой диалектики. В чем тут дело? б) Дело в том, что в античной философии уже искони была тенденция понимать идеальное начало как мужской элемент, а материальное начало – как женский. Издавна считалось, что реальные вещи, возникающие в результате слияния идеи и материи, являются не чем иным, как потомством, то есть детьми, внуками, правнуками и т.д., этого универсального брака идеи и материи. И эту идею брака идеального и материального начал Прокл совершенно бесстрашно, удивительно настойчиво и поразительно безоговорочно проводил решительно всюду и во всех мельчайших изгибах своей диалектики. Вся диалектическая система идей понималась и характеризовалась у Прокла как система родственных отношений, как универсальная семейно-родовая община таких моментов, которые нельзя уже было понимать ни как результат просто семейно-родовых отношений, ни как результат только логических операций. Диалектическая категория у него всегда до последней неразличимости сливалась в одно целое с соответствующим мифическим образом. И поскольку в такой концепции много загадочного, историк-исследователь должен постараться с немалым напряжением выяснить, в чем же тут, собственно говоря, дело. По-нашему мнению, дело здесь заключается в следующем. в) Если мы говорим, что вещи меняются или что они переходят одна в другую, то подобного рода информация, будучи совершенно правильной, конечно, отмечает только одну сторону в реальных вещественных переходах. Реально мы ведь наблюдаем не просто переходы, но и причины этих переходов, а также их целевую неправленность. А с этой точки зрения фиксация только перехода как такового и является, конечно, чем-то абстрактным. Кроме того, когда одна вещь переходит в другую вещь или когда она переходит из одного своего состояния в другое, то между предыдущим и последующим моментами этих изменений безусловно существует родство. Если было сначала зерно или семя, а потом из этого появился живой организм, то между тем и другим есть нечто общее, то есть между ними существует родство. И если табуретка была покрашена сначала в желтый цвет, а потом в коричневый, то здесь тоже не просто переход одного в другое, но такой переход, в котором предыдущее состояние сродни последующему. Цвет каждой вещи может быть разным, но при разной своей покраске вещь, именно как вещь, остается той же самой, что и роднит между собою одну ее покраску с другой. Итак, уже примитивное материально-чувственное наблюдение свидетельствует, что реально мы воспринимаем не просто переходы одной вещи в другую, но порождение одной вещью какой-нибудь другой вещи. И то же самое, очевидно, должно происходить и в мышлении. Если мышление есть отражение действительности, а действительные вещи всегда друг друга порождают, то, следовательно, и мыслительные понятия тоже должны порождать друг друга, а не просто переходить одно в другое и не просто меняться одно с другим. И если еще можно спорить о том, действительно ли каждая вещь порождает другую и каждое понятие порождает другое понятие, то уж во всяком случае никаких сомнений не может возникать тогда, когда мы берем всю действительность в целом. Ведь если всерьез мы взяли всю действительность в целом, то есть если всерьез, кроме действительности, вообще ничего нет, то ясно, что ничто другое и не может породить сферу действительности или привести ее в движение. Действительность только сама же себя и приводит в движение, только сама же себя и порождает. А если мышление есть оформление действительности, то, значит, и мышление (но уже на другой ступени) тоже порождает само же себя. И если перебирать отдельные понятия, взятые порознь, или наблюдать отдельные вещи, взятые дискретно, то, возможно, и не следует прямо говорить о самопорождении. Но, во всяком случае, даже и при таком дискретном подходе необходимо говорить о бесконечно разнообразной степени всеобщего принципа самопорождающейся действительности. г) Тот напор и та бесстрашная настойчивость, с которыми Прокл говорит о самопорождении всей ноуменальной области, включая все предшествующие и все последующие ее моменты, заставляют нас признать, что проблема порождения решалась Проклом безусловно в самом буквальном смысле слова. Этот мыслитель ни на одно мгновение не мог усомниться в том, что действительность содержит в себе обязательно мужское и обязательно женское начала и что вся она поэтому есть не что иное, как универсальная семейно-родовая община. Прокл не мог себе представить, что эта семейно-родовая связь понятий есть только субъективное человеческое представление и что это есть только субъективно-человеческая метафора, не имеющая никакого отношения к объективной действительности. Это было бы для Прокла таким невероятным субъективизмом, которого в античной философии мы вообще нигде не находим. Нет, и все вещи порождают одна другую, и все идеи порождают одна другую; и вся действительность, взятая в целом, есть не что иное, как универсальная семейно-родовая община. То, что это было просто реставрацией огромной исторической эпохи первобытного коллективизма, основанного на родственных отношениях, – это, конечно, разумеется само собою. Но интересно то, что даже такой здравомыслящий философ, как Аристотель, тоже считал, что система всех возможных человеческих понятий есть, попросту говоря, царство семейно-родовых отношений. д) Итак, по Проклу, не только диалектика объясняет мифологию, но и мифология вскрывает последнюю тайну диалектики. Более смелого, более бесстрашного и более последовательного проведения этой концепции, чем у Прокла, невозможно найти в античной философии. И эстетическая значимость соотношения диалектики и мифологии нигде в античной философии не нашла такого яркого выражения, какое она получила у Прокла: внешнее, мифология, и внутреннее, диалектика, везде рассматриваются Проклом как подлинное, окончательное и нерушимое тождество. 3. Исторический контекст этого тождестваВвиду того что подобного рода исторические материалы множество раз приводились у нас в предыдущем, сейчас мы не будем вдаваться в подробности и ограничимся напоминанием читателю только самого главного и самого общего, что можно было бы здесь сказать. Тем не менее все приводимые у нас ниже материалы все-таки должны быть на одну-единственную тему, именно на тему тождества мифологии и диалектики. а) То, что все основные философские и, в частности, диалектические категории рассматриваются в свете родственных отношений, является давнишним фактом античной мысли, так что Проклу здесь принадлежит не открытие определенной философской теории, но только ее систематизация. Правда, позитивно настроенные исследователи бывают очень часто склонны к метафорическому пониманию соответствующих выражений в греческом языке. Но метафоричность эта иной раз настолько ясно выступает, что ее приходится резко отличать от тех случаев, когда у античного мыслителя налично вполне буквальное, а вовсе не переносное значение. Когда, например, у Гомера на каждом шагу читаем о Зевсе как об "отце богов и людей", то, разумеется, ни о какой метафоре здесь не может быть и речи, потому что "боги" и "герои" в мифологии действительно трактуются как порождение Зевса в результате тех или иных его брачных связей. Но бросим взгляд на философские тексты. Когда Гераклит говорит (В 53): "Война есть отец всего, царь всего. Она сделала одних богами, других людьми, одних рабами, других свободными", – то термин "отец" здесь кое-как еще можно (правда, не без труда) понимать метафорически. Но всякая метафоричность уже, во всяком случае, отпадает в таком тексте того же Гераклита (В 50): "Все едино: делимое – неделимое, рожденное – нерожденное, смертное – бессмертное, логос – вечность, отец – сын, бог – справедливость". Отцовство и сыновство безусловно являются здесь категориями чисто натурфилософскими. По Филолаю (В 21), все вещи живут и возникают, сохраняя свою форму благодаря "породившему их отцу и демиургу". Но и у Анаксагора (А 117), сказавшего, что "солнце есть отец растений", слово "отец" едва ли только метафора. б) Платону принадлежит сознательно проводимая теория идеального начала, или мирового интеллекта, как отца, а материи – как порождающей матери, в то время как реальные вещи, которые совмещают в себе идею и материю, трактуются у Платона как потомство, как дети этого универсально-космического брака. В диалоге "Тимей" самый термин "материя" пока еще отсутствует. Однако здесь уже проводится, и притом отчетливейшим образом, противоположение ума как бытия другому началу, которое уже не есть бытие, а только воспринимает на себя бытийную идею или форму. Это другое начало так и называется у Платона (49 а) как "восприемница и кормилица всякого рождения", то есть всякого возникновения, всякого становления. О трех моментах всякого порождения, происходящего в космосе, Платон прямо пишет (50 d): "Воспринимающее начало можно уподобить матери, образец – отцу, а промежуточную природу – ребенку". В этом диалоге Платона говорится не просто о "творце и отце Всего" (28 с) и демиург космоса не просто назван его отцом (37 с), но даже подробно характеризуется любовное отношение гармонически устроенного космоса и его демиурга (34 ab). И в другом месте у Платона (Politic. 237 b) космос, приходя в упорядоченное состояние, вспоминает своего "демиурга и отца". Таким образом, согласно глубочайшему убеждению Платона, космос, будучи порождением идеального разума, есть подлинный и самый настоящий, а, кроме того, еще и единственный сын божий. Тут уже трудно понять, где диалектика и где мифология. Само собой разумеется, такие популярные в каждом языке термины, как "отец", "мать", "дитя", попадаются в обширном тексте Платона много раз и вне всяких философских теорий, хотя и тут мы не стали бы сводить все значения этих слов только к бытовому и обывательскому словоупотреблению. Земля – мать, породившая и взрастившая людей (R. Р. III 414 de). Земля – мать, породившая всех людей и всю их прекрасную жизнь (Menex. 237 b-е; 238 е). Государство – мать граждан (Euthyd. 2 с). Монархия и демократия – два материнских вида государственного устройства (Legg. III 693 d). Во всех этих текстах трудно определить, где миф переходит в метафору. Но у Платона имеются тексты, где об отцах говорится уже явно метафорически, как, например, об "отцах и вождях мудрости" (Lys. 214 а) или о тех, кто является не только "отцами наших тел, но и свободы" (Menex. 240 е). в) Аристотель, согласно традиционным взглядам, уже вовсе не имеет никакого отношения к мифологии, а наличие у него диалектики оспаривается указанием на Аристотеля как на создателя формальной логики. В таких традиционных взглядах на Аристотеля содержится много нелепостей, вскрытием которых мы занимаемся в томе, посвященном Аристотелю (ИАЭ IV). Заниматься этим в настоящий момент нам, конечно, не следует. Однако некоторые концепции Аристотеля здесь все-таки необходимо выдвинуть. Прежде всего, как уже говорилось выше (с. 176), Аристотель не так уж отрицательно относится к мифологии. Она для него – такой старинный способ мышления, который сам он замещает понятийной философией, но который все же вызывает у него большое уважение. Он приводит старинное мнение об Океане и Тефии как об "отцах становления"; но тут же он прибавляет: "Почтеннее всего – старое" (Met. I 3, 983 b 31 ). То же самое необходимо сказать и об Уране и Гелиосе, которые в старину также понимались в качестве "порождающих" и "отцов" (De animal, gener. I 2, 716 а 17). Но дело в том, что все свое учение об идее Аристотель конструирует так, как будто бы он учил о самом настоящем мифе. Каждая вещь, по Аристотелю, имеет свою материальную причину, имеет свой эйдос, а также указывает на нечто действующее и выявляет свое назначение или цель. Это четырехпринципное рассмотрение каждой вещи возможно было у Аристотеля только потому, что, как уже сказано выше (с. 179), каждую вещь он понимал как нечто живое, то есть в конце концов как миф. Этот вопрос мы исследовали и раньше (короче всего и проще всего – ИАЭ IV, 708-712). Далее, такие основные категории аристотелевской онтологии, как потенция, энергия, эйдос, энтелехия и ставшая чтойность (там же, 91-141, 698-714), основаны на отождествлении идеального и материального и на конструировании живого существа из этих основных категорий. Аристотель здесь не употребляет термина "миф". Но как же понимать иначе идею, которая трактуется как живое существо не в переносном, а в совершенно буквальном и безусловно в субстанциальном смысле? Далее, хотя Аристотель и критикует приведенное у нас выше (с. 173) мнение Платона в "Тимее" о трех моментах всякого возникновения, тем не менее он выставляет свое собственное и тоже тройное деление по этому вопросу, которое мало чем отличается от платоновского, так что разницу между Аристотелем и Платоном тут можно понимать исключительно как терминологическую. При этом Аристотель хорошо понимает материнскую сущность порождающего начала и даже пользуется самим термином "мать" (Phys. I 9, 192 а 14). И вообще отношения родства не только не чужды Аристотелю, но он ими пользуется для разъяснения трудных концепций. Излагая разные учения об идее и материи, он прямо так и говорит (Met. I 6 9, 988 а 5), что идею нужно понимать как мужской элемент, а материю – как женский элемент, и по этому поводу он здесь дает целое рассуждение. Если наблюдать у Аристотеля употребление таких терминов, как "рождать" или "рождение", то часто бывает нетрудно заметить более насыщенное понимание зависимости одной вещи от другой, чем просто зависимость фактическая или логическая. В этом нетрудно убедиться, вдумываясь в рассуждения Аристотеля о небе, космосе, теле или пустоте. Наконец, Аристотель довольно настойчиво проводит социально-историческое понимание логических категорий, когда говорит, например, что душа есть господин над телом, но что сама она является рабом разума, или что человеческий разум повелевает душой, но сам является рабом общебытийного разума, или что этот последний есть всеобщий космический царь и рабовладелец, для которого весь мир является его собственностью (ИАЭ IV 638-653). Но надо сказать, что Аристотель не только слабо различает государство и общество или политику и экономику, но также и вообще историческую жизнь и родственные отношения. Поэтому если весь космос представлялся Аристотелю как иерархия собственнических отношений, то тут рукой подать и до понимания космоса как иерархии родственных отношений. Но, конечно, Аристотель, как в значительной мере и Платон, являясь философом греческой классики, очень высоко ценит разум и все бытие как систему онтологически понимаемых логических отношений. И поэтому неудивительно то, что Аристотель мало говорит специально о системе категорий в смысле их жизненного родства, которое понимается им имманентно самим категориям, откуда у него и возникают такие категории, как энергия, энтелехия или ставшая чтойность. Впрочем, в своем перечислении разных значений термина "род" на первом плане Аристотель констатирует и понимание рода как живого становления видовых образований и понимание его как "прародителя" этого становления (Met. V 28, 1024 а 29-36). В связи со всеми этими сложными материалами необходимо для полной ясности дела указать вот на что. Философская система Аристотеля, в основном, есть система логических категорий, так что и свое разделение идеи и материи и свое воссоединение их он понимает преимущественно как чисто логический процесс. Но этот логический интеллектуализм отнюдь не выдерживается Аристотелем до конца. Создавая такие свои основоположные категории, как энергия, энтелехия или ставшая чтойность, Аристотель объединяет идею и материю не просто логически, но и субстанциально. Тем не менее это субстанциальное тождество идеи и материи возникает у него стихийно, как бы само собой и вполне дорефлективно, описательно. Но тут же становится ясным и то, что понимать это идеально-материальное тождество также еще и субстанциально, – это значило уже покинуть исходную интеллектуалистическую позицию. Нужно было уже в самой идеальной сфере различать и отождествлять идею и материю. К этому как раз и пришли стоики, то есть главнейшее философское направление из раннеэллинистических и уже послеаристотелевских направлений. г) Стоики стали понимать действительность не как идею, и не как материю, и не как логическое объединение того и другого, но как живой организм, как систему логосов, существующих и развивающихся как организм, так что основную роль в бытии стали играть у них так называемые "семенные логосы". Это было уже решительным шагом к преодолению рационализма эпохи классики и к пониманию мифа как философски обоснованного организма. Поскольку о стоиках у нас было в предыдущем проведено целое исследование (особенно – ИАЭ V 114-121), то распространяться сейчас на эту тему мы не будем (ср. об отношении стоиков к мифологии выше, с. 180). д) Что касается неоплатоников, то, собственно говоря, уже у Плотина, и притом вполне сознательно, проводится принцип активно-жизненного понимания всех логических категорий. Характерное для Плотина учение о всеобщей эманации первоединого, то есть о всеобщем его становлении, превращает решительно каждую логическую категорию в нечто становящееся (конечно, при условии его исходной и везде сохраняющейся стабильности). Это заставило нас в свое время (ИАЭ VI 211, 378) квалифицировать всю философскую систему Плотина как текуче-сущностную и понятийно-диффузную. В этом смысле у Плотина особенно важную роль играет принцип всеобщей потенции (dynamis), принуждающий рассматривать все бытие сверху донизу как жизненно-становящееся. Особенно мы обратили бы внимание на то учение Плотина (VI 2, 19-21), которое подчеркивает в общих категориях именно их породительную способность, когда они создают все частичное и единичное. И когда эти категории именуются "родами" (gene), то, согласно Плотину, это нужно понимать совершенно в буквальном смысле слова, то есть общее именно порождает всякую частность. В этих случаях Плотин вспоминает даже "семенные логосы" стоиков, чтобы подчеркнуть именно жизненный, животрепещущий, породительный и порождаемый характер всего мышления и всего бытия (III 1, 7, 1-4; V 9, 9, 8-10; ср. также и существенное ограничение в этом вопросе – IV 4, 39, 5-13). Заметим, что и свою критику учения Аристотеля о категориях Плотин трактует не просто в смысле недостаточной их разграниченности у Аристотеля, но. и в смысле их чересчур большой неподвижности, в то время как они суть именно роды и виды, то есть прежде всего порождающее и порождаемое (ИАЭ VI 308-309). В специальном трактате, посвященном диалектике (I 3), Плотин ничего не говорит о мифологии и ограничивается, кроме разъяснения логического существа диалектики (I 3, 4-5) весьма красноречивым рассуждением о любовно-восторженном состоянии духа у тех, кто занимается диалектикой (I 3, 1 – 3, 6). Но имеются два обстоятельства, которые заставляют нас решительным образом признать за Плотином учение об общинно-родовом характере диалектики. С одной стороны, это – его учение об Эросе; а с другой стороны, это – большое количество отдельных высказываний Плотина по специальным категориям диалектики и мифологии. Что касается трактата Плотина об Эросе, то здесь проповедуется не только основная потребность Эроса как сына ноуменального Богатства и материальной Бедности (конечно, на основании платоновского "Пира"), но также проводится и учение вообще о мужском и женском началах для понимания мифологии в целом. Поскольку об этом у нас было в свое время специальное исследование (ИАЭ VI 504-510), входить в эту тематику сейчас мы не будем. Однако не менее важно еще и другое обстоятельство. Это – постоянная опора Плотина на семейно-родовое понимание отдельных диалектически-мифологических инстанций. е) Возьмем, например, такой термин, как "отец". У Плотина оказывается, что первоединое есть отец ума (II 9, 2, 2-4; V 1, 8, 6-8; 8, 1, 1-4; 12, 9-12; VI 7, 29, 26-28), равно как и души (V 1, 3, 12-15; 7, 42-44). При этом сам ум тоже есть отец души (II 9, 16, 9; VI 9, 5, 12-14; 9, 33-34), хотя ум уже по одному тому, что он причина всего, есть также и отец всего вообще (V 1, 8, 4-6), а умопостигаемое вообще для нас родина и отец (I 6, 8, 21). Боги, как представители ноуменального мира, – это тоже отцы, и особенно Зевс (V 5, 3, 20-22). Когда Плотин упрекает людей за то, что они слишком дерзко отпали от истины, он прямо говорит о каком-то "отце"; и этому посвящается у Плотина целое рассуждение (V 1, 1). Вообще говоря, если не просто отец, то, во всяком случае, наивысший отец у Плотина, и притом отец решительно всего, – это, конечно, первоединое, которое является "причинно-действующим отцом и разума (logoy), и причины, и сущности (oysias)" (VI 8, 14, 37 – со ссылкой на Plat. Epist. VI 323 d), являясь центром всеобще-космического круговращения (VI 8, 18, 22-24). В заключение этого обзора текстов у Плотина об "отце" мы привели бы его резюмирующее рассуждение о тройном понимании отцовства (V 8, 13, 1-22): наивысший и прекраснейший отец – первоединое в своей абсолютности, которое имеет своим сыном первоединое в его развитии (числа или боги); первоединое в его развитии является отцом ума и всей ноуменальной области; а ум и является отцом души. Это заключительное рассуждение у Плотина – и пространное и красноречивое. Возьмем такой термин, как "мать". У Плотина и здесь термин этот применяется к той области, которая является противоположностью ума и эйдоса. Ее Платон, как мы хорошо знаем, между прочим, называет "необходимостью" (Tim. 48 а) и в то же время "восприемницей и кормилицей" всякого возникновения (49 а), желая подчеркнуть ее фактическое присутствие, в отличие от разумного и осмысленно-выводного характера чистого ума. И вот эту необходимость Плотин (II 3, 9, 1-6) тоже называет матерью, настойчиво выдвигая на первый план ее обязательную движущую силу во всяком становлении, так что без нее, по Плотину, невозможно было бы и само становление. В связи с прямым заявлением Платона (Tim. 50 d, 51 а) о том, что идеальный принцип – это отец, а материальный принцип – это мать и конкретные вещи – это их дети, – в связи с этим также и Плотин понимает (III 6, 9, 1-2) материю "наподобие матери", причем об эйдосе-отце и материи-матери у него имеется не случайное и краткое, но весьма подробное рассуждение (9, 18-41). У Плотина есть текст (8, 4, 1-14), в котором природа как бы сама говорит о своем происхождении и среди своих порождающих принципов указывает, прежде всего, на материю, называя ее матерью. Но и природа кое-где и в известном смысле (IV 4, 20, 29) тоже именуется матерью. Мы здесь не будем перечислять текстов Плотина с терминами родства. Ведь если где говорится об отце кого-нибудь или чего-нибудь, то, конечно, здесь мыслится также и сыновство; и если где говорится о матери, то тут же мыслятся и ее порождения. Здесь стоит, может быть, указать на текст (III 8, 11, 38), где вся ноуменальная область мыслится как "детище" (pais) первоединства, или на текст (V 8, 13, 1-2) о Кроносе, передавшем власть своему сыну Зевсу. Из терминологии родства у Плотина мы обратили бы внимание на термин "род" (genos). Выше (с. 244) мы уже сказали о том, что кроме бытовых и формально-логических значений этот термин трактуется у Плотина как указание на живую и порождающую общность. Из встретившихся нам текстов Плотина некоторые имеют в этом смысле весьма яркое значение (VI 2, 8, 43; 9, 1; 10, 10; 13, 1. 10. 18. 29; 14, 9; 17, 14; 19, 1). О том, что здесь имеются в виду пять категорий платоновского "Софиста" (254 b – 257 b) – "сущее", "покой", "движение", "тождество", "различие", – которые Плотин именует первичными и которые должны браться не сами по себе, но в их происхождении из первоединого, – об этом у Плотина весьма ясное рассуждение (I 3, 4, 12-23). Вопрос о различии родовых "принципов" (archai) бытия и самого бытия ставится в этих рассуждениях Плотина не раз (VI 1, 1, 12-14; 2, 1-2; 4, 50-52; 9, 37-38; 25, 3-5). Но вопрос этот неизменно и бесповоротно решается одним и тем же способом: самые общие и первичные роды отнюдь не являются только абстрактными общностями, но являются в смысловом отношении порождающими, так что они суть и сама мыслительная "жизнь" (III 8, 8, 21) и сама живая вечность (7, 2, 30-31). "Принципы" бытия и само бытие, живое и действующее, для Плотина есть одно и то же. Ввиду всего этого необходимо признать, что уже и Плотин стоит на позициях полного отождествления идеального и материального начал как порождающих потомство в виде вообще реального бытия. К этому и сводится у него толкование принципов бытия как самого же бытия, но только понимаемого в смысле живой и действующей силы. Здесь рукой подать до самой настоящей мифологии. ж) Чтобы кончить наш краткий обзор терминологии Плотина, невозможно не указать еще на один термин, который, как нам кажется, максимально выразительно отражает собою общую тенденцию Плотина отождествлять диалектику и мифологию. Именно еще у Платона имеется учение о живом существе-в-себе. Оказывается, ум, будучи моделью для космоса, еще до своего перехода в космос достигает такого ноуменального развития, что он становится чем-то живым, а не просто мыслимым; и это живое есть умопостигаемое живое существо. Если привлечь соответствующие тексты Платона (Tim. 30 с – 31 b, 39 е), то необходимо представлять себе умопостигаемое живое существо, которое обладает всеми свойствами чистого ума (вечность, совершенство, обобщение всех возможных отдельных живых существ в уме, всемогущество) и в то же время всеми свойствами живого существа, будучи моделью для всех отдельных живых существ, возникающих уже после чистого ума, и везде будучи самодвижной природой (как и полагается всякому живому существу). Плотин для этого понятия придумал даже специальный термин aytodzoon, то есть "живое существо-в-себе" (VI 6, 7, 15; 8, 2). Интересное рассуждение по поводу этого автодзоона мы находим у Прокла. Прокл, собственно говоря, не возражает против этого термина, но только вносит в него соответствующие уточнения, поскольку у Плотина, думает он (In Tim. I 427, 6-10; 14-20), с одной стороны, автодзоон сильнее ума (III 9, 1, 24-25), постольку единство трактуется в такой последовательности: живое существо "как оно есть в себе"; ум; и живое в смысле подражания, то есть мыслимое живым. А с другой стороны, у Плотина получается, что автодзоон слабее ума (VI 6, 8, 17-18), когда проводится такая последовательность: первично сущее; ум; живое существо. На самом же деле у Плотина здесь вовсе нет никакого противоречия. Живое-в-себе сильнее ума, если под умом понимать абстрактное умопостигаемое бытие. Но оно слабее ума, поскольку оно является частичным выражением ума как предельной общности. Да и к тому же сам Плотин употребляет термин "ум" и "живое существо-в-себе" совершенно в одной плоскости, когда говорит (8, 1-2), что живое существо-в-себе есть и ум и бытийная сущность (oysia he ontos). Значение термина "автодзоон" у Плотина и Прокла очень велико. Ведь это же есть обозначение такой ступени бытия, когда уже трудно различать умопостигаемое и живое. И этот автодзоон существует, по Плотину и Проклу, решительно везде, потому что все существующее обязательно в той или другой мере подражает этому автодзоону. Этот всеобщий автодзооморфизм, или всеобщий автодзоотропизм, делает прямо-таки неуловимым переход от диалектики к мифологии. И в дальнейшем наличие этого автодзооморфизма мы будем встречать решительно во всех областях мировоззрения Прокла. А поскольку совпадение идеального и реального выдвигается здесь на первый план, постольку эстетическая значимость такого принципа не может подвергаться никакому сомнению. Можно выставить даже и такой тезис: не только диалектика нуждается в античные времена в мифологии для своего завершения, но и мифология для своего завершения тоже нуждается в диалектике, причем заметно это не только в античной поэзии вообще, но даже у Гомера. В специальном исследовании146 мы доказали, что гомеровский эпос пронизан такого рода теологемами, что и боги трактуются как ум и обладают вечным знанием и что весь космос и люди доступны познанию в зависимости от степени своей причастности к божественному. Неоплатоники только доведут до конца это тождество диалектики и мифологии, а частично оно выражается, можно сказать, решительно повсюду в античной литературе. з) Нам представляется, что после всех приведенных у нас выше яснейших материалов из Плотина не стоит, пожалуй, формулировать проблему диалектическо-мифологического тождества так, как она ставилась у Порфирия, во всем сирийском и во всем пергамском неоплатонизме. Судить об этом тождестве будет весьма легко тем, кто просмотрит наши резюмирующие характеристики каждого допрокловского неоплатоника. Подобного рода тождество нами уже доказано, и можно было бы говорить только об оттенках той или иной допрокловской концепции. Неоспоримый вывод здесь один: в проблеме диалектико-мифологического тождества Прокл отнюдь не новатор, но только систематизатор, причем система эта проводится у него убежденнейшим и упорнейшим образом. Однако на очереди стоит проблема этого диалектико-мифологического тождества и во всех других областях человеческого творчества, которыми занимался Прокл. И для нас не будет неожиданностью то, что и в общих вопросах искусства, науки, морали и религии Прокл всегда и неизменно стоял на позиции, с одной стороны, восхождения от материального к идеальному, а с другой стороны, – отождествления этих областей, отождествления, которое конструировалось у него иерархически. К соответствующему рассмотрению проблем науки, искусства, морали и религии, как они ставились и решались у Прокла, мы сейчас и перейдем. Ваш комментарий о книгеОбратно в раздел культурология |
|