Библиотека
Теология
Конфессии
Иностранные языки
Другие проекты
|
Ваш комментарий о книге
Карлейль Т. Герои, почитание героев и героическое в истории
Беседа четвертая. ГЕРОЙ КАК ПАСТЫРЬ. ЛЮТЕР: РЕФОРМАЦИЯ. НОКС: ПУРИТАНИЗМ
Нашу настоящую беседу мы посвящаем великим людям как духовным пастырям. Мы уже несколько раз пытались выяснить, что герои всякого рода, по существу, созданы из одной и то же материи; что раз дана великая душа, открытая божественному смыслу жизни, то дан и человек, способный высказать и воспеть это, бороться и работать во имя этого величественным, победоносным, непреходящим образом; дан, следовательно, герой, внешняя форма проявления которого зависит от времени и условий, окружающих его. Пастырь, как я понимаю его, это также до известной степени пророк, он также должен носить в своей груди свет вдохновения. Он руководит культом народа; является звеном, связующим народ с невидимой святыней. Он — духовный вождь народа, как пророк — духовный король его, окруженный многими полководцами: он ведет народ в Царство Небесное, руководя им надлежащим образом в земной жизни и в повседневном труде. Идеал его — также быть голосом, ниспосланным с невидимых небес, голосом, изъясняющим и раскрывающим людям в более доступной форме то же самое, что возвещает и пророк: незримые небеса, "открыто лежащую тайну вселенной", для чего очень немногие имеют достаточно проницательный глаз! Он тот же пророк; но у него нет блеска, свойственного этому последнему, блеска, поражающего и внушающего благоговейный ужас; он светит своим мягким, ровным сиянием, как светильник повседневной жизни. Таков, говорю я, идеал духовного пастыря. Таков он был в древние времена; таким он остается ныне и таким же останется во все будущие времена. Всякий очень хорошо понимает, что необходимо относиться с большой терпимостью, когда речь идет об идеалах, осуществляемых на деле, — с очень большой терпимостью; но пастырь, совершенно не соответствующий тому, что предписывает ему идеал, не имеющий даже этого идеала в виду и не стремящийся к нему, представляет личность, о которой мы сочтем за лучшее вовсе не говорить здесь ничего.
Лютер и Нокс, по прямому своему призванию, были пастырями и совершали действительно надлежащим образом свое служение в обычном смысле этого слова. Однако мы считаем более уместным рассмотреть их здесь в их историческом значении, то· есть скорее как рефор-
95
маторов, чем как пастырей. Во времена более спокойные были, быть может, и другие пастыри, равным образом замечательные по преданному исполнению своих обязанностей, как руководители в деле народного поклонения; благодаря своему неизменному героизму они вносили небесный свет в повседневную жизнь народа; вели его по надлежащему пути вперед, как бы под верховным руководством Бога. Но когда самый путь оказывается неровен, когда он исполнен борьбы, затруднений и опасностей, то духовный полководец, ведущий народ по такому пути, -приобретает преимущественный перед всеми другими интерес для пользующихся плодами его руководства. Это — воинствующий и ратоборствующий пастырь, он ведет свой народ не к мирному и честному труду, как в эпохи спокойной жизни, а к честной и отважной борьбе, как это бывает во времена всеобщего насилия и разъединения, что представляет более опасное и достойное служение, безразлично, будет ли оно в то же время более возвышенным или нет. Лютера и Нокса мы всегда будем считать самыми выдающимися пастырями, насколько они были нашими наиболее выдающимися реформаторами. Мало того, разве не всякий истинный реформатор по натуре своей является прежде всего пастырем? Он взывает к незримой справедливости небес против зримого насилия на земле; он знает, что оно, это незримое, сильно и что оно одно только сильно. Он — человек, верующий в божественную истину вещей; человек, проникающий сквозь наружную оболочку вещей; поклоняющийся, в той или иной форме, их божественной истине; одним словом, он
— пастырь. Если он не будет прежде всего пастырем, он никогда не достигнет действительного успеха как реформатор.
Итак, выше мы видели великих людей в разных положениях: они созидают религии, героические формы человеческого существования; строят теории жизни, достойные того, чтобы их воспевал какой-либо Данте; организуют практику жизни, достойную своего Шекспира; теперь же посмотрим на обратный процесс, который также необходим и также может совершаться героическим образом. Любопытно уже одно то, что подобный процесс может 5ыть необходим, и он действительно необходим. Мягкое сияние света, распространяемое поэтом, должно уступить место порывистому, подобно молнии, сверканию реформатора; к сожалению, реформатор также представляет собою лицо, без которого не может обойтись история! Действительно, что такое поэт с его спокойствием, как не продукт, как не последнее слово реформаторской пророческой деятельности со всей ее жестокой горячностью? Не будь диких святых Домиников и фиваидских отшельников, не было бы и сладкозвучного Данте; грубая практическая борьба скандинавов и других народов, начиная от Одина до Уолтера Рэли, от Ульфилы до Кранмера, дала возможность заговорить Шекспиру. Да, появление совершенного поэта, как я говорю это уже не в первый раз, служит признаком того, что эпоха, породившая его, достигла своего полного развития и завершается; что в скором времени наступит новая эпоха, понадобятся новые реформаторы.
Несомненно, было бы много приятнее, если бы человечество могло совершать весь свой жизненный путь под аккомпанемент музыки, если бы нас могли обуздывать и просвещать наши поэты, подобно тому, как
96
в древние времена Орфей укрощал диких зверей. Или, если уж такой ритмический музыкальный путь невозможен, то как хорошо было бы, если бы мы могли двигаться, по крайней мере, по гладкому пути: я хочу сказать, если бы для постоянного движения человеческой жизни было достаточно одних мирных пастырей, действующих в реформаторском духе изо дня в день! Но в действительности жизнь совершается не так: даже последнего рода желание до сих пор еще не находит себе удовлетворения. Увы, воинствующий реформатор также время от времени представляет необходимое и неизбежное явление. В препятствиях никогда не бывает недостатка: даже то, что служило некогда необходимою поддержкою в деле развития, становится со временем помехой; отсюда — настойчивая потребность сбросить с себя все эти путы, высвободиться из них и оставить их далеко позади себя — дело, представляющее часто громадные затруднения. Конечно, весьма знаменательно, каким образом известная теорема или, так сказать, религиозное представление, признанное некогда всем миром и вполне удовлетворявшее во всех своих частях в высокой степени логический и проницательный ум Данте, один из величайших умов в мире, — начинает в последующие столетия возбуждать сомнение среди заурядных умов; каким образом оно начинает критиковаться, оспариваться и в настоящее время каждому из нас представляется решительно невероятным, устарелым, подобно древнескандинавскому верованию! Для Данте человеческая жизнь и путь, которым Господь ведет людей, находили себе вполне точное изображение в злых щелях, чистилищах, а для Лютера уже нет. Каким образом произошло это? Почему не мог продолжаться дантовский католицизм и неизбежно должен был наступить лютеровский протестантизм? Увы! Ничто не будет вечно продолжаться.
Я не придаю особого значения "развитию видов", как о нем толкуют теперь, в наши времена, и не думаю, чтобы вас особенно интересовали разные толки на этот счет, толки весьма часто самого неопределенного, самого нелепого характера. Однако я должен заметить, что указываемый при этом факт представляется сам по себе довольно достоверным: мы можем даже проследить неизбежную необходимость его, вытекающую из самой природы вещей. Всякий человек, как я уже утверждал в другом месте, не только изучает, но и действует: присущим ему умом он изучает то, что было, и благодаря тому же уму делает дальнейшие открытия, изобретает и выдумывает нечто из самого себя. Нет человека, абсолютно лишенного оригинальности; нет человека, который верил бы или мог бы верить неизменно в то же самое, во что верил его дед. Каждый человек благодаря последующим открытиям приобретает более широкий взгляд на мир, вместе с чем расширяется и его теорема мира. Этот мир — бесконечный мир, и потому никакой взгляд, никакая теорема, какой угодно мыслимой широты, не могут всецело и окончательно охватить его: человек несколько расширяет, говорю я, свое мировоззрение, находит кое-что из того, во что верили его деды, невероятным для "себя, ложным, несогласным с новыми открытиями и наблюдениями, произведенными им. Такова история каждого отдельного человека; в истории же человечества мы видим, как подобные истории суммируются в великие исторические итоги — революции, новые эпохи. Дантовой
4 Заказ № 4797 97
горы Чистилища нет уже более "в океане другого полушария" с тех пор, как Колумбу удалось побывать там. Люди не нашли в этом другом полушарии ничего похожего на такую гору. Ее не оказалось там. Волей-неволей людям приходится оставить свое верование в то, что она там. То же самое происходит и со всеми верованиями, каковы бы они ни были, со всеми системами верований и системами практической деятельности, возникающими из них.
Прибавим еще к этому грустному факту, что раз известная вера теряет свою достоверность, то и поступки, обусловливаемые ею, становятся также лживыми, худосочными, что заблуждения, несправедливости, несчастья начинают тогда повсюду давать себя чувствовать все сильнее и сильнее, и мы получаем достаточный материал для катаклизма. При каких угодно условиях человек для того, чтобы действовать с полной уверенностью, должен горячо верить. Если он во всяком отдельном случае испытывает необходимость обращаться к мнению света, если он не может обходиться без этого и, таким образом, порабощает свое собственное мнение, то он — жалкий слуга, работающий из-под палки; труд, порученный ему, будет скверно сделан. Такой человек каждым своим шагом приближает наступление неизбежного крушения. Всякое дело, за которое он возьмется и которое он делает бесчестно, со взором, обращенным на внешнюю сторону предмета, является новой неправдой, порождающей новое несчастье для того или другого человека*. Неправды накапливаются и в конце концов становятся невыносимыми; тогда происходит взрыв, и они насильственным образом ниспровергаются, сметаются прочь. Возвышенный католицизм Данте, подорванный уже в теории и еще более обезображенный сомневающейся лицемерной, бесчестной практикой, разрывается надвое рукою Лютера; а благородный феодализм Шекспира, как прекрасен он ни казался некогда и как прекрасен он ни был в действительности, находит свою неизбежную гибель во Французской революции. Накопившиеся неправды, как мы говорим, буквально взрываются, разметываются по сторонам вулканической силой; и наступают долгие, беспокойные периоды, прежде чем в жизни снова установится определенный порядок.
Конечно, довольно плачевную картину представит нам история, если мы обратим внимание исключительно на эту сторону жизни и во всех человеческих мнениях и системах станем усматривать один только тот факт, что они были недостоверны, преходящи, что они подлежали закону смерти! В сущности, это не так: всякая смерть постигает и в данном случае лишь тело, а не самую суть или душу; всякое разрушение, причиняемое насильственной революцией или каким-либо другим способом, есть лишь новое творение в более широком масштабе. Одинизм был воплощением отваги, христианство — смирения, то есть более благородного рода отваги. Всякая мысль, раз человек искренне признавал ее в своем сердце истинной, всегда была честным проникновением со стороны человека в истину Бога, всегда заключала в себе настоящую истину, непреходящую, несмотря на всяческие изменения, и составляет вечное достояние для всех нас. А с другой стороны, какое жалкое понимание обнаруживает тот, кто представляет себе, что все люди во всех странах и во все времена, исключая наше, растрачивали свою жизнь
98
в слепом и презренном заблуждении, что язычники-скандинавы, мусульмане погибали лишь для того, чтобы одни только мы могли достигнуть истинного конечного знания! Целые поколения погибли, все люди заблуждались для того только, чтобы существующая ныне незначительная горсть могла быть спасена, чтобы она могла знать правду! Все они, начиная с сотворения мира, шли в качестве авангарда вперед, подобно тому, как шли русские солдаты в ров Швейнднитского форта*, чтобы заполнить его своими мертвыми телами и доставить, таким образом, нам возможность перейти через ров и занять позицию! Это невероятная гипотеза.
И мы знаем, с какою жестокою энергией люди отстаивали подобную невероятную гипотезу: какой-нибудь жалкий человек с сектой своих приверженцев готов был шагать через мертвые тела всех людей, направляясь будто бы к верной победе; но что сказать о нем, если и он со своей гипотезой и своим конечным непогрешимым credo также провалился в ров и становился в свою очередь мертвым телом? Впрочем, человек по самой природе своей — и это составляет весьма важный факт — имеет тенденцию считать собственное воззрение окончательным и держаться за него, как за таковое. Он будет всегда, думаю я, так поступать, всегда так или иначе утверждать то же самое; но необходимо делать это более разумным образом, необходимо обнаруживать более широкое понимание. Разве все люди, живущие и когда-либо жившие, составляют не одну армию, собранную для того, чтобы под началом небес дать битву одному и тому же общему врагу — царству тьмы и неправды? Зачем же нам отказываться друг от друга, зачем сражаться не против врага, а друг против друга из-за пустой разницы в своих мундирах? Всякий мундир будет хорош, если только его носит истинно храбрый человек. Всевозможного рода мундиры и всякого рода оружие — арабский тюрбан и легкая сабля или могучий молот Тора, поражающий ётунов, — все окажется хорошим, все будет желанным оружием. Воинственный призыв Лютера, марш-мелодия Данте, все неподдельное, все это за нас, а не против нас. У всех нас один и тот же вождь; мы солдаты одной и той же армии... Бросим же теперь беглый взгляд на сражение, данное Лютером. В чем состояла битва и как он вел себя в ней? Лютер был также одним из наших героев — пророком своей страны и своего времени.
В качестве вступления ко всему последующему, быть может, уместно будет сделать здесь некоторые замечания относительно идолопоклонства. Одну из характерных особенностей Магомета, особенность, свойственную в действительности всем пророкам, составляет его безграничная, непримиримая ненависть к идолопоклонству. Идолопоклонство, поклонение мертвому идолу как божеству — это неисчерпаемая тема в устах пророков, вопрос, от которого они не могут никуда уйти, предмет, на который они должны постоянно указывать и который должны клеймить с неумолимым осуждением как величайший грех из всех грехов, какие только совершаются на земле. Этот факт, во всяком случае, стоит отметить. Мы не станем касаться здесь теологической стороны в вопросе об идолопоклонстве. Идол есть eidolon, что означает вещь видимую, символ. Это — не бог, а — символ бога. Да и существовал ли в самом деле когда-либо такой смертный, объятый самой непроглядной
99
тьмой, который видел бы в идоле нечто большее, чем простой символ? Человек никогда не думал, как я себе представляю, чтобы жалкое изображение, созданное его собственными руками, было богом; он полагал лишь, что это изображение служит символом его бога, что бог тем или иным образом присутствует в нем. И в этом смысле можно спросить, не является ли всякое поклонение поклонением через посредство символов, eidola, видимых вещей; причем нет существенной разницы в том, доступно ли это видимое нашему телесному глазу благодаря изображению или картине, или же оно остается доступным лишь внутреннему глазу, воображению, уму: это различие второстепенного порядка. Нечто видимое, означающее божество, идол, остается в обоих случаях. Самый строгий пуританин имел свое исповедание веры и свое отвлеченное представление о божественном, поклонялся посредством такого представления; благодаря только этому последнему для него вначале становится возможным самое поклонение. Все догматы, ритуалы, обряды, концепции, в которые выливаются религиозные чувства, в этом смысле представляют eidola, видимые вещи. Всякое поклонение, каково бы оно ни было, неизбежно совершается при помощи символов, идолов, и мы можем сказать, что идолопоклонство — дело относительное и что худшее идолопоклонство представляет собою только, так сказать, более идолопоклонническое идолопоклонство.
В чем же заключается в таком случае зло, проистекающее из идолопоклонства? Известное фатальное зло должно заключаться в нем — это несомненно; иначе серьезные, вдохновленные даром пророчества люди не обрушивались бы на него со всех сторон. Отчего идолопоклонство так ненавистно пророкам? Мне кажется, что главное обстоятельство, возмущавшее пророков в поклонении этим жалким деревянным символам и наполнявшее их душу негодованием и отвращением, было в действительности не то, какое признавали они в сердце своем и на которое указывали, обращаясь к другим людям. Самый последний язычник, поклоняющийся Канопусу или Черному камню Каабы, даже он, как мы видели, стоит выше лошади, не поклоняющейся вовсе ничему. Да, в его жалком поступке сказывается вовсе не случайное благородство. Мы до сих пор считаем благородством аналогичные проявления у поэтов, а именно: признание известной бесконечной божественной красоты и значения в звездах и во всех предметах природы, каковы бы они ни были. За что же пророк так беспощадно осуждал этого бедного язычника? Самый последний смертный, раз только он поклоняется своему фетишу от полноты своего сердца, может быть предметом сожаления, презрения, отвращения, если вам угодно, но никоим образом не ненависти. Пусть его сердце действительно будет исполнено искреннего поклонения, — и все тайники его темной и маленькой души осветятся; одним словом, пусть он всецело верит в свой фетиш, и тогда, я сказал бы, ему будет, если не совсем хорошо, то так хорошо, как только ему может быть хорошо, и вы оставите его в покое, не станете его тревожить.
Так и было бы на самом деле, если бы не одно фатальное для идолопоклонства обстоятельство, дающее себя чувствовать в такие моменты, именно тот факт, что в эпоху пророков ни одна человеческая душа не верит уже искренне в своего идола или в свой символ. Пророк, 100
видящий дальше этого идола и знающий, что он только кусок дерева, может появиться, когда темное сомнение закралось уже в души многих людей и сделало свое дело. Заслуживает осуждения лишь неискреннее идолопоклонство. Сомнение уничтожает самую сердцевину поклонения, и человеческая душа судорожно хватается за ковчег завета, который, как она это наполовину сознает, превратился уже в фантом. Это — одно из самых грустных зрелищ. Фетиш не наполняет уже более людских сердец; у людей остается одно только притязание, что они будто бы верят; они хотели бы убедить себя, что они действительно верят. "Вы не верите, — сказал Колридж, — вы верите только тому, что верите". Таков последний акт всякой символизации и всякого поклонения, верный признак, что смерть не за горами. В наше время подобную роль играет так называемый формализм, поклонение форме. Нет человеческого деяния более безнравственного, чем этот формализм, ибо он — начало всякой безнравственности или, вернее, невозможности с момента его появления какой бы то ни было нравственности: он парализует моральную жизнь духа в самой сокровенной глубине ее, повергает ее в фатальный магнетический сон. Люди перестают быть искренними людьми. Я нисколько не удивляюсь, что серьезный человек отвергает его всеми силами своей души, клеймит и преследует его с неистощимым отвращением. Он и формализм, все хорошее и формализм находятся в смертельной вражде. Позорным 'идолопоклонством является ханжество, и даже такое ханжество, которое можно назвать искренним. Над этим стоит подумать! Такова, однако, завершающая фаза всякого культа поклонения.
Я нахожу, что Лютер в деле ниспровержения идолов занимает такое же место, как и всякий другой пророк. Деревянные боги курейшитов, сделанные из досок и воска, были в такой же мере ненавистны Магомету, как Лютеру индульгенции Тецеля, сделанные из овечьей кожи и чернил. Характерную особенность всякого героя во всякое время, во всяком месте, во всяком положении и составляет именно то, что он возвращается назад к действительности, что он опирается на самые вещи, а не на их видимость. Поэтому насколько он любит и почитает внушающий благоговейный ужас реальный мир вещей (может ли он при этом отчетливо изложить свое верование, или же оно остается невысказанным в глубине его мысли — все равно), настолько для него несносны и отвратительны пустые призраки, хотя бы они были систематизированы, приведены в приличный вид и удостоверены курейшитами или конклавами. Протестантизм также есть дело рук пророка: пророка XVI столетия. Это первый удар, нанесенный в открытом бою и возвещающий падение древнего верования, ставшего лживым и идолопоклонническим, — подготовка исподволь нового порядка, который будет истинным и подлинно божественным!
С первого взгляда может показаться, будто бы протестантизм оказал крайне гибельное влияние на то, что мы называем почитанием героев и что считаем основой всякого возможного блага, социального и религиозного, в интересах человечества. Протестантизм, говорят многие, составляет совершенно новую эру, радикально отличающуюся от всех, пережитых до тех пор миром: эру "личного суждения", как называют ее. Благодаря этому возмущению против папы всякий человек сам
101
стал себе папой и просветился, между прочим, в том отношении, что он никогда не должен более верить в какого бы то ни было папу или духовного героя-руководителя! Отсюда с этих пор становится невозможным какое бы то ни было. духовное единение, иерархия и субординация между людьми. Так утверждают. Я, с своей стороны, не считаю нужным отрицать, что протестантизм действительно был возмущением против духовных авторитетов: папского и многих иных. С еще большей охотой соглашусь я с тем, что английский пуританизм, это восстание против светских авторитетов, представлял второй акт великой общечеловеческой драмы; что сама ужасающая Французская революция была третьим актом, которым, как могло казаться, упразднялись всякие вообще авторитеты, светские и духовные: по крайней мере, эти последние были уверены в своем упразднении. Протестантизм — корень огромных размеров; из него растет и ветвится вся наша последующая европейская история. Ибо светская история человечества всегда будет представлять собою воплощение его верований; духовное есть начало светского. И действительно, в настоящее время невозможно отрицать тот факт, что повсюду раздаются крики о свободе, равенстве, независимости и т. д., что повсюду вместо королей — баллотировочные ящики и голоса избирателей, и может казаться, что настало время, когда всякий авторитет героя, всякое лояльное подчинение человека человеку в светских или духовных делах исчезли навеки из нашего мира. Я совершенно разуверился бы в мире, если бы это было так. Одно из моих глубочайших убеждений, однако, что это не так. Без авторитетов, истинных авторитетов, светских или духовных, на мой взгляд, возможна одна только анархия, ненавистнее которой нельзя представить себе ничего. Но как бы ни была анархична демократия, породившая протестантизм, я считаю этот последний началом нового истинного верховенства и порядка. Я нахожу, что протестантизм был возмущением против ложных авторитетов, первым, предварительным, правда, мучительным, но необходимым шагом к тому, чтобы истинные авторитеты заняли наконец свое место среди нас! Поясним несколько нашу мысль.
Прежде всего я замечу, что так называемое "личное суждение" не заключает в себе, в сущности, ничего нового, — оно ново лишь для данной эпохи мировой истории. По существу, вся Реформация не представляет ничего нового и особенного; она была возвращением к истине и действительности в противоположность царившим лжи и видимости, возвращением, каким всегда является всякое прогрессивное движение, всякое истинное учение. Свобода личного суждения, если мы надлежащим образом будем понимать ее, неизбежно должна была существовать во всякую пору в мире. Данте не выкалывал себе глаз, не налагал на себя оков; нет, он чувствовал себя как дома в атмосфере своего католицизма и сохранял при этом свою свободную провидящую душу, хотя многие жалкие Гогстратены, Тецели, доктора Экки стали впоследствии рабами его. Свобода суждения! Никакая железная цепь, никакая внешняя сила никогда не могли принудить человеческую душу верить или не верить: суждение человека есть его собственный неотъемлемый свет; в этой области он будет царить и веровать по милости единого Бога! Ничтожный, жалкий софист Беллармин, проповедующий слепую веру и пассив-
102
ное повиновение, должен был сначала, путем некоторого рода убеждения, отказаться от своего права быть убеждаемым. Его "личное суждение" остановилось на этом, как на наиболее подходящем для него, шаге. Право личного суждения будет существовать в полной силе повсюду, где только будут встречаться истинные люди. Истинный человек верит по своему полному разумению, по силе света, который он носит в себе, и способности понимать, присущей ему, и так он всегда верил. Фальшивый человек, который силится только "убедить себя, что он верит", будет поступать, конечно, иначе. Протестантизм сказал этому последнему: горе тебе! — а первому: прекрасно делаешь! В сущности, в этих словах нет ничего нового; они знаменовали возврат к старым словам, которые искони веков говорились. Будьте непосредственны, будьте искренни: таков, еще раз повторяю, весь смысл протестантизма. Магомет верил по всей силе своего разумения, а Один по всей силе своего разумения, — он и все истинные последователи одинизма. Они, по своему личному разумению, "рассудили" так.
Теперь я решаюсь утверждать, что личное суждение, законным образом применяемое, отнюдь не ведет неизбежно к эгоистической независимости, отчужденности, но, скорее, приводит в силу самой необходимости как раз к противоположному результату. Анархию порождает вовсе не стремление к открытому исследованию, а заблуждение, неискренность, полуверие и недоверие. Человек, протестующий против заблуждения, находится на правильном пути, который приводит его к единению со всеми людьми, исповедующими истину. Единение между людьми, верующими в одни только ходячие фразы, в сущности, немыслимо. Сердце у каждого из них остается мертвым; оно не чувствует никакой симпатии к. вещам, — иначе человек верил бы в них, а не в ходячие фразы. Да, ни малейшей симпатии даже к вещам, что же говорить о симпатии к людям, себе подобным! Он вовсе не может находиться в единении с людьми; он анархичный человек. Единение возможно только среди искренних людей, — и здесь оно осуществляется в конце концов неизбежно.
Обратите внимание на одно положение, слишком часто игнорируемое или даже совершенно упускаемое из виду в этом споре, а именно, что нет никакой необходимости, чтобы человек сам открывал ту истину, в которую он затем верит, и притом как бы искренне он ни верил в нее. Великий человек, мы сказали, бывает всегда искренним человеком, и это первое условие его величия. Но чтобы быть искренним, не обязательно вовсе быть великим. Природа и время вообще не знают такой необходимости; она имеет место лишь в известные злополучные эпохи всеобщей развращенности. Человек может усвоить и затем переработать самым искренним образом в свое собственное достояние то, что он получает от другого, и чувствовать при этом беспредельную благодарность к другому! Все достоинство оригинальности не в новизне, а в искренности. Верующий человек — оригинальный человек; во что бы он ни верил, он верит в силу собственного разумения, а не в силу разумения другого человека. Каждый сын Адама может быть искренним человеком, оригинальным в этом смысле; и нет такого смертного, который был бы осужден на неизбежную неискренность. Целые эпохи, называ-
103
емые нами "веками веры", оригинальны; все люди в такие эпохи или большинство их искренни. Это — великие и плодотворные века; всякий работник, во всякой сфере работает тогда на пользу не призрачного, а существенного; всякий труд приводит к известному результату; общий итог таких трудов велик; ибо все в них, как неподдельное, стремится к одной цели; всякий труд дает новое приращение, и ничто не причиняет убытка. Здесь — истинное единение, истинно царская преданность во всем величии, все истинное и блаженное, насколько бедная земля может дать блаженство людям.
Почитание героев? О, конечно, раз человек самостоятелен, оригинален, правдив или как бы там иначе мы ни называли его, значит, он дальше всякого другого в мире от нежелания воздать должную дань уважения и поверить в истину, провозглашаемую другими людьми. Все это располагает, побуждает и непреодолимо заставляет его не верить лишь в мертвые формулы других людей, в ходячие фразы и неправду. Человек проникает в истину, если его глаза открыты и благодаря только тому, что его глаза открыты: неужели ему нужно закрывать их для того, чтобы полюбить своего учителя истины? Только он и может, собственно, любить с искренней благодарностью и неподдельной преданностью сердца героя-учителя, освобождающего его из мрака и возвещающего ему свет. Разве, действительно, такой человек не является истинным героем и укротителем змей, достойным глубокого почтения? Черное чудовище, ложь, наш единственный враг в этом мире, лежит поверженное благодаря его доблести. Это именно он завоевал мир для нас! Посмотрите, разве люди не почитали самого Лютера как настоящего папу, как своего духовного отца, ибо он в действительности и был таким отцом? Наполеон становится властителем среди перешедшего всякие границы возмущения санкюлотизма*. Почитание героев никогда не умирает и не может умереть. Преданность и авторитетность вечны в нашем мире; и это * происходит оттого, что они опираются не на внешность и прикрасы, а на действительность и искренность. Ведь не с закрытыми же глазами вы вырабатываете свое "личное суждение"; нет,. напротив, открыв их как можно пошире и устремив на то, что можно видеть! Миссия Лютера состояла в ^опровержении всяких ложных пап и властелинов, но вместе с тем она возвещала грядущую жизнь и силу, хотя бы и в отдаленном будущем, новых, настоящих авторитетов.
Все эти свободы и равенства, избирательные урны, независимости и так далее мы будем считать, следовательно, явлениями временного характера; это вовсе еще не последнее слово. Хотя таковой порядок продлится, по-видимому, долгое время и он дарит всех нас довольно печальной путаницей, тем не менее мы должны принять его как наказание за наши прегрешения в прошлом, как залог неоценимых благ в будущем. Люди понимают, что они должны на всех путях жизни оставить призраки и возвратиться к факту, должны, чего бы это ни стоило. Что можете вы сделать с подставными папами и с верующими, отказавшимися от личного суждения, с шарлатанами, претендующими повелевать олухами? Одно только торе и злополучие! Вы не можете образовать никакого товарищества из неискренних людей; вы не можете соорудить здания без помощи свинцового отвеса и уровня: под прямым
104
углом один к другому! Все это революционное движение, начиная с протестантизма, подготовляет, на мой взгляд, один благодетельнейший результат: не уничтожение культа героев, а скорее, сказал бы я, целый мир героев. Если герой означает искреннего человека, почему бы каждый из нас не мог стать героем? Да, целый мир, состоящий из людей искренних, верующих; так было, так будет снова, иначе не может быть! Это будет мир настоящих поклонников героев: нигде истинное превосходство не встречает такого почитания, как там, где все — истинные и хорошие люди! Но мы должны обратиться к Лютеру и его жизни.
Лютер родился в Эйслебене, в Саксонии; он явился на свет Божий 10 ноября 1483 года. Такая честь выпала на долю Эйслебена благодаря одному случаю. Родители реформатора были бедные рудокопы; они проживали в небольшой деревеньке Мора, близ Эйслебена, и пришли в город на зимнюю ярмарку. Среди ярмарочной толкотни жена Лютера почувствовала приступы родов; ее приютили в одном бедном доме, и здесь она родила мальчика, который и был назван Мартином Лютером. Обстановка довольно странная, она наводит на многие размышления. Эта бедная фрау Лютер, — она пришла с мужем, руководимая своими мелкими нуждами; пришла, чтобы продать, быть может, моток ниток, высученных ею, и купить какие-либо необходимые по зимнему времени мелочи для своего скудного домашнего обихода; в целом мире в этот день, казалось, не было пары людей более ничтожной, чем наш рудокоп и его жена. И однако, что в сравнении с ними оказались все императоры, папы и властелины? Здесь родился, еще раз, могущественный человек; свету, исходившему из него, предстояло пылать, подобно маяку, в течение долгих веков и эпох; весь мир и его история ожидали этого человека. Странное дело, великое дело. Мне невольно вспоминается другой исторический момент, другое рождение при обстановке еще более убогой, восемнадцать веков тому назад. Но как жалки всякие слова, какие мы можем сказать по поводу этого рождения, и потому нам подобает не говорить о нем, а только думать в молчании! Век чудес прошел? Нет, век чудес существует постоянно!
Лютер родился в бедности^ рос в бедности и был вообще одним из самых бедных людей; я нахожу, что все это вполне соответствовало его назначению здесь, на земле, и что все это было разумно предусмотрено Провидением, которое руководило им, как оно руководит нами и всем миром. Ему приходилось нищенствовать, ходить от двери к двери и петь ради куска хлеба, как делали школьники в те времена. Тяжелая, суровая необходимость была спутником бедного мальчика; ни люди, ни обстоятельства не считали нужным прикрываться ложной маской, чтобы потворствовать Мартину Лютеру. Он рос, таким образом, не среди призраков, а среди самой действительности жизни. Будучи слабым ребенком, хотя грубая внешность его производила иное впечатление, с душой алчущей и широкообъемлющей, богато одаренной всякими способностями и чувствительностью, он сильно страдал. Но перед ним стояла определенная задача: ознакомиться с действительностью, чего бы это ни стоило, и вынесенные таким образом познания сделать своим неотъемлемым достоянием; перед ним стояла задача возвратить весь мир назад к действительности, ибо он слишком уж долго жил призрач-
105
ностью! Юношу вскормили зимние вьюги; он рос среди безнадежного мрака и лишений, чтобы в конце концов выступить из своей бурной Скандинавии сильным, как истый человек, как христианский Один, настоящий Тор, явившийся еще раз со своим громовым молотом, чтобы поразить довольно-таки безобразных ётунов и гигантов-монстров.
Поворотным моментом в его жизни, по-видимому, была, как мы можем легко себе представить, смерть друга Алексиса, убитого молнией у ворот Эрфурта. Хорошо ли, худо ли, но все отрочество Лютера протекло в жестокой борьбе; однако, несмотря на всевозможного рода препятствия, его необычайно сильный ум, жаждавший познания, скоро сказался, и отец Мартина, понявший, несомненно, что сын его мог бы проложить себе дорогу в свет, отправил его изучать право. Таким образом, перед .Лютером открывалась широкая дорога. Не чувствуя особенного влечения к какой-либо определенной профессии, он согласился на предложение отца; ему было тогда девятнадцать лет от роду. Однажды Мартин вместе с другом Алексисом отправился навестить своих престарелых родителей, живших в Мансфельде; на обратном пути близ Эрфурта их настигла грозовая буря; молния ударила в Алексиса, и он упал мертвым к ногам Лютера. Что такое наша жизнь, жизнь, улетучивающаяся в один миг, сгорающая, как свиток, уходящая в черную пучину вечности? Что значат все земные отличия, канцлерское и королевское достоинства? Они вдруг никнут и уходят туда! Земля разверзается под ними; один шаг, — их нет, и наступает вечность. Лютер, пораженный до глубины сердца, решил посвятить себя Богу, исключительному служению Богу. Несмотря на все доводы отца и друзей, он поступил в эрфуртский монастырь августинцев.
Это событие представляло, вероятно, первую светлую точку в жизни Лютера; воля его в первый раз выразилась в своем чистом виде, и выразилась решительным образом; но это была пока всего лишь единая светлая точка в атмосфере полного мрака. Он говорит о себе, что был благочестивым монахом: ich bin ein frommer Monch gewesen! — что он честно, не жалея трудов, боролся, стремясь осуществить на самом деле воодушевлявшую его возвышенную идею; но это мало его удовлетворяло. Его страдания не утихли, а скорее возросли до бесконечности. Не тяжелые работы, не подневольный труд всякого рода, который ему приходилось нести на себе, как послушнику монастыря, отягощали его; — нет, глубокую и пылкую душу этого человека обуревали всевозможного рода мрачные сомнения и колебания; он считал себя, по-видимому, обреченным на скорую смерть и еще на нечто гораздо худшее, чем смерть. Наш интерес к бедному Лютеру усиливается, когда мы узнаем, что в это время он жил в ужасном страхе перед невыразимым бедствием, ожидавшим его: он думал, что осужден на вечное проклятие. Не говорит ли подобное самосознание о кротости и искренности человека? Что такое был он и на каком основании ему можно было рассчитывать на Царство Небесное! Он, который знал одно только горе и унизительное рабство. Весть, возвещенная ему относительно спасения, была слишком благою, чтобы он мог поверить ей. Он не мог понять, каким образом человеческая душа может быть спасена благодаря постам, бдениям, формальностям и мессам? Он испытывал страшную муку и блуждал, теряя равновесие, над краем бездонного отчаяния.
106
Около этого времени ему попалась под руку в эрфуртской библиотеке старая латинская Библия. Конечно, это была для него счастливая находка. Он никогда до тех пор не видел Библии. Она научила его кое-чему другому, чем посты и бдения. Один из братьев-монахов благочестивого поведения также оказал ему поддержку. Теперь Лютер уже знал, что человек был спасен благодаря не мессам, а бесконечной милости Господа: предположение, во всяком случае, более вероятное. Постепенно он окреп в своих мнениях и стал чувствовать себя как бы прочно утвердившимся на скале. Нет ничего удивительного, что он глубоко чтил Библию, принесшую ему такое несказанное счастье. Он ценил ее, как может ценить подобный человек слово Всевышнего, и решил руководствоваться ею во всем, чему неуклонно и следовал в течение всей своей жизни, до самой смерти.
Таким образом, для него рассеялась, наконец, тьма; это было его полное торжество над тьмой, его, как выражаемся мы, обращение; для него же лично — самая важная эпоха в жизни. С этих пор, само собою разумеется, спокойствие и ясность его духа должны были все возрастать; его великие таланты и добродетели — получать все больший вес и значение, сначала в монастыре, а затем во всей стране, и сам он становится все более и более полезным на всяком честном поприще жизни; все это составляло лишь естественный результат совершившегося в нем переворота. И действительно, августинский орден возлагает на него разные поручения как на талантливого и преданного человека, способного успешно работать на пользу общего дела; курфюрст саксонский Фридрих, прозванный Мудрым, и поистине мудрый и справедливый государь, обращает на него свое внимание как на человека выдающегося, делает его профессором в новом Виттенбергском университете, а вместе с тем и проповедником в Виттенберге. Честным исполнением своих обязанностей, как и вообще всякого дела, за которое он брался, Лютер завоевывает себе в спокойной атмосфере общественной жизни все большее и большее уважение со стороны всех честных людей.
Рим Лютер посетил в первый раз, когда ему было двадцать семь лет; он был послан туда, как я сказал, с поручением от своего монастыря. Папа Юлий II и вообще все то, что происходило тогда в Риме, должны были поразить ум Лютера и наполнить душу его изумлением. Он шел сюда, как в святой город, он шел к трону Божьего первосвященника на земле; и он нашел... мы знаем, что он нашел! Массу мыслей, несомненно, породило все виденное в голове этого человека, мыслей, из которых о многих не сохранилось никаких свидетельств, а многие, быть может, он даже сам не знал, как высказать. Этот Рим, эти лицемерные священники, блиставшие не красой святости, а своими пышными одеждами, все это — фальшь; но что за дело до этого Лютеру? Разве он, ничтожный человек, может реформировать весь мир? Он был далек от подобных мыслей. Скромный человек, отшельник, с какой стати ему было вмешиваться в дела мира сего? Это — задача людей несравненно более сильных, чем он. Его же дело — мудро направлять свои собственные стопы по пути жизни. Пусть он хорошо исполняет это незаметное дело; все же остальное, как бы ужасно и зловеще ни казалось оно, —— в руках Бога, а не его.
107
Любопытно знать, какие получились бы результаты, если бы римское папство не затронуло Лютера, если бы оно, двигаясь по своей великой разрушительной орбите, не пересекло под прямым углом его маленькой стези и не вынудило его перейти в наступление. С достаточной вероятностью можно допустить, что в таком случае он не вышел бы ввиду злоупотреблений Рима из своего мирного настроения, предоставляя Провидению и Богу на небесах считаться с ними! Да, это был скромный, спокойный человек, нескорый на решение выступить в непочтительную борьбу с авторитетными лицами. Перед ним, говорю я, стояла определенно и ясно его собственная задача: исполнять свой долг, направлять свои собственные шаги по правильному пути в этом мире темного беззакония и сохранить живой свою собственную душу. Но римское первосвященство встало прямо перед ним на пути: даже там, далеко, в Виттенберге, оно не оставляло его, Лютера, в покое. Он делал представления, не уступал, доходил до крайностей; его отлучили, и снова отлучили, и таким образом дело дошло до вызова на борьбу. Этот момент в истории Лютера заслуживает особенного внимания. Не было, быть может, в мире другого человека, столь же кроткого и покойного, Который вместе с тем наполнил бы мир такой распрей! Никто не может отрицать, что Лютер любил уединение, тихую, трудовую жизнь, любил оставаться в тени, что в его намерения вовсе не входило сделаться знаменитостью. Знаменитость, — что значила для него знаменитость? Целью, к которой он шел, совершая свой путь в этом мире, были бесконечные небеса, и он шел к этой цели без малейших колебаний и сомнений: в течение нескольких лет он должен или достигнуть ее, или навеки утерять ее из виду! Мы не станем ничего говорить здесь против той плачевнейшей из всех теорий, которая ищет объяснения гнева, впервые охватившего сердце Лютера и породившего в конце концов протестантскую Реформацию, в закоренелой, чисто торгашеской злобе, существовавшей между августинцами и доминиканцами. Тем же, кто придерживается еще и в настоящее время такого мнения, если только подобные люди существуют, мы скажем: подымитесь сначала несколько повыше, подымитесь в сферу мысли, где можно было бы судить о Лютере и вообще о людях, подобных ему, с иной точки зрения, чем безумие, тогда мы станем спорить с вами.
Но вот Виттенберг посетил монах Тецель и стал вести здесь свою скандальную торговлю индульгенциями. Его послал на торговое дело папа Лев X, заботившийся об одном только — как бы собрать хоть немного денег, а во всем остальном представлявший собою, по-видимому, скорее язычника, чем христианина, если только он вообще был чем-либо. Прихожане Лютера также покупали индульгенции и затем заявляли ему в исповедальной комнате, что они уже запаслись прощением грехов. Лютер, если он не хотел оказаться человеком лишним на своем посту, лжецом, тунеядцем и трусом даже в той маленькой среде, центр которой он составлял и которая была подвластна ему, должен был выступить против индульгенций и громко заявить, что они — пустяки, прискорбная насмешка, что никакой человек не может получить через них прощения грехов. Таково было начало всей Реформации. Мы знаем, как она развивалась, начиная с этого первого публичного вызова, бро-
108
шенного Тецелю, и до последнего дня в октябре 1517 года, путем увещаний и доводов, распространяясь все шире, подымаясь все выше, пока не хлынула наконец неудержимой волной и не охватила весь мир. Лютер всем сердцем своим желал потушить эту беду, равно как и разные другие беды; он все еще был далек от мысли доводить дело до раскола в церкви, до возмущения против папы, главы христианства. Элегантный папа-язычник, не обращавший особенного внимания на самого Лютера и его доктрину, решил, однако, положить конец шуму, который тот производил; в продолжение трех лет он испытывал разные мягкие средства и в конце концов признал за лучшее прибегнуть к огню. Он осудил писания беспокойного монаха на сожжение через палача, а самого его повелел привезти связанного в Рим,, намереваясь, вероятно, и с ним поступить подобным же образом. Так именно погибли столетием раньше Гус, Иероним. Огонь — короткий разговор. Бедный Гус: он пришел на Констанцский собор, заручившись всевозможными обещаниями относительно своей личной безопасности и приняв всевозможные меры предосторожности; он был человек серьезный, непричастный мятежному духу; они же немедленно бросили его в подземную каменную тюрьму, которая имела "три фута в ширину, шесть в вышину и семь в длину", они сожгли его, чтобы никто в этом мире не мог слышать его правдивого голоса; они удушили его в дыму и огне. Это было не хорошо сделано!
Я, с своей стороны, вполне оправдываю Лютера, что он на этот раз решительно восстал против папы. Элегантный язычник, со своим всесожигающим декретом, воспламенил благородный и справедливый гнев в самом отважном сердце, какое только билось в ту пору в человеческой груди. Да, это было самое отважное и вместе с тем самое кроткое, самое миролюбивое сердце; но теперь оно пылало гневом. Как! Я обратился к вам со словом истины и умеренности, я имел в виду законным образом, насколько человеческая немощь дозволяет, содействовать распространению истины Божьей и спасению душ человеческих, а вы, наместники Бога на земле, отвечаете мне палачом и огнем! Вы хотите сжечь меня и слово, возвещенное мною, и таким образом ответить на послание, которое исходит от самого Бога и которое я пытался передать вам? Вы — не наместники Boгавы — наместники кого-то другого! Так я думаю! Я беру вашу буллу: она — опергаментившаяся ложь; я сжигаю ее. Таков мой ответ, а вы вольны затем поступить, как признаете нужным. Свой исполненный негодования шаг Лютер совершил 10 декабря 1520 года, то есть три года спустя после возникновения конфликта: в этот именно день он сжег "при громадном стечении народа" декрет, возвещавший огонь, "у Эльстерских ворот Виттенберга". Виттенберг смотрел и издавал "клики". Весь мир смотрел. Папе не следовало вызывать этих "кликов"! Это были возгласы, знаменовавшие пробуждение народов. Кроткое, невозмутимое сердце германца долго выносило безропотно выпадавшие на его долю невзгоды; но в конце концов их оказалось больше, чем оно могло вынести. Слишком долго властвовал над ним формализм, языческий папизм, всякого рода ложь и призраки: и вот еще раз нашелся человек, который осмелился сказать всем людям, что мир Божий держится не на призраках, а на реальностях, что жизнь — истина, а не ложь!
109
В сущности, как мы уже заметили, выше, нам следует рассматривать Лютера как пророка, ниспровергающего идолов, как человека, возвращающего людей назад, к действительности. Такова вообще роль великих людей и учителей. Магомет говорил, обращаясь к своим соплеменникам: эти ваши идолы — дерево; вы обмазываете их воском и маслом, и мухи липнут к ним; они — не боги, говорю я вам, они — черное дерево! Лютер говорил, обращаясь к папе: то, что вы называете "отпущением грехов", представляет собою лоскут бумаги, сделанной из тряпки и исписанной чернилами, только лоскут, и больше ничего; такой же лоскут представляет и все то, что похоже на ваше "отпущение". Один только Бог может простить грехи. Что такое папство, духовное главенство в церкви Божьей? Разве .это один пустой призрак, состоящий лишь из внешнего обличил и пергамента? Нет, это внушающий благоговейный ужас факт. Божья церковь не призрак, небеса и ад — не призрак. Я опираюсь на них; вы привели меня к этому. Опираясь на них, я, бедный монах, сильнее, чем вы. Я один, у меня нет друзей, но я опираюсь на истину самого Бога; вы же, ' с своими тиарами, тройными шляпами, со всеми своими сокровищами и арсеналами, небесными и земными громами, опираетесь на ложь дьявола! Вы вовсе не так сильны!
Рейхстаг в Вормсе и появление на нем Лютера 17 апреля 1521 года можно рассматривать как величайшее событие в современной европейской истории, как действительную исходную точку всей последующей истории цивилизации. После бесконечных переговоров и диспутов дело подходило, наконец, к развязке. В рейхстаге собрались: юный император Карл V, все немецкие принцы, папские нунции, духовные и светские власти; явился и Лютер, который должен был ответить самолично — отрекается он или нет от своих слов. По одну сторону восседали блеск и сила мира сего, по другую — стоял один только человек, вставший на защиту истины Божией, сын бедного рудокопа Ганса Лютера. Люди близкие уговаривали его не идти на заседание рейхстага, напоминали ему судьбу, постигшую Гуса, но он не внимал их словам. Наконец, когда он въезжал уже в город, к нему вышли навстречу его многочисленные друзья и еще раз предостерегали и горячо убеждали его отказаться от своего намерения. Но он ответил им: "Если бы в Вормсе было столько же чертей, сколько черепиц на кровлях, то и тогда я поехал бы". Поутру, когда Лютер шел на заседание рейхстага, окна и крыши домов были усеяны массой народа; некоторые обращались к нему и торжественно убеждали не отрекаться: "кто отринет меня перед людьми!" — кричали ему как бы в виде торжественного заклинания и просьбы. Не такова ли также была в действительности и наша мольба, мольба всего мира, томившегося в духовном рабстве, парализованного черным призраком кошмара, химерой в тройной шляпе, называющей себя отцом в Боге, и не молили мы также в то время: "Освободи нас; это зависит от тебя; не покидай нас!"
Лютер не покинул нас. Его речь, длившаяся два часа, отличалась искренностью и была исполнена благоразумия и почтительности; он не выходил из рамок подчинения всему тому, что законным образом могло требовать себе повиновения; но во всем остальном он не признавал
110
никакого подчинения. Все написанное им, сказал он, принадлежит отчасти лично ему, а отчасти позаимствовано им из Слова Божьего. Все, что принадлежит ему, несвободно от человеческих недостатков; тут, без сомнения, сказался и несдержанный гнев, и ослепление, и многое другое; и он почел бы для себя великим блаженством, если бы мог вполне освободиться от всего этого. Но что касается мыслей, опирающихся на действительную истину и Слово Божье, то от них, отказаться он не может. И как бы он мог это сделать? "Опровергните меня, — заключил он свою речь, — доводами из Священного писания или какими-либо иными ясными и истинными аргументами; иначе я не могу отказаться от своих слов. Ибо небезопасно и неблагоразумно поступать против своей совести, в чем бы то ни было. Я стою здесь, перед вами. Говорю вам, я не могу поступать иначе; Бог да поможет мне!" Это был, сказали мы, величайший момент в современной истории человечества. Английский пуританизм, Англия и ее парламенты, Америка и вся громадная работа, совершенная человечеством в эти два столетия, Французская революция, Европа и все ее дальнейшее развитие до настоящего времени — зародыши всего этого лежат там: если бы Лютер в тот момент поступил иначе, все приняло бы другой оборот! Европейский мир требовал от него, так сказать, ответа на вопрос: суждено ли ему погрязать вечно, все глубже и глубже, во лжи, зловонном гниении, в ненавистной проклятой мертвечине, или же он должен, какого бы напряжения это ни стоило ему, отбросить от себя ложь, излечиться и жить?
Как известно, вслед за Реформацией наступили великие войны, распри, наступило всеобщее разъединение, и все это длилось до наших дней и в настоящее время далеко еще не завершилось вполне. По этому поводу было высказано великое множество разных суждений и обвинений. Несомненно, все эти распри представляют печальное зрелище; но, в конце концов, какое отношение имеют они к Лютеру и его делу? Странно возлагать ответственность за все на Реформацию. Когда Геркулес направил реку в конюшни царя Авгия, чтобы очистить их, то, я не сомневаюсь, всеобщее замешательство, вызванное таким необычайным обстоятельством, было немалое, но я думаю, что в этом повинен был не Геркулес, а кое-кто другой! С какими бы тяжелыми последствиями ни была сопряжена Реформация, она должна была совершиться, она просто-напросто не могла не совершиться. Всем папам и защитникам пап, укоряющим, сетующим и обвиняющим, целый мир отвечает так: раз навсегда — ваше папство стало ложью. Нам нет дела до того, как прекрасно оно было некогда, как прекрасно оно, по вашим словам, и в настоящее время, мы не можем верить в него; всею силою нашего разума, данного нам всевышним небом для руководства в жизни, мы убеждаемся, что с этих пор оно потеряло свою достоверность. Мы не должны верить в него, мы не будем стараться верить в него, — мы не смеем. Оно ложно. Мы оказались бы изменниками против подателя всякой истины, если бы осмелились признавать его за истину. Пусть же оно, это папство, исчезнет, пусть что-либо другое займет его место; с ним мы не можем более иметь никакого дела. Ни Лютер, ни его протестантизм не повинны в войнах; за них ответственны те лживые кумиры, которые принудили его протестовать. Лютер поступил, как
111
всякий человек, созданный Богом, не только имеет право поступать, но и обязан в силу священного долга: он ответил лжи, когда она спросила его: веришь ли в меня? — Нет! Так следовало поступить во всяком случае даже не входя в рассмотрение, чего это будет стоить. Я нисколько не сомневаюсь, что наш мир находится на пути к единению, на пути к умственной и материальной солидарности гораздо более возвышенной, чем всякое папство и феодализм в их лучшую пору, что такое единение неизбежно наступит. Но оно может наступить и осуществиться лишь в том случае, если будет опираться на факт, а не на призрак и видимость. До единения же, основанного на лжи и предписывающего людям творить ложь словом или делом, нам, во всяком случае, не должно быть никакого дела. Мир? Но ведь животная спячка — также мир; в зловонной могиле — также мир. Мы жаждем не мертвенного, а жизненного мира.
Отдавая, однако, должное несомненным благам, которые несет с собою новое, не будем несправедливы к старому. Старое также было некогда истинным. Во времена Данте незачем было прибегать к софизмам, самоослеплению и всякого рода другим бесчестным ухищрениям, чтобы считать его истинным. Оно было тогда благом; нет, мало того, мы можем сказать, что сущность его заключает в себе непреходящее благо. Возглас "Долой папство!" был бы безумием в ту пору. Говорят, что папство продолжает развиваться, и указывают при этом на увеличивающееся число церквей и т. д. Однако подобного рода аргументы следует считать самыми пустыми, какие только когда-либо приводились. Крайне любопытный способ доказательства: сосчитать немногие папские капеллы, прислушаться к некоторым протестантским словопрениям — к этой глухо жужжащей, снотворной глупости, которая до сих пор величает себя протестантской, — и сказать: смотрите, протестантизм мертв, папизм проявляет большую жизнедеятельность, папизм переживет его! Снотворные глупости, и их немало, именующие себя протестантскими, действительно мертвы; но протестантизм не умер еще, насколько мне известно! Протестантизм произвел за это время своего Гете, своего Наполеона, германскую литературу и Французскую революцию; все это '^^""довольно заметные признаки жизненности для всякого, кто не станет с умыслом закрывать себе глаза! Да, в сущности говоря, что же еще проявляет в настоящее время жизнь, кроме протестантизма? Почти все остальное живет, можно сказать, исключительно гальванической, искусственной, а вовсе не долговечной и непосредственной жизнью.
Папство может возводить новые капеллы; и благо ему, — пусть оно так и поступает до конца. Вегтгапство не может возродиться, как не может возродиться язычество, в котором также коснеют до сих пор некоторые страны. В самом деле, в данном случае происходит то же самое, что и во время морского отлива: вы видите, как волны колеблются здесь и там на отлогом берегу; проходит несколько минут, вы не можете сказать, как идет отлив; но посмотрите через полчаса — где вода, посмотрите через полстолетия — где ваше папство! Увы, если бы нашей Европе не угрожала иная, более серьезная опасность, чем возрождение бедного, древнего папства! И Тор также может делать усилия, 112
чтобы ожить. Самые эти колебания взад и вперед имеют, впрочем, известное значение. Бедное, старое папство не погибло еще окончательно, как погиб Тор; оно будет еще жить в течение некоторого времени; оно должно жить: старое, скажем мы, никогда не погибает, пока все существенно хорошее, заключающееся в нем, не перейдет в практику нового. Пока еще можно делать хорошее дело, придерживаясь римскокатолического исповедания, или, что то же, пока можно вести честную жизнь, следуя ему, до тех пор отдельные люди будут исповедовать его и следовать ему, свидетельствуя тем о его жизненности. И оно будет до тех пор мозолить глаза нам, отвергающим его, пока мы также не усвоим и не осуществим в своей жизни всей истины, заключающейся в нем. Тогда и только тогда оно потеряет всякую прелесть для людей. Оно имеет известный смысл и потому продолжает существовать; пусть же оно существует Так долго, как только может.
Мы заговорили о войнах и кровопролитиях, наступивших вслед за Реформацией. В каком отношении к ним находится Лютер? Отмечу прежде всего тот замечательный факт, что все эти войны имели место после его смерти. Вызванная им распря не переходила в борьбу с оружием в руках, пока он был жив. По моему мнению, этот факт свидетельствует о его величии во всех отношениях. Крайне редко встречаются люди, которые, вызвав громадное общественное движение, не погибали бы сами, подхваченные его волной! Такова обычная судьба революционеров. Лютер же оставался в значительной степени полновластным господином вызванной им величайшей революции: протестанты всякого положения и всяких профессий обращались постоянно к нему за советами; и он провел эту революцию мирным путем, оставаясь неизменно в центре ее. Чтобы достигнуть такого результата, человек должен обладать способностями настоящего вождя; он должен уметь проникать в истинную суть дела при каких бы то ни было обстоятельствах и отважно, как подобает истинно сильному человеку, держаться за нее, чтоб и другие истинные люди могли сгруппироваться вокруг него. Иначе он не сохранит за собою руководящей роли. Необычайные способности Лютера, сказывавшиеся в его всегда ясных и глубоких суждениях, в его, между прочим, молчании, терпимости, умеренности, представляют весьма замечательный факт ввиду тех обстоятельств, при которых ему приходилось действовать.
Я упомянул о терпимости Лютера. Это была настоящая, неподдельная терпимость; он различал, что существенно и что несущественно; несущественное он оставлял без внимания. Однажды к нему обратились с жалобой, что какой-то реформа'! ский проповедник "не хочет проповедовать без рясы". Хорошо, ответил Лютер, какой же вред причиняет ряса человеку? "Пусть он облачается в рясу и проповедует; пусть облачается, если он находит это удобным для себя!" Его поведение во время дикого разгрома икон в Карлштадте, в деле анабаптистов, в Крестьянской войне свидетельствует о благородной силе, не имеющей ничего общего с жестокостью. Благодаря своему верному взгляду он всегда быстро угадывал, в чем дело, и, как человек сильный и правдивый, ^ указывал благоразумный выход, и все люди следовали за ним. Литературные произведения Лютера характеризуют его с такой же стороны.
113
Правда, диалектика его рассуждений устарела для нашего времени; но читатель до сих пор находит в них какую-то особенную прелесть. И действительно, благодаря грамматически правильному слогу, они довольно удобочитаемы до сих пор. Заслуга Лютера в истории литературы громаднейшая, — его 'язык стал всеобщим литературным языком. Хотя нельзя сказать, что его двадцать четыре фолианта in quarto* написаны хорошо, но они ведь писались спешно, с целями совершенно не литературными. Во всяком случае, я не читал других книг, в которых чувствовалась бы подобная же могучая, неподдельная, скажу я, благородная сила. Лютер поражает вас своей грубой правдивостью, неотесанностью, простотою, своим грубым, без всякой примеси чувством и силой. Он брызжет во все стороны светом; его бьющие по сердцу идиоматические фразы, кажется, проникают в самую сокровенную тайну вопроса. И вместе с тем — мягкий юмор, даже нежная любовь, благородство, глубина... Этот человек, несомненно, мог бы быть также и поэтом! Но ему предстояло не писать, а делать эпическую поэму. Я считаю его великим мыслителем, на что действительно указывает уже величие его сердца.
Рихтер говорит о языке Лютера, что "слова его — полусражения". В самом деле это так. Характерная особенность Лютера заключается в том, что он мог сражаться и побеждать, что он представлял истинный образец человеческой доблести. Тевтонская раса отличается вообще доблестью, это — ее характерная черта; но из всех тевтонцев, о которых имеются письменные свидетельства, не было человека более отважного, чем Лютер, не было смертного сердца действительно более храброго, чем сердце великого реформатора. Вызов на поединок,"чевтей" в Вормсе не был пустым бахвальством с его стороны, как это могло бы показаться в настоящее время. Лютер верил, что существуют черти, духи, обитающие в преисподней и постоянно подкарауливающие человека. В своих сочинениях он часто возвращается к этому предмету, что вызывает у некоторых жалкое зубоскальство. В Вартбурге, в комнате, где Лютер занимался переводом Библии, показывают до сих пор черное пятно на стене, необычайное свидетельство необычайного поединка. Лютер переводил один из псалмов; долгая работа и воздержание от нищи истощили его; он чувствовал общее расслабление. Как вдруг перед ним является какой-то гнусный призрак с неопределенными очертаниями; Лютер принял его за дьявола, пришедшего помешать ему работать: он вскочил и бросил вызов сатанинскому исчадию, пустив в него чернильницу, и призрак рассеялся! Пятно, любопытная память многознаменательного события, сохранилось до сих пор. В настоящее время любой аптекарский ученик может сказать нам, что следует думать об этом привидении в научном смысле; но сердце человеческое не может доказать более убедительным образом своего бесстрашия, как бросив подобный дерзкий вызов в лицо самому аду: ни на земле, ни под землей нет такого страшилища, перед которым оно сробело бы. Довольно-таки бесстрашное сердце! "Дьявол знал, — пишет Лютер по поводу одного случая, — что причиной в данном случае является вовсе не страх, испытываемый мною. Я видел и вызывал на борьбу бесчисленное множество дьяволов". Герцог Георг, его большой лейпцигский недруг, "герцог Георг не сравня-
114
ется с дьяволом" — далеко ему до дьявола! "Если бы у меня было какое-либо дело в Лейпциге, я поехал бы туда верхом, хотя бы на меня устремились целые потоки герцогов Георгов, потоки в виде девятидневного непрекращающегося ливня". Немалая уйма герцогов, и он не страшится пуститься верхом навстречу им!
Сильно заблуждаются те, кто думают, что отвага Лютера вытекала из жестокости, что это было одно только грубое, непокорное упрямство и дикость. Многие думают так, но это далеко не верно. Действительно, бывает бесстрашие, происходящее от отсутствия мысли или привязанностей, когда человеком овладевает ненависть и глупое неистовство. Мы не ценим особенно высоко отваги тигра! Другое дело Лютер. Нельзя придумать более несправедливого обвинения против негоГчем"подобное обвинение в одном лишь свирепом насилии; ибо это было самое благородное сердце, полное жалости и любви, каким в действительности бывает всегда всякое истинно отважное сердце. Тигр бежит от более сильного врага; тигра мы не можем считать храбрым в том смысле, какой дается нами этому слову; он только свиреп и жесток. Тогда как великому, дикому сердцу Лютера было знакомо трогательное, нежное дыхание любви, нежное, как любовь ребенка или матери; дыхание честное и свободное от всякого ханжества, простое и безыскусственное в своем выражении, чистое, как вода, просачивающаяся из скалы. А это угнетенное настроение духа, отчаяние и самоотчуждение, которое испытывал он в дни юности, разве все это не было следствием того же необычайного, глубокомысленного благородства, следствием привязанностей, слишком жгучих, слишком возвышенных? Такова судьба, постигающая всех людей, подобных поэту Кауперу*. Для поверхностного исследователя Лютер может казаться человеком боязливым, слабым, скромность, привязчивая, трепещущая нежность составляли его главные отличительные черты. Такое сердце воодушевляется обыкновенно благородною отвагой, раз оно, пылая небесным огнем, принимает вызов.
В "Застольных беседах" Лютера, посмертной книге анекдотов и афоризмов, собранных его друзьями, книге наиболее интересной в настоящее время из всех оставленных им, заключено немало ценных данных, так сказать, из первых рук, характеризующих его как человека. Поведение его у смертного одра младшей дочери, необычайно спокойное, величественное и любящее, производит самое трогательное впечатление. Он покоряется тому, что его маленькая Магдалина должна умереть, но вместе с тем он невыразимо страстно желает, чтобы она жила; пораженный благоговейным ужасом, он следит в своих мыслях за полетом ее маленькой души через неведомые царства. Да, он был поражен благоговейным ужасом и вместе с тем глубоко чувствовал свое несчастье (мы это ясно видим) и был искренен, ибо, несмотря на все догматические исповедания веры и символы, чувствовал, что все наше знание, все вообще возможное человеческое знание есть собственно ничто. Его маленькая Магдалина будет с Богом; так Бог хочет; для Лютера, как и для других великих людей, в этой мысли также заключалось все; ислам (покорность Богу) — все.
~ ОднаждьПГполночь^он глядел на небо из своего уединенного Патмоса*, кобургского замка, и видел необъятно громадный свод, по кото-
115
рому плыли длинные полосы облаков — безмолвные, вытянутые, громадные. Кто поддерживает все это? "Никто из людей никогда не видел колонн, и, однако, небесный свод держится". Бог поддерживает его. Мы должны знать, что Бог велик, что Бог благ, и верить в тех случаях, когда мы не можем видеть. Возвращаясь однажды из Лейпцига домой, он был поражен видом созревшей жатвы: каким образом вырос здесь этот золотисто-желтый злак на прекрасном, тонком стебле, свесив свою золотистую голову и волнуясь в таком изобилии? Разрыхленная земля, по милостивому соизволению Господа, произвела его еще раз, произвела насущный хлеб человека! Однажды вечером при закате солнца Лютер видел, как какая-то маленькая птичка примостилась на ночь в Виттенбергском саду. Выше этой маленькой птички, говорит Лютер, — звезды и глубокое небо целых миров; однако она сложила свои маленькие крылышки и спит; она с полным доверием прилетела сюда на покой, как в свой собственный дом. Создатель и для нее также устроил дом! И подобных жизнерадостных проявлений вы встречаете немало у Лютера: у него было поистине великое, свободное, человеческое сердце. Обычная речь его отличается безыскусственным благородством, идиоматичностью, выразительностью, неподдельностью. То там, то здесь она блещет удивительными поэтическими красотами. Всякий чувствует, что это говорит его великий брат — человек. Лютер любил музыку, и в этой привязанности сказались все его глубокие чувства и стремления. Он изливал в звуках своей флейты то, чего его глубокое, дикое сердце не могло выразить словами. Черти, говорит он, бежали, заслышав его флейту. С одной стороны, вызов на смертный бой, а с другой — необыкновенная любовь к музыке: таковы, я могу сказать, два противоположных полюса великой души; между ними помещается все великое.
По выражению лица Лютера, мне кажется, мы можем уже судить, что это был за человек. Лучшие портреты Кранаха изображают действительно настоящего Лютера. У него грубое простонародное лицо с огромными надглазными дугами и бровями, подобными выступающим скалам, что служит обыкновенно выражением суровой энергии; лицо, с первого взгляда производящее даже отталкивающее впечатление. Однако на всех чертах его лежит печать какой-то дикой безмолвной скорби; в особенности в глазах светится эта не поддающаяся описанию меланхолия, обычная спутница всякого благородного, возвышенного душевного движения, налагающая и на все остальное печать истинного благородства. Лютер, как мы говорили, умел смеяться; но он умел и плакать. Слезы также были его уделом, слезы и тяжелый труд. Основу его жизни составляла грусть, серьезность. В последние дни своей жизни, после всех триумфов и побед, он говорит о себе из глубины сердца, что устал жить; он замечает, что один только Бог может и хочет управлять ходом вещей и что, быть может, день Страшного суда недалек. Для самого же себя он желал только одного, чтобы Бог избавил его от выпавшего на его долю труда и послал бы ему смерть и покой. Плохо понимают Лютера те, кто ссылается на вышеприведенные слова с целью дискредитировать его. Лютер, скажу я, истинно великий человек; великий по уму, по отваге, по любви и правдивости своей; я считаю его
116
одним из наиболее достойных любви и наиболее дорогих нам людей. Он величествен не как высеченный из камня обелиск, а как альпийская скала! Простой, честный, самобытный, он поднялся вовсе не для того, чтобы быть великим, совсем не для того, совершенно с иной целью! О да, этот неукротимый гранит подымает высоко и мощно свою вершину к небесам; но в расселинах его — ключи, прекрасные зеленые долины, усеянные цветами! Настоящий духовный герой и пророк, появившийся еще раз среди нас! Истинный сын природы и действительности, которому будут признательны до небес прошедшие, настоящие и многие последующие века!
Наиболее интересную фазу протестантского движения для нас, англичан, представляет пуританизм. На родине Лютера протестантизм скоро выродился в бесплодное дело; теперь он уже не религия, собственно, не верование, а скорее пустое бряцанье теологической аргументации; он не коренится уже более в сердце человеческом. Сущность его составляет теперь скептицизм и словопрение, начиная с распри, поднятой Густавом Адольфом до вольтерианства, до самой Французской революции! Но на нашем острове возник пуританизм, который с течением времени окреп и, приняв форму пресвитерианства, стал национальной церковью Шотландии. Он был действительным делом сердца и породил весьма крупные в общей жизни человечества результаты. В известном смысле можно сказать, что он представляет единственную форму протестантизма, ставшую настоящей верой, действительным общением сердца с небом и запечатлевшую себя, как таковую, в истории. Мы должны сказать несколько слов о Ноксе. Он был и сам по себе замечательным и отважным человеком; но еще большее значение он имеет как главный иерей и основатель новой веры, ставшей религией Шотландии, Новой Англии, религией Оливера Кромвеля. Она еще не умерла, истории еще придется говорить о ней в течение некоторого времени!
Мы можем критиковать пуританизм, как нам угодно; и, я думаю, все мы найдем его крайне грубым и уродливым, но нам и всем людям вместе с нами нетрудно понять, что это было великое естественное движение: природа усыновила его и оно росло и теперь еще растет. Все совершается в этом мире, как я выразился однажды, путем поединков и борьбы; сила, при правильном понимании, есть мерило всякого достоинства. Дайте всякому делу время, и, если оно может преуспеть, значит, оно — правое дело. Взгляните теперь на господство англосаксов в Америке и сопоставьте этот факт с таким малозначащим, по-видимому, событием, как отплытие "Мейфлауэра"* два века тому назад из Дельфта, гавани в Голландии! Если бы мы непосредственностью своих чувств походили на греков, то несомненно увидели бы во всем этом целую поэму, одну из тех громадных поэм самой природы, какие она пишет широкими штрихами на полотне великих континентов. Ибо указанный нами факт был, собственно, началом новой жизни для Америки, где до тех пор скитались рассеянные поселенцы, представлявшие, так сказать, тело, лишенное еще своего творческого духа. Но вот бедные люди, изгнанные из своей родной страны и не сумевшие хорошо устроиться в Голландии, решаются переселиться в,Новый Свет. Неведомый материк покрывали тогда темные, непроходимые леса, населенные дикими, 117
лютыми зверями, но все же эти звери не были так люты, как палачи судебной палаты. Земля, думали они, доставит им средства пропитания, если они будут честно трудиться на ней; вечное небо будет простираться над их головою так же, как и здесь; они будут предоставлены самим себе, чтобы доброю жизнью в этом временном мире приготовиться к вечности и поклоняться своему Богу не идолопоклонническим образом, а так, как они считают сообразным с истиной. Они соединили вместе свои ничтожные средства, наняли маленький корабль "Мейфлау-
• эр" и приготовились к отплытию.
В "Истории пуритан" Нила* рассказано подробно об их отплытии, это была скорее торжественная церемония, походившая на настоящий религиозный акт. Отплывающие вместе со своим пастором сошли на берег, где ожидали их братья, которых они должны были покинуть теперь. Все они соединились в одной общей молитве, чтобы Бог сжалился над своими бедными детьми и не покидал бы их в этой пустынной дикой стране, ибо он также создал и ее, ибо он был там так же, как и здесь. О! Эти люди, думаю я, потрудились немало! Маленькое дело, маленькое, как крошечный ребенок, становится со временем громадным, если только оно было настоящим делом. К пуританизму относились тогда презрительно, его осмеивали; но теперь никто уже не может относиться к нему таким образом. У пуританизма есть мускулы и органы для защиты; он располагает огнестрельными орудиями, морскими кораблями; его десять пальцев отличаются проворством, а правая рука
— силой; он может управлять кораблями, валить лес, двигать горы; он в настоящее время одна из самых могучих сил, какие только существуют под нашим солнцем!
В истории Шотландии, по моему мнению, всеобщий интерес имеет одна только эта эпоха реформационного движения, вызванного Ноксом. Печальное зрелище представляет действительно история Шотландии. Эта бедная, бесплодная страна была вечно охвачена внутренними раздорами, распрями, кровопролитиями; народ находился на самой крайней ступени огрубелости и нищеты, в положении, быть может, мало чем отличающемся от положения ирландского народа в настоящее время. Ненасытные и жестокие бароны не могли прийти к соглашению между собою даже относительно того, как им делить добычу, награбленную у этих несчастных рабов, и они всякий раз при переходе власти из рук в руки делали революцию, как в настоящее время колумбийские республики*; перемена в министерстве влекла за собою обыкновенно повешение прежних министров!.. "Отваги" во всем этом было довольно, я не сомневаюсь; лютых битв — и того больше; но шотландские бароны были во всяком случае не отважнее, не лютее своих древних предков, скандинавских морских королей, на подвигах которых мы не сочли нужным останавливаться. Таким образом, Шотландия представляла как бы страну, все еще не одухотворенную внутреннею жизнью; в ней развивалось все только грубое, внешнее, полуживотное. Но вот наступает Реформация — и внутренняя жизнь загорается, так сказать, под ребрами этой внешней материальной мертвечины. Возникает само собою дело, благороднейшее из всех дел, и пылает, подобно маяку, поставленному на вершине; пламя вздымается высоко, уходит в небеса, 118
но вместе с тем оно доступно всем живущим на земле; благодаря этому самый последний смертный может стать не только гражданином, но и членом видимой Христовой церкви, действительным героем, если только он оказывается истинным человеком!
Хорошо, таким образом складывается, как я выражаюсь, целая "нация героев", верующая нация, среди которой героем становится не только великая душа, но всякий человек, если он остается верным своему природному назначению, так как он будет тогда и великой душой! Мы видим, что подобное состояние человечество уже переживало под формою пресвитерианства и оно снова будет переживать его под иными, более возвышенными формами; до тех же пор никакое прочное благое дело не может иметь места. Это невозможно! — скажут нам. Вы сомневаетесь, возможно ли? Не существовало ли, однако, нечто подобное в нашем мире, как факт действительный? Разве поклонение герою отсутствовало в деле Нокса? Или вы думаете, что мы созданы теперь из иной глины? Разве "Вестминстерское вероисповедание"* прибавило что-нибудь новое к душе человеческой? Бог создал душу человека. Он не осудил ни одной человеческой души на жалкую жизнь по гипотезам, ходячим фразам, в мире, наполненном такими же гипотезами, ходячими фразами и всем прочим, к чему приводит их фатальное развитие!..
Но возвратимся к Шотландии. Нокс, говорю я, сделал великое дело для своего народа, он действительно воскресил его из мертвых. Правда, произведенный им переворот нельзя назвать гладко исполненным делом; но это было, конечно, желанное дело, и если бы оно было проведено даже еще с гораздо меньшим совершенством, то все-таки мы сказали бы, что оно обошлось недорого народу. Вообще, подобные дела нельзя считать дорогими при каких угодно жертвах, как самую жизнь. Народ начал жить: для него необходимо было сделать прежде всего именно этот шаг, чего бы он ни стоил. Шотландская литература и шотландская мысль, шотландская промышленность, Джеймс Уатт, Дэвид Юм, Вальтер Скотт, Роберт Берне — во всем этом, в самой глубине сердец этих людей и этих явлений я вижу Нокса и его Реформацию. Я думаю, что, не будь Реформации, не существовало бы и их. Но что говорить о Шотландии? Из Шотландии пуританизм перешел в Англию, а затем в Новую Англию. Движение среди приверженцев англиканской церкви в Эдинбурге превратилось во всеобщее столкновение, борьбу на пространстве всех этих стран; и после пятидесятилетней борьбы из него же возникла так называемая наша "славная революция": Habeas Corpus*, свободные парламенты и многое еще другое! Увы, не оправдываются ли вполне сказанные нами выше слова, что масса людей, составляющих авангард, должна постоянно, подобно русским солдатам, наполнять Швейднитский ров своими мертвыми телами, чтоб арьергард мог пройти по ним и добыть себе славу? Какая масса серьезных, суровых Кромвелей, Ноксов, бедных крестьян ковенантеров (пресвитериан)*, сражавшихся за самую жизнь и отстаивавших ее в недоступных, топких местах, должны были бороться, страдать и погибнуть, жестоко осужденные, забрызганные грязью, — прежде чем прекрасная революция "восемьдесят восьмого"* могла официально пройти по трупам их в башмаках и шелковых чулках при всеобщих криках одобрения!
119
И вот теперь, триста лет спустя, наш великий шотландец нуждается, подобно обвиняемому, в защите перед лицом всего мира. Печальный факт! Все дело в том, что он был самым отважным из всех шотландцев и что отвага его вылилась в такую форму, какая была возможна по тогдашнему времени! Если бы .он был заурядным человеком, он мог бы
•забиться куда-нибудь в угол, подобно многим другим, Шотландия оставалась бы в рабстве, а Нокс не поплатился бы жестоким осуждением. Из всех шотландцев он — единственный, по отношению к которому его родина и весь мир находятся в долгу. И теперь приходится точно выпрашивать, чтобы Шотландия простила ему, что он имел для нее значение и цену целых миллионов "безупречных" шотландцев, не нуждающихся ни в каком прощении! Он с обнаженной грудью бросался в бой; греб на французских галерах, скитался в изгнании, покинутый всеми, среди бурь и непогоды; был осужден; ранен в своем доме; он вел тяжелую жизнь настоящего воина. Да, если этот мир был для него местом воздаяния, то сделанное им выглядело авантюрой! Я не стану выступать с апологией Нокса, Для него совершенно безразлично, что говорят о нем люди теперь, спустя двести пятьдесят или даже более лет. Но мы, стоящие теперь выше всех частностей его борьбы, живущие при свете его победы и пользующиеся плодами ее, мы, ради самих себя, должны поглубже заглянуть в душу этого человека и, несмотря на шум и распри, опутывающие его, убедиться, кем он был на самом деле.
Прежде всего я отмечу здесь, что Нокс вовсе не добивался положения пророка среди своего народа, он прожил сорок лет спокойной жизнью в полной безвестности, прежде чем обратил на себя внимание. Он происходил из бедного класса, получил образование в одном из колледжей; затем был священником, принял Реформацию и, по-видимому, вполне удовлетворялся тем, что сам руководился светом ее в своей собственной жизни, никому не навязывая ее насильственно. Он жил в качестве наставника в разных дворянских семьях и проповедовал, если находилась кучка людей, желавших познакомиться с его доктриной. Он решил во всем придерживаться истины и говорить правду, когда его вызывали на беседу; на большую роль он не претендовал и не воображал себя способным. Таким образом в полной неизвестности Нокс прожил до сорока лет. Однажды, когда он вместе с другими реформатами выдерживал осаду в замке святого Андрея, все они собрались на общую молитву; проповедник, окончив свое напутственное слово к присутствовавшим там передовым борцам за дело Реформации, вдруг сказал, что среди них также, вероятно, найдутся люди, способные проповедовать, что всякий человек с сердцем и дарованиями священника должен в настоящее время проповедовать и что один из них — имя его Джон Нокс — имеет именно такие дарования и такое сердце. "Разве не так?
— спросил проповедник, обращаясь ко всем. — В чем же заключается в таком случае его долг?" Присутствовавшие ответили утвердительно: если бы такой человек продолжал хранить молчание, то это было бы так же преступно, как покинуть свой пост. Бедному Ноксу пришлось встать со своего места и отвечать; но он не мог произнести ни одного слова — слезы хлынули у него ручьем, и он бросился вон из капеллы. Эту сцену следует почаще вспоминать. В продолжение нескольких дней Нокс
120
испытывал крайне тяжелое состояние. Он чувствовал, как ничтожны были его способности по сравнению с величием новой обязанности. Он чувствовал, какое крещение он должен был проповедовать теперь. И он "заливался слезами".
Наша общая характеристика героя как человека прежде всего искреннего вполне приложима и к Ноксу. Никто не может отрицать, что, каковы бы ни были вообще его достоинства и недостатки, он принадлежит к числу самых правдивых людей. Благодаря какому-то особенному инстинкту он всегда тяготеет к истине и факту; одна только истина существует для него в этом мире, а все остальное — призрак и обманчивое ничто. .Какой бы жалкой и всеми позабытой ни казалась действительность, в ней и только в ней он мог найти для себя точку опоры. После взятия замка святого Андрея Нокс вместе с другими был сослан, как каторжник, на галеры, плававшие по реке Луаре. И вот здесь однажды какой-то офицер или священник, поставив перед галерниками образ Богоматери, потребовал, чтобы они, богохульники-еретики, преклонились перед ним. Мать, Матерь Божия, говорите вы? — сказал Нокс, когда очередь дошла до него. Нет, вовсе не Матерь Божия. это
— pented bredd; это — кусок раскрашенного дерева, говорю я вам! Он приспособлен скорее для того, чтобы плавать, по моему мнению, чем для того, чтобы ему поклонялись, прибавил Нокс и бросил икону в реку. Такое издевательство не могло, конечно, обойтись без самых суровых последствий; но, каковы бы ни были последствия, Нокс не мог изменить своему убеждению: икона, перед которой его заставляли преклониться, для него была и должна была оставаться действительно pented bredd, — поклоняться же куску раскрашенного дерева он был не в силах.
В самые трудные минуты подневольной жизни он ободрял и увещевал своих товарищей не падать духом; он говорил, что дело, за которое они борются, — справедливое дело, что оно. обязательно должно восторжествовать и восторжествует; что целый мир не мог бы затушить его теперь. Действительность есть дело рук Божьих; она одна только всесильна. Немало найдется всяких pented bredds, предъявляющих свои притязания на реальность, тогда как они приспособлены скорее для плавания, чем для почитания! Этот Нокс поистине мог жить только фактом: он цепляется за действительность, как моряк, потерпевший кораблекрушение, за скалу. Он представляет прекрасный пример того, как человек благодаря именно искренности становится героем. Да, Нокс обладал великим даром. У него был хороший, честный ум, но не трансцендентного склада. В этом отношении он представляется довольно-таки узким, незначительным человеком по сравнению с Лютером; но по глубоко прочувствованной, инстинктивной приверженности к истине, по искренности, как мы говорим, нет никого выше его; мало того, можно даже спросить, есть ли кто равный ему? В нем билось настоящее пророческое сердце. "Здесь покоится, — сказал граф Мортон на его могиле, — тот, кто никогда не боялся лица человеческого". Он более чем кто-либо другой из передовых деятелей нового времени напоминает древнееврейского пророка. Та же непреклонность, нетерпимость, суровая приверженность истине Господа, производящая впечатление некоторой узости, тот же беспощадный гнев, обрушивающийся во имя Господа на голову всех, 121
покидающих истину; одним словом, перед нами древнееврейский пророк в обличий эдинбургского министра XVI века. Мы должны брать его таким, как он есть, и не требовать, чтобы он был иным.
Поведение Нокса с королевою Мариею, его суровые визиты, его упреки и выговоры служат предметом многочисленных комментариев. Чрезмерная жестокость и грубость Нокса вызывают в нас чувство негодования. Но когда мы прочтем подлинный рассказ о всем происходившем между ними, когда мы услышим, что он действительно говорил и чего действительно добивался, то, я должен сказать, сочувствие к трагическому положению королевы быстро пропадает. Его речи не были уж на самом деле так грубы; они кажутся мне даже утонченными, насколько, конечно, позволяли обстоятельства! Нокс приходил к ней не для того, чтобы говорить любезности, — он имел иную миссию. Жестоко заблуждается тот, кто видит в его беседах с королевой наглые, площадные речи плебейского священника, обращенные к высокорожденной изысканной леди; думать так, значит не понимать цели и сущности этих речей. С королевой Шотландии, к несчастью, невозможно было быть вежливым и в то же время оставаться верным другом народа и поборником шотландских интересов. Всякий человек, не желавший, чтобы его родная страна была превращена в охотничье поле для честолюбивых интриганов Гизов и чтобы дело истинного Бога попиралось и повергалось под ноги лжи, формализма и дьявола, — не имел никакой возможности сделать себя приятным собеседником королевы! "Лучше пусть плачут женщины, — говорил Мортон, — чем бородатые мужчины". Нокс представлял собою партию конституционной оппозиции. Поместной знати, которая, в силу собственного своего положения, должна была бы играть подобную роль, не оказалось налицо в Шотландии. Нокс принужден был выступить, так как не выступал никто другой. Несчастная королева! Но еще более была бы несчастна страна, если бы этой королеве улыбнулось счастье! Сама Мария, между прочим, не была лишена некоторой язвительности. "Кто вы, — сказала она однажды, — что беретесь поучать дворян и государыню нашего королевства?"
— "Сударыня, — отвечал Нокс, — я — подданный, рожденный & том же королевстве". Разумный ответ! Если "подданный" знает правду и хочет высказать ее, то, конечно, не положение "подданного" мешает ему сделать это.
Мы порицаем Нокса за его нетедпимость; Да, конечно, лучше, чтобы каждый из нас был по возможности более терпим. Однако несмотря на все толки, которые велись и ведутся по этому поводу, что такое, в сущности, терпимость? Терпимость побуждает человека относиться снисходительно к несущественному и всякий раз внимательно различать то, что существенно и что несущественно. Терпимость должна быть благородной, соразмеренной, справедливой даже в том случае, когда человек под влиянием гнева не может больше терпеть. Но, в конце концов, мы живем вовсе не для того, чтобы терпеть. Мы живем также для того, чтобы противостоять, обуздывать, побеждать. Мы не должны "терпеть" лжи, воровства, неправды, когда они наступают на нас. Мы должны совладать с ложью и покончить так или иначе с нею благоразумным, конечно, образом! Я не стану здесь спорить о том, каким
122
именно образом; наша главная'забота, чтобы дело было сделано. В этом смысле Нокс, совершенно верно, был нетерпимым человеком.
И разве может человек, которого отправляют на французские галеры и заставляют там грести и т. п. за то, что он поучал народ в своей родной стране, разве может такой человек, говорю я, постоянно находиться в невозмутимо-кротком расположении духа! Я не решусь в настоящую минуту утверждать, что Нокс отличался мягким характером; но я не могу также сказать, что у него был, как мы выражаемся, злой нрав. Он решительно не был злым человеком. Он боролся, страдал много и тяжело; его, несомненно, воодушевляли добрые и честные чувства. Совершенно верно, он мог укорять королев и пользовался громадным влиянием среди гордой, беспокойной местной знати, да, гордой, какова бы она ни была во всех других отношениях; не гоняясь за внешними атрибутами, он сохранял до самого конца свой верховный авторитет и руководство в этом диком королевстве, он, который был всего лишь "подданным, рожденным в том же королевстве"; но все это само по себе только доказывает, что люди, близко стоявшие подле него, вовсе не видели в нем человека низкого и язвительного; напротив, они считали его человеком в глубине сердца здоровым, сильным, рассудительным. Только такой человек и мог вынести все тяготы правления при существовавших тогда обстоятельствах. Его осуждают за то, что он разрушал соборы и т. д., как будто он был мятежником, бунтовщиком, демагогом. Но познакомьтесь поближе с делом, и вы убедитесь, что в действительности имел место как раз обратный факт! Ноксу вовсе незачем было разрушать каменные здания, — он стремился к тому, чтобы изгнать проказу и тьму из жизни человеческой. Мятеж не был его стихией, и то, что ему пришлось так много поработать в этом отношении, представляет трагическую особенность его жизни. Такой человек, как Нокс, всегда является прирожденным врагом беспорядка, относится с омерзением к мысли жить в беспорядке. Но что же из этого? Замаскированная, приглаженная ложь не есть ведь порядок; она лишь общий итог беспорядка. Порядок есть истина, и все держится только истиною; поэтому порядок и ложь не могут существовать вместе.
Нокс, как это ни странно после всего того, что мы говорили о нем, не прочь был иногда и пошутить. Эта черта в нем мне очень нравится. Он действительно умел подметить все смешное, благодаря чему и его "История"*, книга, написанная с суровою серьезностью, проникнута любопытным оживлением. Вот два прелата входят в кафедральный собор в Глазго; они ведут меж собою оживленный спор о старшинстве; они быстро шагают вперед, толкают друг друга, дергают за стихарь и под конец начинают размахивать своими посохами, как дубинами. Подобная сцена представляет для Нокса многознаменательное зрелище во всех отношениях. Не одно только издевательство, презрение, горечь слышите вы из уст его, хотя, правда, всего этого сыплется вдоволь. Но вы видите также, как по его серьезному лицу пробегает истинный, любящий, озаряющий смех; смех негромкий, — вы сказали бы, что он смеется больше всего своими глазами. У Нокса было прямое братское сердце; в нем всякий, знатный и незнатный, находит себе брата, и он искренен в своих симпатиях к обоим. В старом эдинбургском доме у него
123
была также и бочка из Бордо. Веселый, общительный человек, он окружал себя людьми, которые любили его! Жестоко ошибается тот, кто видит в Ноксе угрюмого, раздражительного, крикливого фанатика. Совсем неверно. Нокс был одним из солиднейших людей. Практичный, терпеливый, он умел примирять горячие надежды с осторожностью; человек чрезвычайно проницательный, наблюдательный, он спокойно разбирался во всем. Действительно, он обладал почти всеми особенностями, типичными для современного шотландца: склонностью к некоторого рода сардоническому молчанию, внутренней глубиною, сердцем более мужественным, чем ему самому представлялось. Он обладал способностью ладить со всем тем, что не задевает его за живое: "подобные вещи, — что они такое?" Но о том, что задевает его за живое, будет он говорить, и говорить так, что весь мир станет его слушать: тем энергичнее, чем дольше приходилось ему молчать.
Наш шотландский пророк вовсе не кажется мне ненавистным человеком. Ему выпала на долю тяжелая борьба: он боролся с папами и верховными властями; он терпел поражения, напрягался, вел неустанную борьбу в течение всей жизни; он работал веслами, как галерный раб, скитался в изгнании. Да, это была поистине тяжелая борьба; но он выдержал ее. "Надеетесь ли вы?" — спросили его в последнюю минуту жизни, когда он не мог уже говорить. Он поднял палец, "указал вверх своим пальцем"; так и скончался. Честь и хвала ему! Его труд никогда не умрет. "Буква" в его труде умрет, как умирает всякое произведение рук человеческих, но дух не умрет никогда.
Еще одно слово относительно этой "буквы" в труде Нокса. Он_хотел поставить священника выше короля, — вот в чем, говорят, заключается его вина, которая не может "быть "ему прощена. Другими словами, он стремился создать в Шотландии теократическое правительство. Такова в действительности сущность всех его прегрешений, его главный грех. Что'можно сказать в оправдание его? Совершенно верно, Нокс сознательно или бессознательно хотел, в сущности, теократии, правления, освященного Богом. Он хотел,-чтобы короли, первые министры и всякого рода лица, власть имущие, поступали в общественных и частных делах согласно Евангелию Христа и признавали его за закон, стоящий выше всех других законов. Он надеялся, что такой порядок вещей осуществится когда-нибудь на деле и что молитва — да приидет Царствие Твое — не будет более пустым звуком. Он был глубоко огорчен, когда увидел, как жадные светские бароны загребали своими презренными руками имущество, принадлежащее церкви; и когда он упрекал их, говоря, что это не мирское, а духовное имущество и что оно должно быть обращено на действительные церковные нужды, на образование, школы, религиозные потребности, то регент Мёррей ответил ему, пожимая плечами: "Все это благочестивые фантазии!" Таков идеал Нокса относительно справедливого и истинного, и он ревностно стремился осуществить его. Если мы находим этот идеал слишком узким и неправильным, то мы должны радоваться, что он не осуществил его, что идеал этот остался неосуществленным, несмотря на разные попытки в течение двух веков, и остается до сих пор "благочестивой фантазией" Но каким образом мы можем осуждать его за стремление осуществить
124
свой идеал? Теократия, правление, освященное Богом, — это именно и есть то дело, за которое следует бороться. Все пророки, ревностные священники имели в виду эту же самую цель. Гильдебранд желал теократии; Кромвель желал ее и боролся за нее; Магомет достиг ее Но мало того, разве не ее именно желают и должны, в сущности, желать все ревностные люди, называются ли они священниками, пророками или как-либо иначе? Царство справедливости и истины или Закон Божий среди людей — вот в чем состоит небесный идеал (прекрасно называвшийся во времена Нокса и вообще во все времена откровением "воли Божьей"), и всякий реформатор всегда будет настаивать на все большем и большем приближении к нему. Все истинные реформаторы, как я сказал, по своей природе — священники и борются за осуществление теократии.
В какой мере подобные идеалы могут быть осуществлены на деле и когда должен наступить конец нашему терпению, ввиду долгого их неосуществления, — это стоит всегда под вопросом. Я думаю, что мы можем сказать вполне свободно: пусть эти идеалы осуществляются сами собой, насколько они могут преуспеть « том. Если они составляют истинную веру людей, то все люди, долго не видя их осуществленными, неизбежно будут испытывать в большей -или меньшей мере нетерпение. А что касается регентов Мёрреев, пожимающих плечами и отвечающих словами: "Благочестивые фантазии!" — то в них недостатка никогда не будет. Мы же, со своей стороны, воздадим хвалу герою-священнику, который делает все зависящее от него, чтобы осуществить эти идеалы, который проводит свою жизнь в благородном труде, борется среди противоречий, терпит злословие, чтобы осуществить Царство Божье на земле. Ведь земля не станет от этого уж слишком божественной!
125
Ваш комментарий о книге Обратно в раздел культурология
|
|